Глава 7 Семь жизней писателя Владимира Кунина
Глава 7
Семь жизней писателя Владимира Кунина
Да — книги его изданы во многих странах и на многих языках… Но ведь то же происходило совсем, кажется, недавно с томиками Севелы или иначе, скажем, с романами Тополя.
Признаюсь: подаренные автором при нашем знакомстве книги я сумел прочесть уже после встречи — и вот тогда многое, о чем я лишь догадывался, беседуя с Куниным, стало объяснимо и достоверно. Я говорю прежде всего о совершенно замечательной личности, стоящей за книгами моего недавнего собеседника. Американцы называют это «персоналити» — и я не знаю, как лучше сказать это по-русски.
* * *
От главы — к главе… И каждый раз, когда кажется — всё, никого не упустил вспомнить: а это ведь, как снова пережить первую встречу, и многие встречи — потом. И потом еще и еще… Вот — Кунин.
Еще задолго до нашего знакомства я знал, что на его счету множество киносценариев: вот его «Интердевочка», эта лента оказалась выплеснута одной из первых на гребне гласности за пределы России, и как-то сразу покорила западного зрителя — ее стали знать везде. Это потом уже, после нее пришли на Запад Михалковские ленты, потом был «Такси-блюз» Лунгина, повторяемый и по сей день кабельными телеканалами…
Кунин прежде всего писатель, сценарист — это производное: книги его изданы, они продолжают издаваться, и не только по-русски… Вот и теперь не забывает Володя, — дальше в тексте я так и буду звать Кунина по имени, сохраняя в обращении к нему тогдашнее «вы» — прислать мне новый, только вышедший томик: мы дружны уже больше полутора десятка лет, это точно.
— Вообще-то, жизнь моя, начиная лет с 15, была бурной и путаной… — задумчиво рассказывал он в тот раз. — Творческую же ее часть правильнее отсчитывать с начала 50-х, когда я в цирке работал акробатом…
— Акробатом?.. — я подумал, что ослышался.
— Я был двукратным чемпионом Союза по акробатике, — невозмутимо продолжал Кунин. — Потом начал проигрывать соревнования по возрасту — мне уже стукнуло 28 лет, и тогда я ушел работать в цирк.
Теперь я счел уместным, не высказывая удивления, просто смолчать…
— У меня было два номера, включавших в себя рекордные трюки, — и однажды на детском утреннике я, работая без страховки с партнером, разбился. Тогда же я, пока отлеживался в госпитале, написал рассказ. Тяга к исповедальной, какой-то маленькой прозе у меня появилась вдруг, и совершенно непонятно почему. Рассказ получился такой, я бы сказал, сладкий — а в нем я написал все, что знал про цирк.
Приехавший случайно в наш город главный редактор журнала «Советский цирк» Анатолий Иванович Котляров спросил меня: «Это правда, что ты написал рассказ?» — «Правда», — сказал я. Он прочел этот чудовищный, слабый, каким я вижу его сегодня, рассказ и… напечатал его. Видимо, что-то его поразило — ну, как если бы обезьяна заговорила вдруг человеческим голосом. Тем более, что подписал я рассказ так: «Владимир Кунин, артист цирка».
В общем, с полгода провалялся по разным больницам — начиная от Средней Азии, где это со мною произошло. Долго лежал в Москве, в Центральном институте травматологии и ортопедии (ЦИТО), где меня собирали по частям с моими одиннадцатью переломами. Тогда-то я написал еще рассказ и повесть «Местная анестезия», которые, надо думать, напечатали уже из жалости ко мне. А когда я вышел — ручонка одна у меня не работала… И вдруг — приглашение собственным корреспондентом в журнал «Советский цирк».
Ручонка… Помню, слушал я Кунина не перебивая, и только отмечал про себя его удивительную манеру произносить слова: каждое он выговаривал отдельно и отчетливо, и звучало оно как-то штучно, будто по-конфетному завернутое в красочную обертку, и оттого очень самостоятельное и значащее.
— И начались мои командировки, — продолжал рассказывать Кунин. — Я снимал комнату в Москве на Маросейке — и мотался по различным циркам страны, писал корреспонденции, фотографировал. И за это время напечатал около 80 очерков и статей — до тех пор, пока в одном из них не описал бедственное положение артистов передвижных цирков. Собралась коллегия Министерства культуры, и я был изгнан «за пасквиль», «за очернение действительности».
А спустя месяц — неожиданное приглашение спецкором в газету «Советская культура»: говорили, Фурцева, тогдашний министр культуры, поспособствовала. После этого особых гонений я не чувствовал — разве что, когда получил из Франции приглашение от Марселя Марсо принять участие вместе с маленьким сыном Вовой во встрече Нового года в его театре, наше Министерство культуры ответило, что месье Кунин так занят, так занят, что не может выехать. И вообще, вся советская журналистика держится на нем, так что, пожалуйста, не трогайте его…
— А каким образом Марсель Марсо узнал о вас? — поинтересовался я.
— Впервые посетив Россию, он подарил журналу «Советский цирк» свои рисунки и маленький очерк — его впечатления о Москве. Тогда-то мы и познакомились с ним и с его переводчицей Лизой Муравьевой, потомком — не больше и не меньше — Муравьевых-Апостолов, вернувшейся недавно из Парижа, где она родилась и выросла.
Этот период своей жизни Кунин вспоминал с очевидным удовольствием:
— Марсо попросил, чтобы мы сопровождали его в поездке по стране. И мы месяц были с ним вместе и, надо сказать, жутко подружились. А спустя несколько месяцев он прислал мне приглашение…
— И после отказа знаменитый мим всё понял и, как всегда, смолчал, — не удержался я от шутки.
— Ну, естественно. А потом была моя статья «Это вам не стационар» — после чего я был изгнан уже отовсюду. Статья, действительно, выглядела антисоветской. Я вернулся домой, в свой родной Ленинград, и сел писать киносценарий. Сценарий, который назывался «Я работаю в такси». После демобилизации я действительно работал в такси — а куда бедному летчику податься было?
— Что, что — летчику? — Да, было чему изумиться…
— Я восемь лет был военным летчиком, — невозмутимо продолжал мой собеседник. — Поэтому и хотел начать разговор с того периода, который мне представляется более бурным и забавным, чем вся моя остальная жизнь — включая и писательскую деятельность… Это потом я стал профессиональным сценаристом, и с тех пор по моим сценариям было снято 32 фильма. Мне, конечно, повезло редко….
Словом, возник сценарий «Я работаю в такси», а режиссер Лев Цуцульковский на Ленинградском телевидении снял картину, где главную роль шофера такси исполнил блистательный актер того времени, к сожалению, ныне покойный, Ефим Копелян. Картина получилась довольно посредственная — но ее все равно никто не увидел; распоряжением ЦК партии она была запрещена в день объявленной премьеры с формулировкой, звучащей примерно так: «Все отвратительное, увиденное Куниным из окна его автомобиля, когда он работал в такси, он втиснул в этот сценарий».
Произошел беспрецедентный случай: картину не просто запретили, но смыли ее негатив — то, чего вообще никогда не бывало. Это уже стараниями первого секретаря Ленинградского обкома господина Толстикова, который хотел быть святее Папы Римского. Что, впрочем, дало возможность режиссеру Цуцульковскому впоследствии говорить, что он снял блистательный антисоветский фильм. На самом же деле, картина была полное дерьмо.
По художественным достоинствам, по сценарным и режиссерским — в одинаковой степени. Было в ней все плохо! К тому же, попала вожжа под хвост партийным деятелям — и они обрушились на картину. Да и шла она во временной параллели с хуциевской «Мне двадцать лет», которую тогда же разгромил Госкино. Бред сивой кобылы — постольку-поскольку та была произведением искусства, а наша «Я работаю в такси» — посредственной поделкой.
— Вы что, и сами увидеть ее не успели? — не мог поверить я.
— Никто не успел. Ее сняли с премьеры 3 января 1963 года. Картина была закрыта, а я потерял возможность следующие четыре года подписывать собственной фамилией любую корреспонденцию и работал под чужим именем.
— Но хоть копии какие-то остались?
— Ничего. Картина была уничтожена полностью — такого в отечественном кинематографе еще не было. Я же начал перебиваться с хлеба на квас, пописывая всякие «Голубые огоньки» под чужими фамилиями, делясь с теми, на кого я выписывал гонорары. А поскольку я всю жизнь при автомобиле (тогда у меня была старенькая «Победа»), я «халтурил» по всему городу. Кепочку на глаза, чтобы никто не узнал (перед этим я много раз вел передачу «На арене и за кулисами» по телевидению, так что меня в лицо знали достаточно хорошо), надевал старую кожаную летную куртку, поднимал воротник — и «вам куда?».
Так вот мы жили…. А за это время я написал сценарий «Хроника пикирующего бомбардировщика». Помните, там у режиссера Наума Бирмана снимались Олег Даль, Гена Сейфулин, Лева Вайнштейн, Толубеев… И эта рукопись каким-то образом (сам я и по сей день не очень пробивной человек) и стараниями моих друзей попала к замечательному писателю. Я говорю о крайне, на мой взгляд, неординарном во всех своих оценках — как в любви, так и в ненависти — человеке, о Юрии Павловиче Германе. Он мне вдруг позвонил — и это было, примерно, как если бы маршал Рокоссовский спрыгнул в окоп к бедному солдату. Я жил тогда в крохотной коммунальной квартире, жена Ира фактически кормила нас с ребенком — она была художником по костюмам в театре. Я же почти ничего не зарабатывал…
Он сказал: «С вами говорит Герман». Я не мог себе представить, что мне может позвонить САМ ГЕРМАН, и послал его подальше, думая, что кто-то из моих друзей подобным образом развлекается. Словом, я бросил трубку и тут же раздался второй звонок — после чего я уверовал, что это действительно Герман. Он пригласил меня на дачу, я приехал — и он стал говорить, как понравился ему мой сценарий. Тут же при мне он позвонил знаменитому режиссеру Иосифу Ефимовичу Хейфицу и попросил заключить со мной договор.
Так вот, собственно, и началась моя кинематографическая жизнь. Это был 65-й год. Вскоре, по настоянию того же Германа, вышла моя первая книга в издательстве «Молодая гвардия». В ней были «Хроника пикирующего бомбардировщика», повесть «Я работаю в такси» и двенадцать рассказов, которые назывались «Про цирк и не про цирк».
— И против публикации «Я работаю в такси» не было возражений? — Я помнил, что там, в верхах, так просто ничего не забывалось. И не прощалось.
— Представьте себе, книга легко проскочила через ЦК комсомола. Называлась она «Настоящие мужчины». За «Хронику пикирующего бомбардировщика» я даже получил литературную премию ЦК ВЛКСМ и Союза писателей — «имени Н.Островского» — о чем я с гордостью рассказывал всем в течение года, а потом и сам о ней забыл.
Так я и стал профессиональным сценаристом. Мне, конечно, повезло редкостно. Хотя звание Заслуженного деятеля искусств по давно поданному на меня представлению мне не присваивали, и когда я спросил «почему?», кто-то из высокопоставленных чиновников, прекрасно относящихся ко мне, ответил: «Знаешь, старик, ты у нас ведущий мелкотемщик! Ты не улавливаешь момент — поэтому у тебя нет звания». Вот и все!
На самом деле, из 32 картин мне самому нравятся только 5… все остальные средненькие. Хотя, смею думать, картины были все же хуже сценариев — говорю я сейчас столь нахально, поскольку во времени, да и по существу, отодвинулся от всего этого и могу взглянуть со стороны. Только от пяти картин я получаю удовольствие — от воспоминаний о них. От каких? Ну, прежде всего, «Хроника пикирующего бомбардировщика». Наивная картина — но наивно было и время.
Мы были наивны, взгляд мой был наивен и чист. Картина действительно оказалась сделана очень неплохо — и она завоевала популярность, и была продана в 50 стран. Да и по сей день она идет по телевидению. А ведь столько лет прошло… Это была моя первая картина. Второй, — которая мне нравится, — стала «Старшина» — очень неплохая картина, с превосходным актером Владимиром Гостюхиным. Режиссером был Николай Кошелев, и за эту картину мы получили Государственную премию им. Довженко. Потом — «Трое на шоссе» (снимал ее Анатолий Бобровский) с А.Джигарханяном, В.Акуловой и В.Невинным — рассказ о тяжелой, не всегда праведной работе водителей грузовиков-дальнерейсников.
Я всегда пишу о том, что пропустил через себя, — и в этот раз я на зиму сам пошел работать водителем тяжелого 24-тонного грузовика с холодильной установкой-рефрижератором. Не скрою, я играл в их игры — и заработал больше, чем получил за сценарий. Сценарий шесть лет пролежал в Госкино, поскольку считалось, что Кунин в нем идеализирует бандитов. «Бандиты» — это шоферы-дальнерейсники, которые восполняли все огрехи государства по непоставке продуктов и фруктов в дальние сибирские районы из центральных, подменяя собой государство. И, естественно, хорошо зарабатывали на этом.
Это был год, когда умер Брежнев. На съемки мы приехали в Карпаты. Я вспоминаю, как замечательно работали дальнерейсники: брали государственный груз из Ленинграда, предположим, во Львов — расстояние 1620 км. Я приходил во Львов, разгружался, за 25 рублей покупал у диспетчера штамп, справку, что обратного груза нет (это в то время, как сотни тысяч тонн гнили под дождем и снегом), и уходил в Карпаты через один из перевалов — Раховский, Межгирский или Мукачевский.
Я с пустым, но запломбированным фургоном в 17 метров длины шел через перевал по обледенелым горам, приходил и становился под яблочки: 372 ящика по 32 кг каждый, не греши — отдай, помещались в «фуру» в мою чешскую АЛКУ Мы сговаривались за 2500–3000 рублей, что увезу я их в Тольятти — а это еще 2450 км. Клиенты ночью грузили ящики, потому что был строго запрещен вывоз фруктов. Тайно, чуть ли не огородами, я должен был пересечь перевал — на каждом дежурила милиция.
— А как же пломба? — удивился я. — Пломбу-то как восстанавливали?
— Что ж, у уважающего себя водителя, думаете, нет пломбиратора? — даже с некоторой ехидцей рассмеялся Кунин.
— Вот так! И шел я ночью.
На такой машине положено ехать не больше 320 км в сутки, или 10 часов, — а мы делали по 500–600 км. Все так делают, чтобы сэкономить время. Я должен был, пройдя перевал, получить некую сумму от клиентов, которые вылетали самолетом на конечный пункт. Это были деньги для «отстрела» от милиции — каждый перевал стоил от 300–400 рублей (и это были очень большие деньги). В ночь милиционер зарабатывал на этом перевале до 5–6 тысяч.
Естественно, из них следовало «отстегнуть» секретарю райкома, председателю горисполкома — и самому ему оставалось рублей пятьсот. Милиционеры были не менее опытные, чем мы. И вот, представляете: подъезжаешь, у тебя все опломбировано, и липовые документы, что везешь госгруз, а он смотрит на задние оси фургона и говорит: 32 ящика, 11 тонн 600 кг нагрузка. И в морозном воздухе яблоками пахнут эти 12 тонн, как ты фургон не опечатывай. Ты говоришь: «Ну, сколько тебе, командир?» — «А то ты не знаешь расценок», — отвечает он. И ты ему отсчитываешь.
— Ну, вот: а говорят, что рэкет — что-то новое для России… — прокомментировал я.
— Ничего подобного. Я этот рэкет на себе испытал. Помню, был у меня совершенно замечательный случай: «Сколько стоит проход Киева?» — спрашиваю. «Стольник!» Прекрасно! Мороз минус 12. Подкатываю со стороны Мукачевского перевала. Вдруг выскакивает парень в полушубке. В свете прожектора видна морда — картинно пересеченная шрамом, в руках светящаяся палочка. «Стоять! Стоять! Вправо!»
Останавливаюсь… Я сижу высоко, в большой кабине. И у меня диктофон, очень серьезный по тем временам диктофон был, он включался на звук голоса и выключался автоматически. Под свитером — чувствительный микрофон, как пуговичка. И я, зная, что ему надо дать сто рублей, протягиваю четвертак. Мне интересна его реакция. Он так палочкой нежно отводит мою руку и говорит: «Питерский? Ты же интеллигентный человек. Ну как же можно мне, офицеру, коммунисту — 25 рублей». — «Слушаю тебя, командир, — сколько?» — «Стольник, естественно!»
Я говорю: «Правильно! Ты сейчас с меня возьмешь стольник, так я сейчас пройду Киев, а в Броварах, на выходе — следующий стольник. Обижаешь, командир!» — «Хорошо, говорит, — еду с тобой!» — «Садись!»
Он садится ко мне в кабину и едет со мной через весь Киев. И когда на следующем КП на выезде из Киева выскакивает второй такой и кричит: «Стоять! Принять вправо!» — мой вылезает и говорит: «Вася, все нормально, все уплачено! Фирма гарантирует!». Я говорю: «Спасибо, командир!». Он отвечает: «Спасибом не отделаешься, пришли еще пятерочку». Я говорю: «За что? Я же тебе стольник отслюнил!». — «Как за что — ну, а на такси? Мне на свое КП возвращаться, не могу же я из этих денег платить!» — возмущается он.
Попал мой сценарий к заместителю министра МВД Борису Владимировичу Заботину, генерал-лейтенанту, бывшему прокурору Ленинграда: у Анатолия Бобровского он был постоянным консультантом всех картин, которые тот снимал по Ю.Семенову. Прочел Заботин сценарий и спросил: «Владимир Владимирович, откуда вы все это знаете?» Отвечаю: «Я проработал несколько месяцев водителем!».
— «Вы что, писали на магнитофон?» — Я говорю: «Да». — «И пленочка сохранилась?» — Я говорю: «Да». — «Умоляю, уничтожьте!» — сказал он при Толе Бобровском. — «Пристрелят!»
— «Кто?» — «Наши!»
И я уничтожил. Но хорошая получилась картина. Это была третья. А четвертая картина, которая мне нравится, — «Чокнутые». Вот, «Чокнутые», например, — эту ленту снимала Алла Сурикова на «Мосфильме». Это была сатирическая история постройки первой железной дороги Петербург-Царское село длиною в 20 верст. Эпоха — николаевская Россия. Я же сумел сделать историю 150-летней давности абсолютно актуальной, по сегодняшнему дню. Там снималась замечательная когорта актеров. Ужасно смешная картина вышла — веселая, милая. Прекрасно снята операторски.
И пятая картина, последняя — «Ребро Адама», которую я привез в Штаты. Она получила призы на многих международных кинофестивалях, в 1992 году в Италии я получил за этот сценарий Главный приз итальянского кинофестиваля «Золотой Флайяно» — как лучший сценарист года. В «Известиях» была статья: «Американцы купили «Ребро Адама» сходу». Тогда был коммерческий фестиваль в Нью-Йорке, она и здесь, в Калифорнии шла, многие её видели. Поставил фильм Вячеслав Криштофович.
А было так. Меня пригласил Гия Данелия и предложил написать для одного киевского режиссера сценарий.
— Да не буду писать я, — сказал я. — Не хочу этим заниматься.
Я был как раз в том состоянии «фавора», когда мог отказываться от конкретных договоров. Данелия же сказал: «Послушай, я хочу пригласить его в Москву, но ему нужен крепкий сценарий, попробуй написать!»
— Кто такой, поинтересовался я.
Он говорит: «Вячеслав Криштофович».
И я вдруг вспомнил эту фамилию: как раз незадолго до этого я был членом жюри Бакинского кинофестиваля, посмотрел 45 хреновых картин — и одну прелестную вне конкурса. Это как раз была картина Криштофовича.
— Для него напишу! — хотя, повторяю, я был совершенно не знаком с ним. Мне дали материал: когда-то купили какую-то полупьесу, полуповесть у писателя А.Курчаткина. Я прочел и сказал: нет, это я писать не буду! Если хотите сберечь ваши деньги, уже заплаченные за экранизацию, договоритесь с Курчаткиным, чтобы он выдал мне индульгенцию, и смог бы писать, что угодно. А потом припишем — «по мотивам повести», о-кей? Они договорились, и я сел писать. На следующий день из Киева прилетел Вячик Криштофович с бутылкой виски, постучал ко мне в дверь. А я, признаюсь, был после сильного перепоя в Доме кино — мы что-то там праздновали. Раздался стук в дверь: «Владимир Владимирович, вы пьете с утра?» Я говорю: «Кто ты такой, милый?» — «Криштофович». — Я говорю: «Заходи, заходи!»
В общем, я с удовольствием писал для него сценарий, а он с удовольствием снимал.
Во всяком случае, картина получила полное признание в Каннах, получила многие призы, хотя на нее и не рассчитывали, как мне рассказывал потом Гия Данелия, ставший свидетелем этого успеха. Две картины — «Цареубийца» Карена Шахназарова и еще какая-то картина, я не помню названия, выставленные на конкурс, потеряли своих зрителей на третьей или четвертой части. Люди уходили толпами. А когда показали вне конкурса «Ребро Адама», эти чопорные господа, привыкшие к кинематографу, 15 минут аплодировали стоя. После чего генеральный директор «Мосфильма» Досталь умудрился, как полный чудак (здесь, признаюсь, мой собеседник употребил созвучное приведенному слово. — А.П.), продать картину французам за 25 тысяч долларов.
— Это много или мало? — поинтересовался я.
— Гроши! Я только за сценарий беру 75 тысяч. Вы понимаете, а он картину готовую продал за 25!
Бред сивой кобылы….
— А почему же Досталь ее продал? Он что, обладал такими правами?
— А как же — он генеральный директор «Мосфильма». И он — продюссер. В своем кинематографе мы прав не имеем. Ни из одной страны мира я ничего не получил, хотя французы эту картину блистательно перевели и субтитровали на все языки. Я приезжаю недавно в Израиль — она идет в Израиле…
Еще была картина «Разрешите взлет!» с покойными Толей Папановым и Майей Булгаковой. Режиссеры Наташа Трощенко и Толя Вехотко.
Сегодня я сознательно не упоминаю среди нравящихся мне картин «Интердевочку», наделавшую много шума (книга была издана в 23 странах и переведена на 17 языков, общий тираж ее — 3.250.000 экземпляров). Сценарий я писал не на Яковлеву, а на Татьяну Догилеву. Мы с Петром Тодоровским, снявшим картину, были очень дружны до этих съемок, потом как-то разошлись в оценках некоторых ситуаций, и отношения у нас, к сожалению, охладели…
— А не приходило ли в голову сделать сценарий автобиографический — мне кажется, картина вышла бы вполне захватывающая…
— Раньше я все время эксплуатировал свою биографию, за исключением одной ее страницы — той диверсионной школы, выпускником которой я являлся: тогда все было засекречено, и я давал подписи ничего не разглашать…
Признаюсь, здесь я онемел: еще и диверсионная школа!..
А Кунин невозмутимо продолжал.
— Я действительно боялся за свою жизнь и за жизнь близких — жены, сына. Мало ли что могло произойти, только открой рот! Поэтому всю свою военную биографию, начиная с Ташкентской военно-авиационной школы, куда был направлен, я никогда не упоминал.
Теперь я уже понимал, что не ослышался, и что авиационная школа — тоже, может быть, не последняя деталь, которую еще упомянет мой собеседник. И он говорил:
— Последнее же время я на все «забил болтище» в Союзе еще и, не уезжая оттуда, решил, что события столь давние имеют право на опубликование. Может быть, когда-нибудь я об этом и напишу. Но в интервью я довольно нахально об этом рассказывал. Дело в том, что в эту школу я попал в 15 лет, будучи в эвакуации в Алма-Ате — прямо из тюрьмы, где я сидел за групповое вооруженное ограбление.
Ну, вот. Честное слово, я больше ничему не удивлялся и лишь молча слушал.
— Та банда, к которой я, бежав из детского дома, примкнул, попалась на ограблении продуктового ларька — и я оставался довольно долго под следствием, поскольку на нас висело убийство сторожа. Прихлопнули-то его взрослые 18-летние ребята, двоим дали 12 и 10 лет. А нас, малолеток четверых….
— Подставили, что ли?
— Да нет, не подставили: мы выгружали «товар», потом объелись краденым печеньем, пытались что-то продать — а на третий день нас взяли. И не знали, что с нами делать — мы не подходили под соответствующую статью. Так что я отсидел 4 месяца в следственной тюрьме в Алма-Ате. Я даже потом возил Вовку своего показывать, где папа сидел за неблаговидные поступки… Но вот вдруг появились у меня в камере два человека в штатском и начали расспрашивать о родителях. Мама к тому времени умерла в блокадном Ленинграде, отец на фронте снимал фронтовые киносборники — он был кинорежиссером.
На всякий случай, я сказал, что папа умер. Это было, конечно, свинство с моей стороны, это было чудовищно и отвратительно. Ну, я настолько боялся, я настолько любил его и боялся, что ему скажут, что я сижу в тюрьме за вооруженное ограбление, — что «похоронил» папу. Чему они, кстати, очень обрадовались. Им не нужны были люди с корнями. Меня они спросили: «Не хочешь ли ты искупить свою вину?» Я ответил: «Да! Я готов идти на фронт защищать Родину!» И еще я сказал им: «Немедленно дайте мне оружие, и я побегу на фронт!»
А на следующий день приехал еще один. В руках он держал папку — мое уголовное дело, где были мои фотографии в профиль и анфас. Здесь же, в камере, мне вручили комсомольский билет — причем, фотография была вклеена в него из уголовного дела. Потом в закрытом «воронке» долго везли меня куда-то, и я не видел куда: кузов был совсем глухой, только по звуку двигателя догадывался, что мы идем в гору.
В общем, я попал в школу альпинистов-диверсантов под начало полковника НКВД, заслуженного мастера спорта Погребецкого, знаменитого альпиниста. Мы были разбиты на пятерки, в которых собрали таких, как я — из тюрем. Мальчики эти были готовы на все, они были способны перерезать глотку кому угодно. И они ничего не боялись. Чему нас там только не учили — и слалому-гиганту, и скоростному спуску, и стрельбе на скоростном спуске, и умению 250-граммовой толовой шашкой сделать 200-тонный снежный обвал.
И восхождению на «кошках» по глетчеру, скалистому льду. И еще тому, как убить ножом с расстояния 12–15 метров или как заливать свинец в рукоятку, чтобы нож лучше входил в человека. Мы штурмовали пик Сталина и пик Туюк Су на высоте 4000 метров, у нас кровь из ушей шла, потому что 50–52 килограмма весили только амуниция и немецкий автомат «шмайсер» — у нас тогда коротких автоматов не было. Широкий пояс с толовыми шашками, на груди, как у грузинского лихого всадника, газыри, а в газырях, напротив сердца — взрыватели: шлепнуть по ним, и они взрывались.
Сердце вырвет у тебя, разлетишься на части, если будешь неосторожен. А еще связка бикфордова шнура, и ледоруб, и альпеншток, и «кошки», и связка альпийского троса… Короче говоря, 52 кг веса — и еще рожки для автомата боевые, и нож у тебя висит, и связка скальных крючьев, и вязанка дров, чтобы согреться, потому что на леднике растительности нет. Обучали нас пленные немцы из группы «Эдельвейс» и русские наши бандиты из НКВД. Нас готовили для высадки на Карпаты или в Италии.
Первую группу — 14 человек — выбросили, как мы потом узнали, где-то в Италии. Но перед этим немцы получили точную информацию, и вся группа опустилась мертвая — их расстреляли просто в воздухе. После чего взяли с каждого из нас расписку о неразглашении — и школу расформировали. Ребят, кто успел окончить 8 классов, направили в Ташкентское военно-авиационное училище, откуда я потом был переведен во 2-е Чкаловское военно-авиационное училище.
Летал на пикирующих бомбардировщиках с 43-го по 52-й год, счастливо дослужил до демобилизации. Летал и на Пе-2. Это были тяжелые, но скоростные самолеты. Говорили, что летать на «пешке», как их называли, — много страху и мало удовольствия. В 19 лет я стал командиром звена пикирующих бомбардировщиков. У меня в звене было 9 человек летно-подъемного состава, 12 человек технического состава и три аэроплана. А в 24 года меня демобилизовали — по сути дела, выбросили на улицу…
В гражданской жизни я ничего не умел делать: я умел летать, бомбить, стрелять. Только стрелять теперь было не в кого и бомбить нечего. Половина наших ребят, оказавшихся в схожей ситуации, спились. А ведь это был цвет военной авиации! Кто-то пытался устроиться в гражданский флот — но наших туда не брали: это же «звери» (в авиации так прозвали истребителей, штурмовиков и пикировщиков), — рассуждали начальники, — ответственности у них нет никакой, посадишь такого за штурвал — а сзади пассажиры… Нет, уж лучше не надо.
Я занимался всю жизнь спортом и теперь продолжал заниматься им. Ночью работал в такси, утром учился в Институте физкультуры имени Лесгафта — и, в общем-то, закончил его. Дело прошлое — но сначала пришлось пойти на барахолку на Обводной канал, где был мною куплен за 500 рублей аттестат зрелости, «свидетельствующий» о том, что я закончил некую смоленскую школу. Как демобилизованный, я поступил в институт без всяких экзаменов и счастливо проучился 4 года — до мандатной комиссии, пока ее члены не разобрались, что аттестат у меня липовый: печать на аттестате смоленской школы была датирована тем временем, когда в Смоленске ни одна школа не работала. Словом, меня вышибли из института за три месяца до экзаменов, чем и подарили мне возможность писать во всех анкетах, что у меня незаконченное высшее образование. Хотя учился я хорошо и меня даже в аспирантуре оставляли…
— Ну ладно, пусть не сценарий «по мотивам» своей жизни — но хороший роман может написаться… — подумал я вслух.
— Да нет у меня времени для романа. Да и вообще — надоело писать романтические вещи. Я после «Интердевочки» решил, что буду писать сказки. Такие, как «Иванов и Рабинович». Или как «Русские на Мариенплац». Сказки, построенные на абсолютно реальной основе, но с придуманными героями и сюжетом. Они могут быть веселыми или грустными. Я хочу сочинять, мне остоедренил реализм. И вообще, последние 68 лет, я к счастью, не потерял ни одного желания. Я потерял возможности многие, но желания у меня остались довольно серьезные, сильные, иногда просто затмевающие здравый смысл. И потому я хочу писать сказки. Мне это интересно…
— Как и когда уехали вы с Ириной из России? — вопрос, с которого было бы логично начать нашу беседу. Но пришел он почему-то только сейчас.
— Я жил в Ленинграде. А год назад я получил разрешение на постоянное местожительство в Германии. Дело в том, что я нахожусь на несколько особом положении. Мои книжки были неоднократно изданы в Германии. И не было там, наверное, ни одной газеты, которая бы не написала обо мне и не напечатала бы мою фотографию, где я неизменно похож на провинциального опереточного тенора. Вот «Русские на Мариенплац» — история вся фантастическая, выдуманная, но я полтора года собирал для нее материал. А потом еще 17 месяцев сидел и писал. Там, на месте, я собирал материал среди гамбургских полицейских, мюнхенских рэкетиров, членов мафии, наших военных перебежчиков, иммигрантов…
— Но почему — Германия? — поинтересовался я.
— Объясняю. Дело в том, что когда вышла «Интердевочка» — уже пятым или шестым изданием в Советском Союзе — дома у меня раздался звонок: «Здравствуйте, с вами говорит Лев Ройтман, издатель из Мюнхена. Я звонил в журнал «Аврора», но, по-моему, на крейсер «Аврора» дозвониться легче, чем туда, — поэтому я разыскал ваш телефон. Могу ли я издать вашу книгу здесь?». Отвечаю: «Можете. Ради Бога!». Он прислал мне контракт и аванс — 1000 марок, а потом, когда книга вышла, он пригласил нас.
Я почти всё написал в Доме творчества, оставаясь месяцами в одной и той же комнате, в одном и том же Доме творчества «Репино» Союза кинематографистов, где у меня был свой номер. Жил я там в среднем от четырех до восьми месяцев в году. Но вот, получив деньги за издание книг, я поселился в Мюнхене, где смог снять квартиру и где продолжаю работать. Там написана, в частности, «Русские на Мариенплац». И сейчас я воспринимаю Мюнхен как Дом творчества, поскольку живу вдали от своего дома — у меня квартира прекрасная в Ленинграде, и библиотека, многие тысячи томов.
Когда мы в последний раз приехали в Мюнхен, я захватил с собой 500 штук книг для работы и десятка полтора картин, картиночек и рисунков, подаренных мне в разное время разными моими друзьями-художниками. Общего весу этого багажа набралось на шесть с половиной центнеров. А я, между прочим, заплатил по 1,37 доллара за кг, чтобы весь этот груз летел вместе со мной одним самолетом…
— И что — в этом «Доме творчества» вы фундаментально обосновались?
— Не сказал бы. У меня сейчас небольшая квартирка в прелестном доме, в очаровательном районе города. В квартире факс, телефон… Но после того, что произошло в нашей стране, все эти события…. я решил для себя: пока не поставлю все на свои места или не приду к логическому жизненному завершению — не уеду отсюда. Тем более, что усилиями еврейской общины и Министерства культуры Баварии, я получил право на постоянную визу. Немецкий у меня отвратительный. То есть абсолютно никакой… так, наверное, говорит макака, которая свалилась с баобаба на землю. И, тем не менее, я общаюсь, разговариваю, иногда даю интервью.
И никакой ущербности при этом не ощущаю. Я скучаю только по внучке — но недавно был у меня в гостях генеральный консул России в Мюнхене, мой почитатель, он обещал сделать все возможное, чтобы я смог забрать ее на несколько месяцев к себе. Все! Больше ничего. Мы с женой живем друг для друга — и крайне ограничили себя в выборе приятелей или друзей. Я зарабатываю в Германии, получаю гонорар из России, и этого вполне достаточно, чтобы позволить себе, например, поездку в Америку, снять гостиницу, взять машину в аренду, пригласить 8-10 друзей в ресторан. А когда денег нет, я тоже не очень нервничаю: мало ли было случаев, когда у меня их не было. Ничего страшного.
Хожу ли в кино? Практически нет. Только на премьеры — когда приглашают знакомые режиссеры. Все остальное смотрю по телевидению — и, к тому же, у меня прекрасная фильмотека: помимо книжек я привез с собой 110 кассет, на которых примерно 200 лучших фильмов мира, с превосходным русским закадровым переводом лучших переводчиков Советского Союза. Нет, я не испытываю никакой ущербности.
Я дружу с несколькими семьями, из них две немецкие. Это состоятельные серьезные люди, которые нас очень любят, и мы к ним прекрасно относимся…. Что же касается новинок российского кино — сегодняшний стиль его я категорически не приемлю, его плакатность, эклектичность. Сейчас там множество новых людей, свои связи и свои дела. У меня, бывало, по 2 картины за полтора года выходило, но я никогда не был в так называемых тусовках. И никогда не занимался всякими там союзными делами — хотя я член Союза кинематографистов и член Союза писателей уже больше 25 лет.
За все это время, верите ли, я умудрился не быть ни на одном собрании. Мне это просто не интересно. Я всегда дружил с шоферами-дальнерейсниками, летчиками гражданской авиации — таких друзей у меня пруд пруди. Они и теперь книжки мои и гонорары из-за границы привозят. Меня, признаюсь, тошнит от, так сказать, снобистско-корпоративного единства, которое называется «террариум единомышленников»… И если я редко смотрю русские фильмы, то читаю много — больше периодику.
Каждую неделю, если я не получаю кипу газет от друзей из «Свободы», иду и покупаю долларов на 20 российских газет, которые, кстати, у нас чрезвычайно дороги — даже по сравнению с магазином в Лос-Анджелесе, где я накупил много прессы: я в два с половиной раза дороже плачу в «Интернэшнл пресс» на Главном вокзале в Мюнхене…
Что же касается состояния российского кинематографа — по-моему, происходит полнейший его распад, притом идет в нем активная погоня за деньгами. И хотя она идет во всем мире — но самое большое несчастье в том, что в России наиболее способные к тому, чтобы достать деньги на фильм, оказываются наименее способными потом в кинематографе. Деньги попадают к людям неталантливым. Редчайшая удача, предположим, досталась, Валерию Тодоровскому, сыну Петра, — его я считаю несомненно талантливым, и у него как раз получается достать деньги на картину. Я мог бы назвать еще два-три имени.
Российский прокат не приемлет своих картин, экраны забиты американскими вестернами, триллерами, боевиками 20-25-летней давности, купленными за копейки. И его боссы собирают обильную жатву. К тому же, сейчас уже не так часто ходят в кино — по целому ряду других причин. Те же самые «Санта-Барбары» по 150 серий или «Богатые тоже плачут» приковывают среднего зрителя, который нес раньше свой рублишко в кассу кинотеатра, к телевизору — и он это хавает без конца. Да и просто стало опасно.
Опасно теперь по улицам ходить! Я же, когда раньше приезжал в Ленинград, вынужден был много ходить, да еще с пистолетом — гараж мой далековато от дома, за полтора километра. Здесь же, в Мюнхене, я могу въехать к себе в дом прямо к лифту и подняться в квартиру из гаража. Так что пистолет, поняв, что не скоро вернусь в Россию, я подарил приятелю, которому продал гараж.
И все ж, я думаю, может начаться возрождение русского кино, может — если придут какие-то люди, не просто желающие, как раньше, отмыть свои деньги или получить не 17–18 процентов прибыли от затраченных средств, а сразу 100 процентов… Если это произойдет и если возьмутся за дело интеллигентные, я подчеркиваю, деловые люди… Может быть, тогда пойдет возрождение хорошего русского кино. Хотя, честно говоря, процент моей надежды на это крайне ничтожен. Ибо сейчас российское общество захвачено одной мыслью — «выжить!» Не нажить, а именно выжить. Нажить — это лозунг малой части людей. Остальные же хотят просто выжить, не более того, и молят господа Бога, чтобы он помог удержаться на плаву. Не говоря о том, что они потеряли почву под ногами. Эти несчастные пенсионеры-старики, которым нечего есть, и которые просто подыхают с голоду, умирают от дистрофии. Я знаю такие случаи…
Здесь голос моего собеседника сорвался, он замолчал. Помолчал и я.
И, поразмыслив, переменил тему:
— Я вот сейчас думаю о том, что творческие люди в России много охотнее воспринимают необходимость обращаться за помощью к государственным структурам, нежели к каким-то, скажем частным источникам. И это привычнее. Но теперь ситуация изменилась — деньги водятся как раз у тех, к кому обращаться кажется противоестественным и, может быть, даже противным.
Проиллюстрировал я эту мысль рассказом о том, как одному писателю, талантливому и хорошо известному, была вручена стипендия за опубликованный им в журнале роман. И как огорчительно потом было узнать учредившим эту стипендию, что при вручении ее писатель, среди прочего, заметил, что сейчас, мол, такое время, когда люди, у которых есть деньги, хотят облегчить свою совесть, отмыть ее как-то — оттого и меценатствуют. В этом заявлении — вся непривычка, отученность россиянина иметь дело с частной благотворительностью.
А в данном случае, даже не с благотворительностью, но с коллегиальной солидарностью. Писатель этот не один год прожил за границей. Что уж говорить о том, как воспринимается там нынешняя ситуация людьми, которые должны протянуть руку к имеющим деньги: да, может быть, не всегда правильные, может, люди эти не всегда правильные — но у них есть возможность и они хотят помочь, нередко безо всяких условий. Вот и возникает такая неловкая зависимость….
Кунин внимательно выслушал меня.
— Я с этим не сталкивался, — заговорил он после некоторого раздумья, — но, не скрою, был бы рад и столкнуться: ничего страшного! Я не чувствую себя от этого ущербным. В конце концов, я получаю в России гонорар, скажем, от некоего Саши, которого очень люблю, а этот Саша не сам издает, но находится под каким-то очень мощным концерном. Сам он — блистательный русский писатель, который занял сегодня шаткую позицию издателя. При невероятно растущей инфляции, при чудовищных скачках цен на бумагу он сейчас попал под мельничные жернова одного очень крупного и, возможно, не очень чистоплотного концерна…
…Но вот, я сейчас подумал — почему с таким увлечением рассказываю вам о своей молодости? Наверное потому, что я компенсирую этим сегодняшний недостаток сил. Это происходит неподконтрольно. Мне гораздо важнее сегодня то, чем я занимался раньше, чем то, что принесло мне широкую славу, поскольку мои книги продаются во всех странах мира. И мне гораздо милее вспоминать, как в 48-м посадил в тундре на полуострове Ямал самолет, когда у него не вышли шасси: я сбросил бомбы и произвел вынужденную посадку.
Я посадил 12-тонную машину брюхом на лед, слив предварительно полторы тонны горючего, чтобы не взорваться. И потом 107 км мы шли пешком, пришли обмороженные с сорванными голосовыми связками и у нас нечего было жрать в пути, потому что стая песцов забралась в кабину самолета, когда мы отлучились — а там был аварийный запас жратвы, — и они сожрали все, разорвав целлофановые обертки. Консервы же просто обгадили со злости, потому что солидол слизали с металлических банок, а открыть их, естественно, не могли. Вот об этом я рассказываю вам с большим интересом и даже с наслаждением — нежели то, какие замечательные рецензии на мои книги были опубликованы.
— Если бы вы летали в американской армии, ваша фотография была бы непременно на стене в коридоре Пентагона, — вспомнил я свою недавнюю поездку в Вашингтон. — В одном из помещений нашего военного министерства специальная стена — галерея портретов летчиков. Их самолеты были сбиты в бою или попали в аварию. Летчики выбросились где-нибудь в Сахаре или в Альпах — и пришли к своим, выжили. Там несколько десятков фотографий этих пилотов…
— Благодарный народ, благодарная страна! А мы, вернувшись, смотреть не могли на наше начальство — нас вообще никто не искал, считая, что мы упали в море. Ну поднимите же, черт возьми, две-три машины, полетайте в зону! Вам же известен был наш курс!.. Это все — отражение нашей ментальности, воспитанной годами советской жизни. Такая вот плотная, почти непрослеживаемая и страшноватая связь… Психология заключенного. А советский человек был всегда чуточку заключенным.
Знаете, мне сейчас хочется повторить мысль Э.Лимонова из старого его интервью — беседы с вами: «Я далек от всего этого. Они мне все любопытны — будто я попал в зоопарк и с удовольствием наблюдаю часами за какими-то животными, мне это интересно». Примерно так звучал тогда его ответ вам… Я абсолютно вне всего, что там сегодня происходит. Я хочу, чтобы, читая мою книгу, человек плакал, смеялся. Чтобы ему были знакомы те ситуации, которые я сочинил, чтобы они ему пришлись впору, чтоб он увидел — это часть его жизни, его судьбы! А больше мне ничего не надо. Хотя мне очень любопытны эти «новые русские».
Приезжаю я недавно к своей тетке в Женеву, у нее сидит американка, блистательно говорящая по-русски, — она переводчик в ООН, муж — американец. Так она мне рассказывает, что сегодня устроила одного русского, который за 36 тысяч франков в месяц (а это 25 тысяч долларов!) снял дом. И ходит он повсюду с охраной. Мне ужасно интересно — что это за человек? Но что мне очень не безразлично, с чем я сталкиваюсь и обо что я бьюсь, как мордой об стену, до крови — это, когда я вижу людей моего возраста, получающих гроши и голодающих, не имеющих возможности свести концы с концами…
— И с другой стороны, — вставил я, — смотрите, что происходит. Этой действительно ужасной ситуацией пугают Запад: мол, если вы немедленно не примете в нас участие, причем на наших условиях, вам будет хуже — в стране такое может произойти, что никто из вас не останется в стороне. Конечно же, оставаться равнодушным нельзя — независимо от этих угроз: у каждого есть там родные, друзья, близкие. Да и просто есть старики, о которых вы говорите… Но сегодня наша беседа подходит к концу — чем бы вы хотели ее завершить?
— Я безумно хочу, чтобы читатели, особенно те, кто приехал совсем недавно — в Америку ли, в Германию, или в Израиль, — ни в коей мере не хотели бы казаться коренными жителями этих стран уже через 10 дней. Можно ведь сохранить себя, можно придумать свой маленький мир, можно оставить в целости и сохранности добрые и хорошие привычки, которые вывезены из России и от которых так рьяно отказываются, чтобы казаться давно живущими, вросшими в эту нередко чуждую им поначалу жизнь. Но я хочу пожелать им как можно легче войти в эту жизнь — без эдакой унизительной уловки.
— Спасибо большое! — охотно и искренне согласился я с этой мыслью, поскольку она предполагает долгую жизнь языка, на котором мы говорим с вами, нашей газеты и наших книг. — Я думаю, что это пожелание будет правильно понято и принято нашим читателем.
— Главное, чтобы это было правильно понято, — улыбнулся Владимир Кунин.
Подросток-арестант, военный летчик, спортсмен, акробат, таксист, сценарист, писатель. Человек семи жизней.
* * *
Разговор этот происходил у нас в средине 90-х, давно и, как-то сразу, мы перешли на «ты». Но вот, годы спустя, хорошо знакомый голос в трубке — это Кунин из Москвы: завтра премьера фильма, поставленного по «Сволочам», — то есть, всё же снят по такому сценарию. А тогда Кунин категорически заявил:
— Да нет у меня времени для романа! Да и вообще — надоело писать романтические вещи.
Недавно — это я дописываю годы спустя — Кунин перевез из Ленинграда в Мюнхен почти всю библиотеку. Перестал ли Кунин ощущать себя связанным со страной рождения, как бы там ни складывалась жизнь, и какие бы события там ни происходили? — нет, не перестал, для меня это очевидно, видимся-то мы с Володей и Ириной нередко, вот даже как-то оставались они у меня дома на полтора месяца или даже чуть больше.
Человек семи жизней — так я завершил тогда первую публикацию нашей беседы — сначала в газете, а потом — и в сборнике.
* * *
Да что это я — все о прошлом, да все о прошлом…
Вот ведь, случилось нам как-то провести вместе дней 10 в Карловых Варах. Я-то там был планово, купил путевку еще в Лос-Анджелесе, а потом, погостив в Москве, мотнул к чехам. А Кунин сел в машину, усадил рядом жену Ирину, вырулил на автобан Мюнхен-Прага, и уже через несколько часов мы в его номере откупорили бутылку чего-то очень вкусного, привезенного им из Германии.
В общем, провели мы эти дни отменно: бродили по окрестностям, заходили перекусить, отведать местного пива — лучше его нет в мире, это я говорю вполне квалифицированно, или заглядывали в кофейни-кондитерские. Тоже вкусно…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.