ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ СИЛЬНЫЕ СТРАСТИ И СЛАБЫЙ КОРОЛЬ
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
СИЛЬНЫЕ СТРАСТИ И СЛАБЫЙ КОРОЛЬ
Едва высадившись в Кале, Мовиссьер узнал тяжкую весть. Корабль со всем имуществом бесследно исчез. Его, вероятно, захватили пираты. Потерять имущества больше чем на двадцать тысяч экю, потерять самые дорогие вещи, в том числе и столовое серебро, подаренное Елизаветой! Мовиссьер был безутешен, он считал себя окончательно разоренным. Деньги, ссуженные Марии Стюарт, пропали, а остальное стало добычей пиратов. Какова участь дворецкого? Прикончили его морские разбойники? Или он сам, паче чаяния, был в доле с грабителями? В волнении Мовиссьер наспех написал Флорио о постигшей его беде и просил принять необходимые меры, чтобы разыскать похищенное.
До Парижа добрались с трудом. В письме к одному из друзей Мовиссьер жаловался: они-де похожи на нищих ирландских беженцев, бродящих с детьми по дорогам. Хотя Флорио и добился от Уолсингема, что тот поставил на ноги своих сыщиков и они нашли подарок королевы с частью вещей, положения это существенно не поправило. Мовиссьеру не на что было содержать дом. Семью он собирался отправить к отцу жены. Бруно не мог больше рассчитывать на его поддержку и снял комнату на полюбившейся ему прежде улочке по соседству с Коллеж де Камбре. Первое время было особенно тяжело, мучило безденежье: своего нехитрого скарба, платья и, главное, книг он тоже лишился.
Бруно не оставлял мысли, что в Париже, проповедуя ноланскую философию, он даст основательный бой перипатетикам и покажет ложность их воззрений на природу. Чтобы подготовить почву для такого выступления, Джордано счел необходимым объективно и тщательно изложить взгляды Аристотеля. Кто сможет упрекнуть его в поверхностном знании Стагирита, если он, оставаясь верным своей страсти к мнемоническим аллегориям, представит мысли Аристотеля в виде стройной системы образов, удобных для запоминания? Бруно написал и выпустил в свет книгу: «Аристотелева физика в пятнадцати образах». Тетия означала материю, Аполлон — форму, Минерва — начало и т. д.
За время отсутствия Бруно многое изменилось во Франции. Генрих III, «великий и сильный король», «лев, который своим рыканием наводит ужас на других лесных хищников», пребывал в растерянности и тревоге. Смерть герцога Анжу, последнего брата короля, снова распалила страсти. Генрих III, несмотря на молебны о даровании наследника, оставался бездетным. Здоровья он был хилого. В случае его кончины наиболее законным претендентом на престол оказывался Генрих Наваррский. Вождю еретиков достанется корона! Примириться, с этим католики не желали. Генрих Гиз — вот кто должен быть королем! Во многих городах, особенно в Париже и на севере Франции, он стал очень популярен. Католическая лига обрела новые силы. Филипп II обещал ей самую решительную поддержку. Страну наводнили памфлеты, высмеивающие короля. Власть все больше и больше выскальзывала из его рук, а он не знал, что предпринять. На чью помощь еще надеяться, если не на божью?
На улицах то и дело появлялись процессии кающихся. Впереди несли крест. Люди шли босиком, в мешкообразных полотняных одеяниях, подпоясанные веревками. Капюшон, похожий на кулек, с двумя прорезями для глаз скрывал лица. Но парижане знали, что в этой толпе, распевающей литании, бредет и их король. Исполняя монаршую волю, его «любимчики», порочные и наглые, сбрасывали на время свои замысловатые костюмы и превращались в смиренных богомольцев. Переодетые певчие из придворной капеллы боялись простудиться и неохотно напрягали горло. Иногда кающиеся шли с палками и плетьми в руках и, замаливая грехи, наносили себе или друг другу удары. Ночью эти процессии при фонарях и факелах выглядели особенно мрачно. Безумству короля и непогода не была помехой — каяться можно и под проливным дождем!
Подобные затеи не прибавляли ему популярности. Лучше бы он поурезал налоги или хотя бы не грабил городскую казну! В народе эти процессии метко окрестили «благочестивыми комедиями». Гугеноты ими возмущались. Католические попы, сторонники Лиги, отрабатывая испанские денежки, метали громы и молнии с церковных кафедр на братства кающихся и называли их «братствами лицемеров и безбожников». Грош цена такому покаянию, когда в тот же вечер они пьянствуют и распутничают!
Процессии, устраиваемые королем, сравнивали, случалось, с карнавалом ряженых. Генрих являл примеры смирения. Проповеднику, который в исступлении обрушился на своих прихожан за то, что те участвовали в столь греховном деле, он послал денег. Пусть, мол, купит себе сахару и меду, чтоб несколько подсластить свои слишком горькие речи.
Король все чаще и чаще пропадал в Венсеннском лесу. Здесь, в своем монастыре, в обители «братства кающихся», он проводил целые недели. Отстаивал долгие молитвы, слушал проповеди, затевал религиозные процессии, постился. Он много говорил о смерти. Обстановка вокруг наводила на мысль о бренности человеческого существования. Переплеты книг были украшены крестами, изображениями черепа и гроба. В покоях короля на черных стенах были нарисованы скелеты.
Ощущение собственного бессилия заставляло его метаться из стороны в сторону. Он боялся Гизов, боялся испанцев, боялся Генриха Наваррского. Король-философ из него не получился. Мелкие страсти губили его. Изучать всерьез философию было недосуг из-за погони за наслаждениями, а управлять страной, терзаемой раздорами, оказалось слишком хлопотно. Перед лицом могущественных неприятелей он все острее чувствовал свою беспомощность и все больше уповал на бога. Он мало кому доверял.
Не мягкость и доброта лежали в основе его миролюбия, которое так восхищало Бруно. Генрих не гнушался насилия, когда был уверен в успехе. Но с годами ему становилось все очевиднее, сколь опасны его враги. Он, если бы мог, раздавил бы Лигу и скрутил гугенотов. У него не было на это достаточно сил, и он волей-неволей внимал «политикам». Раз нельзя сломить ересь с помощью меча, полагал Генрих, то необходимо прибегнуть к духовному оружию: победить еретиков набожностью, примером добродетельной жизни и берущими за душу проповедями.
В Венсеннском лесу короля окружала толпа епископов и аббатов. Кое-кто хвастался, что здесь продолжаются лучшие традиции Дворцовой академии. Но эти ученые собрания сильно отличались от собраний в Лувре. Светские науки были совершенно задавлены теологией. В парке, где по аллеям бродили олени, а в прудах плавали лебеди, под развесистыми деревьями читались проповеди и велись богословские споры. В них нередко участвовал и король. Тон задавал Дюперрон. Сана он еще не принял, но рвением своим превосходил многих священников. Король очень им дорожил. В Венсенне ковалось то духовное оружие, которое призвано было сокрушить протестантскую ересь. Здесь готовили новых проповедников. Музыка, риторика и поэзия были поставлены целиком на службу религиозной политике — они должны были усилить действенность проповеди. Дворцовая академия окончательно выродилась в академию церковного красноречия.
Если и прежде, до поездки в Англию, ученые собрания в Лувре не вызывали у Бруно энтузиазма, то как он мог относиться к венсеннским сборищам? Еще одна академия ослов! Дюперрону и близким к нему людям позиция Ноланца, похоже, не осталась неизвестной.
В предместье, сразу за городской стеной, посреди старого парка раскинулись постройки аббатства Сен-Виктор. Монастырь издавна славился своими учеными, богословами и философами. Многое вокруг напоминало о науках и искусствах: рядом дом Баифа, где собирались члены основанной им академии, а вот и пробитая в стене по особому разрешению калитка, через которую приходил на заседания Ронсар.
Библиотека аббатства считалась во Франции одной из самых древних и лучших. Сотни редких изданий и ценнейших рукописей составляли ее гордость. Монахи открыли свое книгохранилище и для мирян. Их библиотека стала первой публичной библиотекой Парижа с хорошим каталогом и читальней. Бруно часто приходил сюда. Гийом Котен, пожилой, общительный хранитель библиотеки, встречал его радушно. Они подолгу беседовали. Любознательность Котена была неистощима. Он поддерживал знакомство со множеством людей, расспрашивал о виденном миссионеров, вернувшихся из заморских стран, и находил удовольствие, в беседах со случайными посетителями. Котен обладал великолепной памятью и незаурядными знаниями. Он частенько хворал, мечтал поехать на воды, но не хотел оставлять библиотеку.
Когда он впервые увидел Бруно, то многое о нем уже слышал. Да и мог разве человек, всегда внимательно следивший за научными и литературными новостями, не приметить в Париже необыкновенно яркую фигуру Ноланца? Котен произвел на Бруно хорошее впечатление. Джордано охотно» рассказывал о своей работе, делился планами, приносил свои книги, читал страницы неопубликованных произведений.
В беседах затрагивались разнообразные темы, обсуждались достоинства различных изданий. Говорили о теологии и искусстве мнемоники, о современных писателях и об отцах церкви. Котен, помимо духовной музыки, очень любил церковное красноречие и расспрашивал о знаменитых проповедниках, Бруно отрицательно отзывался о многих писателях, ругал философию иезуитов и заявлял, что изучение словесности в Италии находится в упадке. Разносторонность Ноланца изумляла Котена. О чем бы ни заходила речь — о физике, политике или географии, — Бруно тут же засыпал собеседника массой интереснейших сведений. О климате Шотландии и Ирландии или о холодах Татарии он говорил с таким же знанием дела, как об итальянских книгах или древностях родной Нолы.
Джордано был очень доверчив. Еще в самом начале знакомства с Котеном он рассказал ему о причинах бегства из Италии, о злосчастном убийстве, о невежестве инквизиторов, которые не понимали философии и обвиняли его в ереси. Бруно совершенно не смущало, что его собеседник — набожный монах; он позволял себе неодобрительно говорить о папе, порицал религиозные распри, учение о таинстве евхаристии презрительно называл выдумкой схоластов.
При всей своей любви к ученым занятиям скромный Котен ничего не публиковал, писал для себя. Он вел дневник и заносил туда самое интересное из своих встреч и разговоров. В этом дневнике немало строк было посвящено Джордано Бруно.
Кардинал Монтальто, согбенный болезнями и возрастом, не расставался со своей клюкой. Он производил впечатление тихого и немощного человека. Жил скромно, помимо служения богу, знал только одну страсть: любил следить, как сажают плодовые деревья и подрезают виноградники. Он вступил на папский престол под именем Сикста V. Правление началось кровью: папа отправил на плаху дворян, давних своих обидчиков. Еще шли торжества по поводу его избрания, когда он показал свое настоящее лицо. Его молили помиловать нескольких осужденных. Он не пожелал выслушать прошения, велел их тут же повесить. «Доколь я жив, — сказал он сурово, — преступники будут умирать!»
Устрашение стало основой политики. Он-то, бывший консультант инквизиции, сумеет внушить людям ужас! Сикст V провозгласил, что намерен любыми средствами изничтожить всех злодеев и ослушников. Он покончит с бандитами и подавит движение фуорушити. Если у него не хватит собственных сил, то господь пришлет ему на подмогу легионы ангелов!
Не дожидаясь небесного воинства, Сикст энергично взялся за дело. Народ необходимо застращать — за малейший проступок карать смертью. Если скрылся виновный, то наказание следует обрушить на его близких. Сикст любил изрекать афоризмы: «Пусть пустуют тюрьмы и гнутся от трупов виселицы!» Милосердия он не ведал. Людей отправлял на казнь с циничной усмешкой. Некий юноша воспротивился стражникам, когда те отнимали у него осла. Суд вынес смертный приговор. Но ведь юноше так еще. мало лет? «Мало? — острит римский первосвященник. — Я охотно подарю ему несколько своих!»
Борьба с фуорушити приняла невиданный размах. Скупой Сикст предпочитал не истощать казну широкой вербовкой наемников. Папа выбрал иное: массовые расправы, поощрение предательств. Сеньорам и сельским общинам вменялось в обязанность устраивать облавы. За каждого обезглавленного фуорушити полагалась награда. Но выплачивали ее не из папской сокровищницы — раскошеливаться должна была семья убитого или его село. Объявленный вне закона или скрывающийся от властей заслуживал прощения и получал награду, если живым или мертвым выдавал сообщника. В Рим со всех сторон присылали головы известных фуорушити. Такие дары Сикст принимал с радостью. Наместник Христа оправдывал любые средства. Он пришел в неописуемый восторг, когда узнал о хитрости одного из своих любимцев. Тот не гонялся за фуорушити по горам — подбросил им отравленные припасы и сразу извел ядом целый отряд.
Казни совершались каждый день. Повсюду — на рыночных площадях и среди пашен, у обочин дорог и на лесных опушках — устрашающе чернели на шестах отрубленные головы.
Политика Сикста V возмущала Бруно. Немногим более полугода восседает он на папском престоле, а уже прославился на всю Европу жестокостью и коварством. Что он делает с Италией?! Джордано не скрывал своей ненависти. Беседуя с Котеном, он открыто порицал Сикста.
В декабре 1585 года вдали от столицы скончался Ронсар. Там его и похоронили. Два месяца спустя в Париже состоялись траурные торжества. В одной из часовен, принадлежащих университету, была сооружена мемориальная плита. Почтить память великого поэта собралось избранное общество: придворные дамы, знатные господа, профессора Сорбонны, важные сановники, епископы, кардинал.
Часовня была убрана черными драпировками. Музыканты исполняли изысканные мелодии. Величественно звучала латынь: в длинных речах именитые доктора прославляли Ронсара. Верная католичеству Сорбонна торопилась наложить лапу на духовное наследие поэта. Ронсара всячески приглаживали. Его, мол, взгляды никогда — не противоречили богословским и философским традициям университета.
Поток восхвалений прервался, когда настало время обеда. Присутствующие чинно проследовали к обильно накрытым столам. После парадной трапезы общество вернулось в часовню. Снова звучала грустная музыка, и хор миловидных нимф оплакивал смерть Ронсара.
Но главным событием стала речь Дюперрона. Он стоял на виду у всех, щеголеватый молодой человек с умным лицом. Любимец короля и его историограф, он говорил по-французски. Дюперрон недаром слыл блестящим оратором. Образы античной мифологии искусно переплетались с библейскими сентенциями. Он был в мирском платье, со шпагой на боку, но казалось, что говорит священник, начитавшийся античных авторов. Ронсар в изображении Дюперрона выглядел великим поборником католической веры.
Произнесенное Дюперроном «Надгробное слово» произвело на многих сильное впечатление. Рауль Кайе, начинающий адвокат и стихотворец, посвятил этому свой сонет. Во время траурных торжеств он имел видение: дух усопшего Ронсара снизошел на одареннейшего Дюперрона.
Велика радость повстречать в чужом городе земляка, тем более если его брат служил когда-то с твоим отцом в одном полку! Фабрицио Морденте, уроженцу Салерно, было под шестьдесят. Им владели две страсти: любовь к геометрии и жажда путешествий. Способнейший математик, он изобрел пропорциональный циркуль, оригинально решал многие геометрические проблемы. Он повсюду публично демонстрировал свои достижения. Бруно, увлекающийся и пылкий, встретил Морденте с распростертыми объятиями. Его восторженность не знала границ. Так это же бог геометров!
Морденте находился в Париже несколько месяцев. Он надеялся, что вдовствующая королева, Екатерина Медичи, опекавшая своих соплеменников, даст ему пенсию и он сможет продолжать путешествия. Ему никогда не сиделось на месте. Он продал свое имение и на вырученные деньги пустился странствовать. Побывал на островах Средиземного моря, в Египте и Индии, Португалии, Франции, Англии, Германии. Вернувшись в Неаполь, пожил там недолго и снова уехал во Францию. «Бог геометров» особой скромностью не отличался, заслуг своих не преуменьшал, но, будучи религиозным человеком, полагал, что решение всех важнейших проблем внушено ему свыше, и видел в этом особую милость создателя.
На недостатки своего нового приятеля Джордано смотрел сквозь пальцы. За редкий дар математика он готов был прощать и его самоуверенность и ограниченность, порой и невежество. В первые недели Бруно особенно восторженно отзывался о Морденте. Он на все лады расхваливал Котену этого «бога геометров».
Морденте носился с мыслью пошире ознакомить ученый мир со своими открытиями. Сославшись на незнание латыни, он попросил Ноланца, чтобы тот написал о нем. Ну, конечно же! Он, Бруно, с радостью окажет ему помощь. Сказано — сделано. Бруно, не откладывая, принялся за работу, и вскоре два диалога — «Морденте» и «О циркуле Морденте» — были написаны. Рассказывая об открытиях геометра из Салерно, Джордано расточал по его адресу неумеренные похвалы. Пора нарушить молчание, которым окружено имя Морденте. Он совершил то, что никому не удавалось, вдохнул новые силы в Захиревшую науку и возвратил ее к жизни. В грядущие века ревнители геометрии будут прославлять его родину, Салерно, не меньше, чем пытливый Египет, велеречивую Грецию, трудолюбивую Персию, изощренную Аравию и другие страны, знаменитые успехами в этой науке.
Воздавая должное заслугам Морденте как математика, Бруно ставил ему в упрек то, что он находится в плену эмпирических представлений и боится широких выводов. Хвала в диалогах перемежалась с полемическими выпадами против Морденте.
Рукопись еще не была напечатана, когда Фабрицио возмутился. Он ждал от Ноланца совсем другого, ждал, что тот ограничится изложением на латинском языке его открытий, а не затеет спор. Но Бруно стоял на своем. Он не раб-толмач, чтобы, излагая чужие взгляды, не высказать и своего отношения к ним, да и писал он не панегирик земляку. Его интересует не столько сам Морденте, сколько философские выводы, к коим можно прийти, пользуясь новым решением некоторых проблем геометрии.
Морденте счел себя смертельно обиженным. Он клялся, что отомстит Ноланцу. От гнева Фабрицио и вовсе потерял голову: не хочет ли Бруно выдать его открытия за свои? Разубедить его было невозможно. Выход в свет диалогов Бруно, посвященных открытиям Морденте, еще больше разъярил подозрительного салернца. Да, Бруно превозносит до небес изобретенный им циркуль, но ведь он пишет и о том, что предложенные Морденте решения следует лучше изложить и глубже осмыслить. Он посягает на его славу! Вспыльчивый математик грозился, что напишет против Ноланца книжку и тут же ее издаст. Бруно узнал об этом. Ну что же! Если Морденте не угомонится и будет по-прежнему глух к голосу разума, он снова возьмется за перо и в этот раз уж действительно намылит ему шею!
Жаль было тратить время на ссору с Морденте, когда предстояло куда более важное дело.
В середине апреля казалось, что ссора затихает и Морденте дальше угроз не пойдет. Красноречием он не отличался, говорил плохо, а писал и того хуже. Тягаться в спорах с Ноланцем было ему не по силам.
Давнее свое несогласие с воззрениями Аристотеля, содержащимися в книгах «Физики» и «О небе», Бруно изложил в виде «Ста двадцати тезисов о природе и мире против перипатетиков». Почти все они были прежде развиты в изданных Ноланцем сочинениях. Но теперь, готовясь дать бой парижским перипатетикам, он собрал эти тезисы воедино, чтобы задуманный им диспут принял широкий размах. Ложные взгляды Стагирита и его последователей должны быть сокрушены!
Бруно подчеркивал, что он понимает под вселенной бесконечную материальную субстанцию в бесконечном пространстве. Вселенная не создана и существует вечно. Звезды, видимые за Сатурном, суть солнца, планеты же, вращающиеся вокруг них, незаметны из-за огромности расстояний. Ведь и из тех далей, со звезд, тоже не видно небесных тел, светящихся отраженным светом, не видно ни Земли, ни Меркурия, ни Юпитера, а различимо одно только наше Солнце!
Он очень хотел, чтобы состоялся диспут. Затевать его было не время. Борьба Лиги с постыдными «миротворцами», которые стремились к соглашению с гугенотами, достигла высшего накала. Сторонники Гизов, в чьих карманах позвякивали испанские денежки, провозглашались безупречными французами, а гугеноты, призывавшие на подмогу банды иноземных ландскнехтов, мнили себя защитниками истинной веры. Листовки, проповеди, памфлеты, сатирические гравюры будоражили умы. Прикончить еретика — это божье дело! Христианские пастыри договаривались до того, что сулили царствие небесное даже тем, кто из верности господу не пожалел и родительской жизни. Пелена ожесточения застилала глаза… Сословные интересы, политические убеждения, религиозные предрассудки — все спуталось в чудовищный клубок. Наука была неотделима от богословия, богословие от политики. Ниспровержение привычных взглядов — крамола, любое неугодное мнение — ересь, каждый инакомыслящий — враг!
Среди разгула страстей, в обстановке всеобщей неустойчивости, когда духовная распря могла мгновенно превратиться в резню, затевать столь опасный диспут, не безумие ли это? Друзья пытались его отговорить. На что он может рассчитывать? Лишь на одно — в университете его побьют каменьями! Положение сейчас слишком напряженное, и не следует рисковать головой. Надо повременить.
Повременить? Ждать, пока улягутся страсти и сложится более благоприятная ситуация? Нет, это не в характере Ноланца! Что стало бы с наукой, если бы ученый всякий раз оглядывался на раздоры правителей и выжидал подходящего момента для своих открытий. Не захирела ли бы мысль человеческая, если бы постоянно слушалась благоразумия?
Бруно решил добиваться диспута. Что бы вокруг ни творилось, Ноланец, пробудитель дремлющих душ, должен помнить о своем призвании! «Сто двадцать тезисов о природе и мире» Бруно послал в университет вместе с вежливым письмом ректору Жану Филезаку.
Он дипломатично начал с высокопарных воспоминаний о прошлом. Ему, иностранцу-философу, здешние профессора оказали необыкновенно радушный прием, постоянно посещали его лекции. Он гордится столь великой честью и не считает себя здесь чужим.
Он намерен отправиться в другие университеты, но не может уехать, не отблагодарив прежде людей, которые привязали его к себе добрым отношением.
В знак своей признательности он и выставляет для дискуссии ряд тезисов.
Конечно, если бы он, Бруно, полагал, что мировоззрение перипатетиков пользуется у них большим уважением, чем сама истина, или что этот университет более обязан Аристотелю, чем Аристотель этому университету, то никогда не позволил бы себе выдвигать подобные тезисы. Его терзала бы мысль, что дань преклонения может быть расценена как враждебный поступок и дерзкое оскорбление. Но он верит мудрости ректора и профессоров, поэтому рассчитывает, что тезисы будут приняты благосклонно.
Новые идеи волнуют его и заставляют искать диспута. Он убежден, что здесь, в этом прославленном университете, охраняют свободу философской мысли и дадут ему высказаться. Даже если бы он пытался тщетно опровергать истину, ведь она от этого только укрепится!
Всегда и везде он стремится лишь к одному: чтобы в борьбе мнений выявилась истина. Поэтому и теперешняя попытка не должна столь великой академии казаться недостойной. Из этих ростков нового мировоззрения, надеется он, возникнет то, что с радостью будет понято и воспринято грядущими поколениями. Так пусть это и произойдет по праву в университете, который считается первым в мире!
Обращение к Филезаку не помогло. Разрешения печатать представленные тезисы не последовало. Какой там диспут! В Париже знали Ноланца достаточно хорошо еще до поездки в Англию. Двусмысленные аллегории его сочинений по мнемонике и откровенные издевки «Подсвечника» многим открыли глаза. Уже тогда он, опасный вольнодумец, заслуживал сурового осуждения, а теперь, после изданных в Лондоне книг, и подавно!
«Сто двадцать тезисов о природе и мире» еще больше ухудшили его положение. В Сорбонне, где задавали тон рьяные католики, явные и тайные сторонники Лиги, тезисы Бруно были признаны противоречащими вере. В Коллеж де Камбре, созданном как оплот светской науки, поддержки они тоже не нашли. Враждебность к Ноланцу росла. Морденте быстро сообразил, откуда угрожает Бруно наибольшая опасность. Сам он, как и Джордано, близко стоял к тем кругам, которые выступали за соглашение между королем и Генрихом Наваррским. Теперь Морденте перекинулся в другой лагерь. Математика математикой, философия философией, а сводить личные счеты удобней на поприще политики! Морденте решительно перешел на сторону приверженцев Лиги.
Бруно многое спускал Морденте, даже стерпел, когда тот принялся его книжку, посвященную открытиям «бога геометров», скупать и жечь. А теперь он, перебравшись к лигистам, посильно старается раздувать вражду к Ноланцу. Надежнейший путь, чтобы уничтожить противные доводы!
«Торжествующий невежда» и «Истолкование сна» назывались диалоги, которыми ответил Бруно на новые выходки Морденте. Ирония, проскальзывавшая то тут, то там в прежних работах о Морденте, сменилась сарказмом. Самоуверенный «бог геометров» до выносит никаких возражений и не видит своих слабых сторон. Этот ученый, не знающий грамматики, и философ, презирающий философию, претендует на то, чтобы слыть оракулом!
Издателя, который напечатал бы диалоги, найти не удалось. Бруно хотя и был весьма стеснен в средствах, издал книгу на собственный счет.
Ученые мужи, возглавляющие университет, согласия на диспут не давали. Профессора Сорбонны ревностно следили за тем, чтобы опасные мысли не получали распространения: запрещали издавать неугодные книги, не дозволяли сомнительным людям вести преподавание.
Бруно, обращаясь к Филезаку, не просил о чем-то особенном. Он был профессором в Тулузе и здесь, в Париже, читал лекции как экстраординарный профессор. Уже по одному этому он мог свободно выставить для диспута свои положения. А ему в нарушение университетских обычаев отказывают в законных правах!
Он решился на крайнее средство — просить короля о заступничестве. Неужели Генрих, для которого он не жалел выспренних слов, откажет ему в такой милости? Он написал королю письмо. Нельзя терпеть, чтобы истины, подсказанные Ноланцу природой, проверенные и подтвержденные в тщательных размышлениях, замалчивались врагами и завистниками. Его не хотят даже выслушать. Пытаются, рассчитывая на безнаказанность, силой зажать ему рот и без открытого разбирательства отринуть мысли, ненавистные лишь невеждам. Пусть же теперь под покровительством могущественнейшего короля тезисы Ноланца будут обсуждены в первом университете мира. Пусть они станут достоянием гласности!
На этот раз Джордано повезло. Окруженный святошами и распутниками, Генрих вспомнил о некогда восхищавшем его Ноланце и о своем призвании быть покровителем наук. Он соблаговолил разрешить диспут. «Сто двадцать тезисов о природе и мире» были напечатаны с посвящением королю. Им было предпослано краткое обращение Бруно к благородным философам, «друзьям и защитникам основ более разумного мировоззрения». Неотложные дела мешают Ноланцу трактовать предмет столь подробно, как он бы хотел, но он надеется хотя бы частично оправдать возлагаемые на него надежды. Отдельные тезисы он сопровождает обоснованиями, которые позволят узреть истину даже людям с посредственными знаниями, но с природным умом. Духовным же кротам, привыкшим к мраку, они будут ненавистны, как солнечный свет!
Воля короля многим пришлась не по вкусу. Обсуждать положения, противоречащие вере? Но Генрих III распорядился провести диспут. Как быть? Ученые мужи нашли выход: тезисы Бруно, мол, лишь косвенно противоречат религии, и скрепя сердце согласились их рассмотреть. Сорбонна, цитадель перипатетиков, противилась этому особенно упрямо. Диспут решено было провести в Коллеж де Камбре на троицу, в конце мая.
По тогдашнему обычаю выступать с защитой выставленных тезисов должен был не их автор, а кто-нибудь из его сторонников. Сам же он, присутствуя на диспуте, мот принять участие в споре лишь в том случае, если выбранному им человеку оказывалось не по силам опровергнуть доводы противника. Публично защищать мысли Бруно вызвался один из его учеников, молодой французский дворянин Жан Эннекен. Бруно прекрасно знал, с какой стороны подстерегает его наибольшая опасность. Не раз он слышал угрожающие слова: Ноланец-де покушается на святую веру!
Объявляя о диспуте, Эннекен доводил до всеобщего сведения, что под счастливым покровительством Ноланца будет защищать его тезисы, направленные против профессоров обычной школьной философии. В намерения Джордано Бруно не входит утверждать что-либо подрывающее религию или умалять известное философское направление. Он скорее дает высокоученым профессорам достойную возможность испытать крепость столь распространенной доктрины перипатетиков. В этом цель Ноланца, который хочет ознакомить со своими тезисами важнейшие академии Европы.
Жан Эннекен старательно готовился к диспуту. Бруно помогал ему составлять вступительную речь.
Послушать диспут собралась пестрая и шумная толпа: студенты, профессора, монахи и миряне, сановники, придворные. Вначале слово было предоставлено Эннекену.
— Высокочтимые ученые господа! Привычка верить, говорит Аристотель, есть главнейшая причина, мешающая человеческому рассудку воспринимать очевидные вещи. Как велика власть этой привычки, доказывают законы, для коих басни и наивные обычаи намного важней, чем факты.
— Только отказавшись от предубеждений, — продолжает Эннекен, — можно увидеть истину. В споре веры и разума судьей должен быть рассудок. Чтобы вырваться из плена предвзятых мнений, надо тщательно взвесить все: и то, что представляется неопровержимым, и то, что кажется сомнительным. Как бы истина ни ускользала от разума и чувств, как бы ни страшилась она их прикосновения, люди непременно ее увидят.
Повсюду самонадеянные софисты и мракобесы освистывают верные воззрения. Надо долго собираться с силами, чтобы пойти на приступ столь укрепленных цитаделей Аристотеля и вызволить истину, заточенную в глубоком подземелье. Как день приходит на смену ночи, так в мире мысли на смену заблуждению должна прийти истина. Ведь это Аристотель сказал: необходимо, чтобы не единожды и не дважды, а бесконечно возвращались те же самые воззрения.
Учение Ноланца уходит своими корнями в далекое прошлое. Он не приписывает себе больших заслуг и не претендует на какую-то особую оригинальность. Его укоряют, что он выступает поборником новых мнений. Однако если обвинители захотят приглядеться внимательней, то поймут, что не существует старых мнений, которые однажды не были новыми. Сейчас многие взгляды, защищаемые Ноланцем, вызывают лишь пренебрежение: они, мол, не подтверждаются авторитетом древности, а ведь было время, когда эти взгляды одобрялись всеми знатоками природы. Нет раба, который не происходил бы от древних царей, и нет царя, который не происходил бы от древних рабов — время все перемешивает и все изменяет!
Идеи Ноланца не погибнут. Из невзрачного корня вырастет мощное дерево и принесет драгоценнейшие плоды. Тяжка дорога к истине, и мало тех, кто на нее вступает, но добравшемуся до вершины откроется чудесный вид.
С пылким задором излагал Эннекен мысли своего учителя. Бруно и его последователей хулят за то, что они откололись от школы Аристотеля и покинули толпу вульгарных философов. Как же можно ставить им это в вину, если Аристотелю прощают, что он изменил истине и отступился от великих отцов науки? Заблуждения прокладывали себе путь с помощью софистики и легковерия. Так почему же считают дерзостью стремление здравыми доводами, подкрепленными голосом природы, предвозвестить торжество истины? Разве дерзость отвергать то, что ложно?
Часто ценнейшие мысли кажутся абсурдными, пока их разглядывают в кривом зеркале веры и предубеждений. Когда же устранен этот лживый посредник, истина являет себя в полной красе. Чем сильнее будут подавлять истину, тем в конце концов с большей силой вырвется она на свободу.
— Пусть, коль угодно, объявляют наши положения заимствованными у Лукиана, пусть говорят, что мы плывем против течения авторитетнейшей и благороднейшей философии, пусть издеваются над горсткой тех, кто с нами заодно. Подобными доводами нельзя доказать, что мы, находясь в меньшинстве, безумны, а они со слишком многими — мудры.
Эннекен говорил хорошо. Недаром Бруно потратил много времени, когда помогал ему готовиться к выступлению. Но никакое красноречие не могло рассеять атмосферы враждебности. Большинство присутствующих не скрывало своей неприязни к Ноланцу. Все громче и злее становились выкрики. Эннекену часто приходилось повышать голос.
— Какая нам польза, что толпа считает нас здоровыми, если мы в действительности хворы? И велик ли вред, если нас считают больными, когда мы на деле здоровы?
Его постоянно перебивали. Но он продолжал. В правоте Ноланца он уверен, хотя тот и стоит почти в одиночестве, ненавидимый тьмою невежд, — за ним лишь скупые высказывания древних, давно забытых философов. А на противоположной стороне столпы науки, на протяжении веков повелевавшие музами, да их бесчисленная свита. Среди перипатетиков, хотя они и выступают под одним знаменем, нет единства: там, где толпа не движима общим денежным интересом и не обуздана страхом понести убыток, каждый ценит только собственное мнение и считает всех, кроме себя, дураками. Подобного не заметишь среди людей, окружающих Ноланца, и, как их ни называй: приверженцами его или даже сектантами, число их постепенно растет.
Эннекен повторяет, что распространенность того или иного мнения еще не свидетельство его правильности. В науке только низкий ум спешит соглашаться с толпой лишь потому, что она составляет большинство. Сам себя обманывает тот, кто слепо верит. Можно ли, не будучи убежденным, что-нибудь одобрять, когда столь мало нужно, чтобы погас как и свет нашей совести, так и свет науки? Куда большее счастье служить истине и не соглашаться с господствующим мнением, чем прислуживать ему, идя наперекор правде.
Не напрасно человек наделен зрением. В угоду фиглярам и невеждам он не должен смыкать веки И быть неблагодарным к природе, пренебрегая разумом, коим она его одарила. Следует ли отказываться от способности познавать — бежать, так сказать, от самих себя? Нет, с пафосом отвечает Эннекен, пытливый человеческий взгляд — залог достоверных знаний, которые создают новую картину мира! Перед ней же распадутся в прах все суеверия и софизмы.
На высокой кафедре, разгоряченный речью, стоит Эннекен, чуть поодаль на другой. кафедре, меньшего размера — Бруно, внимательный и сосредоточенный.
— Дух человеческий, — продолжает Эннекен, — был прежде заточен в теснейшее узилище, откуда мог только через щели глядеть на небо. Но, осознав собственное могущество, он отваживается на полет в бесконечность. Рушатся сферы, придуманные безумием философов и математиков. Исследования, которые ведутся одновременно чувствами и разумом, несут прозрение слепцам. Учение о бесконечности и единстве вселенной дает нам истинное представление о природе. Если бы человек оказался на Луне или на каком-нибудь другом небесном теле, он нашел бы целый мир, который был бы хуже или значительно лучше нашего, — один из неисчислимых миров, движущихся в неизмеримом море эфира. Разум человеческий не сдавлен больше оковами фантастических сфер!
Он, Эннекен, убежден, что эти мысли в конце концов восторжествуют, хотя сейчас их повсюду и встречают хулой. Слепые не различают света, и если зрячий видит солнце, то надо ему верить. Никогда глупцы, сколько бы их ни было, не заменят одного мудрого.
— Так дозвольте, — воскликнул Эннекен, — по крайней мере сомневаться в правильности обычных представлений, пока не обсуждены еще наши взгляды! И пусть нам в этом не мешают выученики Аристотеля, которые чем больше уступают в проницательности своему наставнику, тем сильнее восстают против наших воззрений!
Большинство тех, кто участвует в публичных диспутах, — говорит Эннекен, — стремятся скорее победить и прославиться, чем обрести в споре истину. Я же выступаю с другой целью. Хочу, чтобы из нашего диспута каждая сторона вынесла назидание. В серьезных диспутах нередко бывает, что те, кто вначале увяз в величайших заблуждениях, постепенно от них исцелялись.
Эннекен призывал отказаться от предубеждений и посмотреть на мир глазами разума. Ноланец явился сюда, чтобы узнать, какими доводами можно его опровергнуть. Ничто так не вредит науке, как уверенность, что всё уже известно. Поэтому многие высокомерные ученые не терпят возражений и не углубляются в исследования. Согласимся на время, будто мы ничего не знаем и можем здесь кое-чему научиться. Попытаемся переубедить противника, тщательно взвесим его аргументы и по совести или укрепимся в своих взглядах, или вскроем их ложность.
Он призывал к объективности, а в ответ ему неслись оскорбительные реплики.
— Каждому должна быть предоставлена, — Эннекену трудно было перекричать шум, — свобода слова согласно принципу: «Выслушайте и другую сторону!» Поэтому прошу вас, высокоученые господа, при рассмотрении тезисов не выступать в роли людей пристрастных и фанатичных, а быть справедливыми судьями, чтобы не столь красноречием и пылом, сколь весомостью аргументов подтвердить ваше собственное мнение или разбить противоположное!
Когда Эннекен кончил и гул возмущенных голосов затих, воцарилось молчание. Кто встанет на защиту Аристотеля и сокрушит дерзкие тезисы Ноланца? В первых рядах сидели с каменными лицами университетские профессора. Вздорный король разрешил диспут, но это вовсе не значит, что кто-либо из уважаемых ученых снизойдет до спора с безбожным философом. Многозначительным и долгим было молчание. Наконец на кафедру поднялся какой-то молодой человек. Это был Рауль Кайе, адвокат. Он начал свою речь вызывающе развязно. Почему никто из профессоров не пожелал выступить? Да потому, что все они находят Ноланца недостойным ответа!
Кайе изощрялся в оскорбительных выпадах против Бруно. Он считает своим долгом оградить Аристотеля от клеветы, которую возводит на него Ноланец. Велеречивый адвокат говорил очень длинно. Воистину чем меньше доводов, тем пространней речи! Он приводил известные всем Аристотелевы тексты, обильно цитировал его толкователей, блистал эрудицией. Достойный выученик парижских схоластов! Его подбадривали приветственными возгласами и аплодисментами. Молодчина, Кайе!
Странные вещи происходят на этом публичном диспуте! С бранью по адресу Бруно выступает не какой-нибудь отъявленный приверженец Лиги или рьяный кальвинист, а один из «политиков» — тот самый Рауль Кайе, что, очаровавшись «Надгробным словом» Дюперрона, посвятил ему сонет. Дюперрон не имел ничего против, чтобы его считали духовным наследником Ронсара. Благоволение этого влиятельного вельможи позволило Кайе отказаться от адвокатских занятий. Разве без ведома своего покровителя он бы осмелился нападать на Ноланца? Или, может быть, и само разрешение на диспут было дано не без задней мысли? Венсеннская академия мстила человеку, который с явным вызовом называл себя «Академиком ни одной из академий»? Видно, ноланская философия была и для «политиков» слишком радикальной!
Длинная речь Кайе веских аргументов не содержала, но изобиловала грубостями. Оратор лез из кожи вон, чтобы заставить самого Бруно ввязаться в спор. Но тот не поддавался. Волнуясь, стоял он на своей кафедре и слушал. Юнец, ничего не понимающий в философии, под одобрительные возгласы присутствующих называл Бруно суетным бахвалом, который злонамеренно оболгал Аристотеля. По существу представленных тезисов ничего сказано не было. А профессора, ответившие на положения Ноланца презрительным молчанием, теперь изо всех сил поощряли издевательские наскоки Кайе.
Они старались истощить его терпение. Но Джордано устоял. Отвечать Кайе он предоставил Эннекену. Бруно хорошо знал условия диспута и видел, чего добиваются враги. Вступать в спор он имел право только в том случае, если бы его ученик оказался припертым к стенке. Тезисов Ноланца Кайе ни в какой степени не поколебал. Поэтому брать самому слово значило признать неспособность Эннекена и умелость его оппонента.
Без особого труда Эннекен разбил аргументацию противника. Это вызвало новый взрыв злобы. Ему не давали говорить. Такой ответ их не удовлетворяет! Пусть, наконец, раскроет рот его отмалчивающийся наставник!
Кайе снова вызывающе и нагло кричал с кафедры. Пусть Ноланец не прячется за спину своего ученика, а отвечает сам! Со всех сторон на Бруно сыпались оскорбления. Вот вам и ученый диспут в первом университете мира, долженствующий разрешить важнейшие философские проблемы!
Джордано повернулся и пошел к выходу. Вдогонку ему несся рев возмущения. Многие повскакали со > своих мест. Он не успел выйти, когда его окружила беснующаяся толпа. Школяры, науськанные профессорами, преградили ему дорогу. Они заставят его отречься от клеветы, которую он возвел на Аристотеля!
С великим трудом удалось Ноланцу вырваться из их рук.