Глава седьмая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава седьмая

— Как это ни грустно, Ванечка, но вам необходимо уехать из Баку. Увы, мы не можем гарантировать вам безопасность, а сидеть в тюрьме — какой смысл!

Фиолетов выслушал это решение Бакинского комитета молча. Уезжать из Баку, с которым было так много связано, ему совсем не хотелось, но и перспектива попасть за решетку его тоже не устраивала.

— Поедете в Грозный. Там надо налаживать работу, — сказал Азизбеков.

— И надолго, Мешади?

— Кто знает… Как только шпики потеряют вас из виду…

— Потеряв, они все равно его не забудут, — заметил Джапаридзе. — Говоря откровенно, Ванечка, мне очень жаль расставаться с вами.

— Мне тоже, Алеша.

— По восточному обычаю вслед отъезжающему надо выплеснуть воду, — сказал, улыбаясь, Азизбеков.

— Ну что ж, выплесните, Мешади, я не против. Вот вам кувшин…

Поезд еле тащился. Долго стояли в Перовске, ждали, когда отправится воинский состав с ранеными, которых везли с Дальнего Востока через всю страну. Около вагонов ковыляли на костылях солдаты, бегали молоденькие, в белоснежных наколках сестры милосердия, сердобольная старушка совала солдатам коржнки.

«Эти уже отвоевались», — невесело подумал Фиолетов.

В его вагоне было тесно, душно, он рассеянно смотрел в окно и думал о том, что едет в чужой, незнакомый город и совсем неизвестно, что его там ждет, справится ли он с поручением и где найдет пристанище, хотя бы на первые дни. Правда, в голове он держал адресок, которым его снабдили в Бакинском комитете.

Грозный встретил Фиолетова легким морозцем и солнцем, на котором ослепительно блестели и отливали синевой алмазные шапки близких гор.

Город чем-то напоминал ему Баку, точнее, его старую часть; такие же закоулки, узкие улочки и спускающиеся ступенями слепые каменные дома, будто съежившиеся от тесноты.

Идти по адресу пришлось на далекую окраину, заселенную рабочими паровозного депо и мастерских. Фиолетов нашел дом, постучал в калитку, взбаламутив стуком рыжую собаку на цепи. На лай вышел бородатый мужик в посконной рубахе и накинутой на плечи железнодорожной шинели и поинтересовался, кого надо.

— К Федору Петровичу я… От Варвары, — сказал Фиолетов.

— Федор Петрович уехал.

— Тогда, может быть, Иван Иванович дома?

Хозяин улыбнулся и протянул Фиолетову руку. Хозяина дома звали Сергей Петрович. Он рассказал, что работает кондуктором на товарных поездах и живет бобылем.

— Из членов РСДРП кроме тебя кто на примете?

— Один кочегар в паровозном депо работает, двое на водокачке. Да и на промыслах должны быть…

— Вот видишь, люди, выходит, есть. Надо только связать их друг с другом. Начнем со сходки… Ну, хотя бы на железнодорожной станции, где ты работаешь.

— Это можно. Надо только, чтоб случай представился.

Ждать пришлось недолго. На другой день по приезде Фиолетова в Грозный по городу поползли слухи о том, что в прошлое воскресенье в Петербурге царь расстрелял мирную манифестацию рабочих.

Фиолетов бросился искать петербургские газеты, не нашел и решил, что, наверное, забастовали или железнодорожники, или печатники. На третий день газеты наконец-то пришли, и Фиолетов стал жадно читать скупые сообщения о кровавых событиях в столице. Более тысячи одних убитых! Вызванные расстрелом рабочих забастовки в Петербурге, Москве, Риге, Варшаве. И всюду пули, всюду кровь. Послание Святейшего синода ко всем православным. Фиолетов прочитал и его: «Подстрекатели, имея в среде своей недостойного священнослужителя… дали рабочим насильственно взятые из часовни крест, иконы и хоругви, дабы вернее вести к беспорядку и гибели… Святейший синод, скорбя, умоляет чад церкви повиноваться власти».

Фиолетов отбросил газету. Что ж, картина более или менее ясна, и теперь можно, да что значит можно, необходимо рассказать народу о том, что произошло в Петербурге.

Он пришел в железнодорожные мастерские перед обеденным перерывом. Тут все было ему привычно. Визжало железо под острием резца, дышали жаром печи, в которых накалялся металл, ухали и глухо стучали паровые молоты, снопы холодных искр летели из-под точил.

Сергей Петрович подошел кое к кому из рабочих, что-то сказал им, показывая на стоявшего поодаль Фиолетова. Мастер тоже на него скосился, но ничего не сказал.

Прогудел гудок, и в мастерских стало тихо. Фиолетов вышел на середину и взобрался на верстак.

— Товарищи!

Многие рабочие переглянулись. Их еще никто так не называл.

— Товарищи! — повторил Фиолетов. — Только что получено известие: девятого января в Петербурге рабочие организовали мирное шествие к царю, чтобы рассказать ему о своей горькой доле. Они шли с детьми. Они несли иконы и хоругви и ждали, что царь встретит их и выслушает. И царь их встретил. Но не добрым словом, на которое они по простоте душевной рассчитывали, а солдатскими пулями, ружейными залпами по безоружной толпе, по таким же пролетариям, как мы с вами.

В мастерских собрались люди, многие из которых впервые слышали революционное слово, и Фиолетов старался говорить просто.

— Тысячи… вы слышите, товарищи, тысячи убитых, раненых и покалеченных людей! Они взывают к мщению. Мы не можем безучастно смотреть, как по велению царя гибнут наши братья по классу. Пусть же пролитая кровь рабочих падет проклятием на царское правительство! Пусть захлебнется оно в народной крови! Народ всей России будет протестовать и уже протестует против учиненного царем кровопролития. Настал момент, когда всеобщая скрытая злоба в ненависть к самодержавию превращается в грозный клич: «Долой героев кнута и насилия! Долой хищника-кровопийцу и его прислужников!»

Фиолетов обвел собравшихся беглым взглядом и успокоился. Его слушали жадно, с той затаенной опаской, которая придает услышанному особый, жгучий интерес.

Народу в мастерских прибывало. Пришли эксплуатационники со станции, конторщики, рабочие паровозного депо. Некоторые протискивались вперед, чтобы лучше слышать этого незнакомого рабочего паренька. А он говорил, все более воодушевляясь.

— Только что закончилась нашей победой всеобщая политическая стачка в Баку. Да вы об этом, наверно, знаете, потому что наша стачка нашла отклик по всей России. Мы добились многого. Где на час, где на два сократили рабочий день, подняли оплату за труд. Пора и вам присоединиться к общей борьбе. Бросайте работу! Предъявляйте требования своей администрации. Боритесь за восьмичасовой рабочий день, за свободу собраний и демонстраций! За демократическую республику!

Митинг начался настолько неожиданно, что полиция узнала о нем, когда все разошлись.

— Однако ты мастак говорить, — похвалил Фиолетова Сергей Петрович. — Складно у тебя получается.

…Планы у Фиолетова были большие и нелегкие. В Баку он постоянно чувствовал локоть друзей, здесь был один. Там он мог в трудную минуту пойти к Вацеку, Алеше, Мешади, чтобы посоветоваться. Здесь, по крайней мере на первых порах, он должен был любое решение принимать самостоятельно, на собственный страх и риск, и это вызывало у него противоречивые чувства — гордость за то, что ему доверили важное и трудное дело, и опасение: а вдруг он что-нибудь сделает не так, не на пользу, а во вред?

В Баку была своя типография, где за время одной лишь декабрьской стачки напечатали тысячи листовок. Тысячи! Здесь же не было даже примитивного гектографа, не было бумаги, красок, помещения. Правда, на все это Кавказский союзный комитет РСДРП отпустил деньги, об этом, посылая Фиолетова в Грозный, сказал Вацек, по-прежнему выполнявший обязанности казначея.

Отпущенные деньги хранились у Сергея Петровича.

— Я их, Иван Тимофеевич, в душнике на кухне храню.

Сергей Петрович пошел в кухню и через несколько минут вернулся с завернутым в холстину толстым свертком.

— Сколько здесь? — спросил Фиолетов.

— Передавали, что тыща.

— Добро… Теперь эти деньги нам бы с толком истратить. На первых порах гектограф приобрести. А потом и типографию организовать. Листовки, брошюры печатать…

Печатать листовки было негде. Фиолетов сунулся было в полукустарную местную типографию, но натолкнулся на какого-то типа, который в ответ на его просьбу пообещал немедленно сообщить о нем полиции. После нескольких дней поисков удалось связаться с милой барышней из гимназии, должно быть учительницей, которая взялась размножить листовку на пишущей машинке. Получилось около ста штук, и это было каплей в море.

Он шатался по базару, ходил по кустарным мастерским, приглядываясь, нет ли у кого гектографа. Спрашивать напрямик было опасно, многие лавочники хорошо знали, для каких целей покупают эту нехитрую машинку. Да ее ни у кого и не было.

И вдруг он вспомнил, что перед отъездом из Баку видел старенький гектограф в лавке Азаряна, что на Торговой улице. Азарян сочувствовал революционерам и откуда-то доставал для них то типографский шрифт, то бумагу, то краски.

— Придется мне, наверно, в Баку ненадолго съездить, Сергей Петрович, — сказал Фиолетов. — Может, гектограф достану.

— А не сцапают тебя там?

— Постараюсь, чтоб не сцапали… Надо нам гектограф вот как! — Он провел по горлу ребром ладони…

В Баку поезд пришел под вечер. Домой Фиолетов решил не заходить, чтобы не расстраивать мать: мол, показался на минутку и опять уезжает, — а направился с вокзала к Джапаридзе.

— Ванечка! — удивилась Варвара Михайловна. — Ведь вы же в Грозном… Алеша, посмотри, кто к нам пришел!

Джапаридзе удивился не менее жены, хотел было поругать Фиолетова, но когда услышал о цели приезда, успокоился и даже похвалил за инициативу.

— А у нас, Ванечка, очень тревожно, — сказал он. — Ходят упорные слухи, что не сегодня завтра начнется армяно-татарская резня. На всякий случай мы уже сорганизовали на промыслах дружины по десять человек — два азербайджанца, два армянина и шесть русских. Будут ходить по казармам и следить за порядком.

— Пожалуй, тогда мне надо сейчас сбегать к Азаряну.

— Не советую. Уже поздно, и Азарян вам не откроет. Все армяне страшно напуганы и стараются, когда стемнеет, не показываться на улицах.

— Утро вечера мудренее, Ванечка, — сказала Варвара Михайловна. — Переночуете у нас. Небось устали с дороги… Сейчас будем ужинать. Я вас таким пловом угощу…

За ужином тема разговора была все та же — об опасности братоубийственной резни.

— Вот уже две недели, — сказал Джапаридзе, — как полиция распространяет среди мусульман слухи о том, что армяне готовятся к бунту против царя и хотят перебить всех азербайджанцев и русских.

— Какая чушь! — воскликнул Фиолетов.

— А власти палец о палец не ударили, чтобы рассеять нелепую молву. Больше того, полиция и ее агенты стали раздавать мусульманам оружие и патроны и делали это открыто, прямо на улицах.

— Мешади, конечно, в курсе всех дел?

— Само собой. Он сейчас днюет и ночует в помещении правления «Гуммета»… Как-никак, а это — его детище.

— Да, тут Мешади проявил огромную энергию… Кстати, «гуммет» в переводе «энергия».

Джапаридзе улыбнулся.

— Я знаю, Ванечка. В этой мусульманской рабочей организации, которая, между прочим, все теснее примыкает к нашей партии, действительно собрались очень энергичные люди. Мешади, Эфендиев, Нариманов. Этот последний — без пяти минут доктор, исключенный за студенческие беспорядки из Новороссийского университета.

…А назавтра началось.

Шестого февраля, в воскресенье, в армянский собор, где еще шла служба, вбежал армянин в рваной одежде и закричал не своим голосом:

— Братья армяне! Нас режут мусульмане!

Одновременно с криком «Правоверные! Нас режут армяне!» вбежал в тазанирскую мечеть азербайджанец.

Весть о случившемся мгновенно распространилась по всему Баку и перекинулась на промыслы. В городе началась паника. Возле Парапета появилась группа вооруженных мусульман, паливших в окна квартир, занятых армянами. Из окон им отвечали тем же…

Фиолетов проснулся при первых же выстрелах. Они были едва слышны, и он скорее почувствовал их, чем услышал.

— Кажется, началось, — сказал Джапаридзе, и в его голосе слышалась неподдельная тревога.

— Что будем делать? — спросил Фиолетов.

— Надо немедленно связаться с Мешади. Быстрее! Может быть, поймаем извозчика.

— Алеша, Ванечка! Я вас умоляю, будьте предельно осторожны, — упрашивала Варвара Михайловна.

Им повезло. Извозчик-молоканин, с огромной бородой лопатой, прикрывавшей полгруди, только что привез из города насмерть перепуганного армянина и порожняком возвращался обратно. Он рассказал, что на прилегающих к Парапету улицах видел несколько убитых. Они лежали на мостовой в луже крови.

— А что делают полицейские? — спросил Джапаридзе.

— Ходят… ручки в перчатках за спину, будто прогулку совершают… Тьфу ты господи! — Он снял картуз и перекрестился.

— На Торговую, пожалуйста.

— Ежели проедем, господа хорошие. Там, кажись, самая стрельба.

На Торговой улице пахло порохом, окна многих домов были выбиты, на тротуарах валялись выброшенные из квартир вещи, в воздухе носился пух распоротых подушек.

Напротив лавки Азаряна стояли несколько молодых мусульман с револьверами за поясом и кинжалами в богатых ножнах.

— Подождите нас здесь, — сказал Джапаридзе извозчику. — Оружие, надеюсь, при вас? — спросил он, обернувшись к Фиолетову.

Фиолетов кивнул. Перед отъездом в Грозный он получил в Бакинском комитете пистолет и носил его постоянно в боковом кармане пиджака.

Они подошли к массивной железной двери, ведущей в лавку Азаряна, и Джапаридзе, стараясь оставаться на виду, достал из кармана связку ключей. Молодчики подвинулись ближе к двери.

Джапаридзе резко обернулся.

— Что вам угодно, господа? — У Джапаридзе был весьма представительный вид, и он вполне мог сойти за какого-либо важного чиновника. — Что вы делаете у моего магазина?

— Вон отсюда, если не хотите, чтобы я вызвал полицию! — крикнул Фиолетов по-азербайджански.

Молодчики недоуменно переглянулись и попятились.

— Навэрпа, мы ашыблысь, — пробормотал один из них, должно быть главный. — Аида отсюда!

Джапаридзе выждал несколько минут и неторопливо постучал в дверь: тук — пауза — тук-тук… Так он стучал, когда по ночам приходил сюда за «товаром» для типографии.

— Это вы, господин Мухадзе? — послышался из-за двери дрожащий голос.

— Да, да, господин Азарян… Откройте скорее.

Было слышно, как хозяин отодвигал тяжелый скрипучий засов и повертывал ключ в замке. Дверь наконец открылась и закрылась сразу же, как только вошли в лавку Фиолетов и Джапаридзе.

Вид у Азаряна был перепуганный, руки дрожали.

— Они меня убьют, о господи! — Он поднял глаза к небу, словно ища там спасения. — Детей и Сильвию, господин Мухадзе, я отправил в село, а сам остался. Я не могу бросить магазин на произвол судьбы. Боже, что со мной будет…

Джапаридзе прервал его излияния:

— Немедленно одевайтесь. Поедете с нами.

На лице Азаряна появилась слабая улыбка.

— О, вы хотите спасти бедного армянина… Чем я могу отблагодарить вас?

— Скорее! У нас мало времени.

Первым вышел Фиолетов и огляделся. Мусульманские молодчики стояли в сотне шагов, не спуская глаз с дома Азаряна.

— Они не ушли, — сказал он в раскрытый проем двери. — И кажется, собираются стрелять.

Джапаридзе выглянул на улицу.

— Азарян, будьте мужчиной. Быстро!

Хозяин лавочки, съежившись, будто это могло сделать его невидимкой, шагнул через порог и бросился к пролетке, но тут же рванулся назад.

— А дверь? Я не запер дверь! — крикнул он в отчаянии.

Фиолетову стоило немалого труда удержать его.

— Этому человеку лавка дороже жизни, — пробормотал он, усаживаясь в пролетку. — На Азиатскую, сто пять, — крикнул он кучеру. — И как можно быстрее.

Дом номер сто пять на Азиатской улице принадлежал Азизбековым и стоял на узенькой, мощенной булыжником улочке, в глубине двора. На удар молоточком в калитку вышла мать Азизбекова Сальминаз-ханум; она придерживалась старых обычаев и носила чадру.

— Заходите, заходите… Гость в дом — радость хозяину, — сказала она, пропуская всех троих во двор. — О аллах, что творится в городе!.. А кто этот господин? — Она показала на понуро стоявшего Азаряна.

— Его надо спрятать, Сальминаз-ханум, — сказал Джапаридзе.

Мать Азизбекова согласно кивнула головой.

— Да, да, у нас ему будет спокойно… Нас тревожат только полицейские и жандармы, но теперь им не до того. Правда, Алеша?

— Правда, Сальминаз-ханум… Мешади дома?

— Дома… Всю ночь где-то был, говорит — работал, и вернулся час тому назад. Я его уложила спать… Может быть, надо разбудить?

— Ни в коем случае. Пусть поспит.

— Спать он не будет, — услышали они голос Азизбекова, и сам он легкой походкой хорошо выспавшегося человека спустился с лестницы. — О, здесь Ванечка! Какими судьбами?

Вслед за Сальминаз-ханум Азарян спустился в подвал через потайной лаз в коридоре, где уже сидели несколько армян.

— Их привел с собой сын… Сказал, что за ними гнались эти кочи, чтоб всемогущий аллах поразил громом их поганые головы.

Азизбеков пригласил Джапаридзе и Фиолетова в кабинет.

— Благодаря принятым мерам на промыслах почти спокойно, — сказал он. — Зато в городе творится что-то ужасное. Мы организовали боевую дружину, но она не может справиться. Армян и азербайджанцев, которые шли на работу, сегодня сопровождала конная полиция, но эта же самая полиция не пошевелила и пальцем, видя, как на ее глазах люди убивают друг друга.

Фиолетов встал и нервно прошелся по кабинету.

— Вы как хотите, но я не могу больше сидеть дома. Надо же что-то делать! Обратиться к народу, что ли…

— Вы наивны, Ванечка. Народ, — Азизбеков подчеркнул голосом это слово, — в братоубийстве не участвует. Конечно, и с той и с другой стороны есть фанатики, готовые на все из-за ложно понятого национального чувства. Но в основном, в подавляющем большинстве резней заняты мародеры, разные отбросы общества, потенциальные и действительные преступники, кочи.

Кочи… Фиолетов, конечно, знал этих наемных убийц, которые состояли на службе у нефтяных королей. От руки кочей пал не один рабочий, которого хозяин признал смутьяном.

— Сегодня утром, — продолжал Азизбеков, — мы написали листовку. — Он взглянул на часы. — Через час ее надо забрать из типографии и немедленно распространить в городе.

— Разрешите, Мешади, я это сделаю.

— Что ж, если вас не пугает перспектива попасть под шальную пулю…

— Двум смертям не бывать, — махнул рукой Фиолетов. Его деятельная натура не терпела покоя.

…За листовками надо было идти через Большую Крепостную улицу. Там, возле казарм Салынского полка находился винный склад Касабова. Сейчас склад был разграблен, и толпа доканчивала рубить топорами огромные бочки с вином. Мусульмане по закону не могли пить вино, и оно текло по улице широкой красной рекой.

Фиолетов не сразу услышал, что его кто-то окликает. Голос был знакомый, Фиолетов обернулся и увидел Вацека, быстро шагавшего во главе маленького отряда рабочих. Фиолетов обрадовался.

— Иван Прокофьевич! — крикнул он. — Там кочи свирепствуют. — Он кивнул в сторону подожженного дома. — На глазах у солдат и губернатора. Помочь надо людям.

— Поможем, Ванечка… А ты куда? — спросил Вацек.

— За листовками бегу.

— Ну-ну, беги. Может, тебе человека дать?

— Ничего, сам доберусь. Вы лучше тем людям помогите.

…Листовки были готовы, и Фиолетов, забыв об опасности, стал разбрасывать их на улице и совать прохожим. Опасаться полицейских было нечего. Ни одного из них не было на посту. Прогулочным шагом проехал казацкий разъезд. Кто-то из казаков, соскочив с коня, поднял листовку и спрятал в карман. Еще одну листовку схватил тучный, богато одетый чиновник, стал читать, но тут же разорвал ее в клочья. «Значит, здорово написал Мешади», — с удовлетворением подумал Фиолетов и сам поднес листок к близоруким глазам.

«…Вы, граждане мусульмане, больше всего обманутые царским правительством, должны немедленно отвернуться от него! Оно сделало вас орудием своих преступных замыслов, а теперь всю вину будет сваливать на вас… Граждане армяне! Для вас тоже должно быть очевидным, что виновником бывшей в Баку резни является не темная мусульманская масса, а общий враг всех национальностей — царское самодержавие… И вы, русские граждане, как свидетели только что бывших на улицах Баку зверств, должны обрушиться с удвоенной силон против того же палача…»

…— Ну что ж, друзья, подведем невеселые итоги, — сказал Азизбеков, когда собрались на экстренное совещание члены большевистской фракции Бакинского комитета. — Правительство прибегло к своему испытанному методу натравливания одной национальности на другую. Мы не могли, у нас не было сил остановить резню, но мы сделали все возможное, чтобы братоубийство не перекинулось на промысловые рабочие районы. Побоище возникло не на почве национальной вражды, не на почве социально-экономического антагонизма или религиозного фанатизма, ибо ни вражды, ни антагонизма между мусульманами и армянами не было и нет. Кровавая резня подготовлена исключительно провокацией тайной и явной полиции, распускавшей чудовищные слухи, будто армяне намерены резать татар…

Фиолетов, слушая Азизбекова, согласно кивал головой. Он думал с горечью, по-детски недоумевая: почему люди разных наций, те самые люди, которые работают бок о бок, одинаково гнут спину на хозяина, одинаково страдают, живут в одних казармах, — почему эти люди вдруг начинают ненавидеть и истреблять друг друга?

…Как только в городе стало спокойно и из дома Азизбекова вышли спасенные им армяне, Фиолетов вспомнил, за чем он приехал в Баку. Увы, рассчитывать на то, что в лавке у Азаряна сохранился гектограф, было бы наивно, но он все же, без всякой, впрочем, надежды на успех, спросил об этом у хозяина лавки.

— Гектограф? — Азарян хитровато взглянул на Фиолетова. — Может быть, я смогу помочь вам. Вы, наверное, думаете, что этот глупый армянин, — он ткнул себя в грудь пальцем, — ничего не предусмотрел и оставил свою лавку на растерзание? Так нет! Все ценное он припрятал в такое место, куда не догадается забраться самый хитрый разбойник. Пойдемте.

Дверь в лавку была выломана, внутри все перебито, искорежено, но хозяина это не очень расстроило. Он достал топор и взломал им несколько досок пола.

Под досками виднелась крышка люка, которую Азарян поднял и по лестнице спустился вниз.

— Подождите меня здесь, и вы через несколько минут будете иметь гектограф, — сказал Азарян.

И верно. Прошло совсем немного времени, и из подвала показался сначала деревянный ящик, а затем и сам хозяин.

— Вот! — сказал Азарян торжественным голосом и вынул из ящика новенький гектограф. — Это, конечно, не печатный станок, но в вашем хозяйстве, я знаю, пригодится и он.

Фиолетов обрадовался.

— Спасибо, господин Азарян. Сколько я вам должен?

Азарян смерил его удивленным взглядом.

— Фи, молодой человек! Неужели вы могли подумать, что у старого армянина повернется язык спросить деньги у людей, которые его спасли? Вам, наверно, еще нужна краска и восковка, так они тоже у меня есть. У старого Азаряна для хорошего человека все есть, так и знайте.

…Фиолетов выехал через день после того, как в Баку прекратилась резня. Поезд в Грозный пришел днем; Фиолетов подождал, пока стемнело, и, взвалив на плечо тяжелый ящик, отправился по старому адресу.

— Ты не будешь против, Сергей Петрович, если я это хозяйство у тебя приспособлю? — спросил Фиолетов.

— Какой разговор, Иван Тимофеевич. Домишко мой стоит в стороне, и улочка тихая. Лучше места не найдешь.

— И вот еще что… — Он смущенно глянул на хозяина. — В этом свертке разные запрещенные брошюры, подарок бакинцев, их бы подальше спрятать, пока не раздадим кому следует.

— Можно и это…

Всеобщей забастовки в Грозном не произошло, но там, где выступал на сходках Фиолетов, рабочие присоединялись к стачечникам железнодорожных мастерских.

Странное чувство овладело Фиолетовым. Он понимал, что в силу сложившихся обстоятельств в Грозном он, а не кто другой теперь вершит всеми революционными делами. Он мечтал о подмоге, завязывал связи с членами партии, но их было мало, и основная тяжесть лежала все-таки на нем. Каждую ночь он печатал листовки, которые сам и писал, каждый день он выступал на сходках перед бастующими рабочими.

Последние дни Фиолетов стал замечать, что во время его выступлений всегда присутствует одетый по-рабочему голубоглазый маленький человечек в картузе с лакированным козырьком, из-под которого торчат красные, видно отмороженные когда-то, уши. С первого взгляда он даже внушал симпатию; настораживало только то, что этот человек бывал решительно на всех сходках — на железнодорожной станции, в мастерских, на кожевенном заводе. Он не таился и ничем не выделялся среди рабочих, просто приходил на сходку, устраивался в уголке слушал.

За человеком в картузе стали наблюдать и однажды заметили, что он поздно вечером тихонько шмыгнул полицейский участок.

А на следующий день среди ночи в дом Сергея Петровича требовательно и громко постучали:

— Откройте! Полиция.

Спрятать гектограф не удалось. На столе лежали стопки отпечатанных листовок, восковка, несколько привезенных из Баку брошюр.

Тюрьма в Грозном была похожа на тысячи других тюрем России. Приземистое каменное здание со щелями окошек под потолком камер, угрюмый и тесный колодец двора, карцер с ослизлыми от сырости стенами. Начальство в грозненской тюрьме оказалось тупым и жестоким.

Конфликт с начальником тюрьмы произошел в первый же день.

— Я требую, — сказал Фиолетов жестко, — чтобы со мной поступали как с политическим. Надеюсь, вам известна разница между политическими заключенными и уголовниками?

После таких речей Фиолетов попал в карцер — хлеб и вода, которые получал он там, были, по крайней мере, съедобнее, чем тухлая капуста и затхлое пшено — обычное меню заключенных в камерах.

После недели карцера Фиолетова поместили в одиночку.

Его железную койку всегда поднимали на день, противно щелкал автоматический запор, прижимавший ее к стене. Писем не разрешали писать, не разрешали и свиданий.

Книг для чтения в грозненской тюрьме получить было нельзя — их просто там не было. Министерство внутренних дел отпускало российским тюрьмам какие-то гроши на приобретение литературы, но в Грозном эти гроши присваивало себе тюремное начальство.

И была еще одна особенность в грозненской тюрьме: в ней пороли розгами не только уголовников, но и политических.

Каждый день их выводили на получасовую прогулку по темному тюремному двору, напоминавшему каменный глубокий ящик, вымощенный булыжником. Сейчас между камнями пробивалась зеленая травка.

На четырех угловых вышках стояли часовые с винтовками, нацеленными на заключенных, которые двигались по кругу и цепочкой, обязательно заложив за спину руки. Разговаривать, конечно, не разрешалось, но иногда удавалось кое-кому поделиться невеселыми тюремными новостями.

— Вы знаете, юноша, за что бы я сейчас отдал полжизни? — спросил шагавший впереди Фиолетова пожилой интеллигентного вида человек. — За кусок свежего мяса.

— А я за свежую газету, даже за «Каспий», — ответил Фиолетов.

— Может быть, вам больше подошла бы «Искра»?

— Прекратить разговоры! — крикнул часовой.

Они замолчали, но продолжили разговор, как только вышли из поля зрения этого часового. Из всех четырех часовых он был самым вредным, другие иногда «не замечали», что заключенные нарушают порядок.

— Политик?

— Да. А вы? — спросил Фиолетов.

— Тоже. «За принадлежность к преступным сообществам».

— Рад познакомиться с вами… Фиолетов.

— Савиных.

— Надо составить коллективный протест и передать начальнику тюрьмы. С политическими обращаются хуже, чем с уголовниками.

— Начальник тюрьмы сволочь.

— Если он не удовлетворит наши требования, объявим голодовку. Говорят, это помогает.

— Хорошо. Я поговорю со своими.

— Прекратить разговоры! В карцере давно не сидели? — снова крикнул тот же часовой.

Требования составили через неделю. Остановились на трех, главных: улучшить питание, доставлять в тюрьму книги и свежие газеты, вежливо обращаться с заключенными.

К начальнику тюрьмы пошел Фиолетов.

— Имейте в виду, — сказал он, — что в случае отказа выполнить эти минимальные требования, политические заключенные объявят голодовку.

Начальник тюрьмы расхохотался.

— Вот уж, действительно, нашли чем испугать!

На очередной прогулке Фиолетов успел перекинуться несколькими словами с Савиных.

— Ну что ж, Иван Тимофеевич. Будь по-вашему. С завтрашнего дня начнем голодать, — сказал Савиных.

На следующий день утром тюремный надзиратель, как обычно, открыл окошечко в двери тринадцатой камеры и поставил на полочку миску с кислыми, дурно пахнущими щами. Обычно Фиолетов тут же быстро съедал это варево, но теперь не притронулся к еде.

Первый день он продержался довольно бодро. Даже не хотелось есть, просто сосало под ложечкой, но, настроившись на длительную голодовку, он старался не замечать этого.

На второй день появилось острое чувство голода, и Фиолетову стоило немалого труда не прикоснуться к миске с едой.

На третий день начала кружиться и тяжелеть голова и огромный комок стал в горле. Суп пах аппетитно, и Фиолетов даже помешал его ложкой. В миске лежал кусок свежего, хорошего мяса. Соблазн был слишком велик, и Фиолетов вылил суп в парашу.

Как сквозь сон он помнил, что в камеру заходил смотритель, несколько минут молча глядел на него, а затем плюнул и удалился, бросив на прощание:

— Подохнешь — никто и знать не будет!

— Ничего, узнают… — через силу ответил Фиолетов.

На четвертый день в теле появилась какая-то необычная легкость, есть совершенно не хотелось, и обед не пришлось выливать в парашу; нетронутый, его унес вечером надзиратель.

На пятый день Фиолетов почувствовал страшную слабость и в изнеможении лег на пол. Койку опускать по-прежнему не разрешали.

В камере снова появился смотритель. И уже не грозил, как в прошлый раз, а христом-богом просил прекратить голодовку и не смущать своим примером других, говорил, что о «печальных событиях в тюрьме» узнали в городе, кое-кто поднял шум. Просил пожалеть его: «У меня ведь семья, молодой человек, дети…»

О том, что было в последующие дни, Фиолетов помнил плохо. На девятый день голодовки он очнулся в тюремной больнице, куда его перевели по настоянию врача.

Сознание возвращалось медленно. Страшно кружилась голова. Тупо болел живот. Не хотелось двигаться, даже шевелить пальцами, стоило неимоверных усилий приподняться на локтях, чтобы взглянуть на себя в маленькое зеркало, висевшее над койкой. В зеркальце отразилось серое, изможденное лицо незнакомого человека с глубоко запавшими глазами.

Подошел доктор в пенсне, старенький, с острой седой бородкой. Из нагрудного кармана халата торчала деревянная трубка для выслушивания.

— Ну вот мы и очнулись, — сказал он, присаживаясь на край кровати. — Дайте-ка мне вашу руку…

Это случилось в конце ноября.

Фиолетова вместе с другими политзаключенными вызвали в кабинет начальника тюрьмы. В кабинете он увидел человека в судейском мундире, с газетой в руке.

— Милостью его императорского величества, — торжественно произнес судеец, вставая из-за стола, — манифестом от семнадцатого октября сего года вы все освобождены из-под стражи.

После этого он сел, давая понять, что разговор окончен.

— С паршивой овцы хоть шерсти клок, — пробормотал Фиолетов, выслушав царскую милость.