Глава четвертая
Глава четвертая
В те грозовые годы революционеры мужали быстро. Ощущение постоянной опасности, необходимость все время быть начеку, быть готовым ударом ответить на удар, а где нужно, отступить, чтобы спасти и товарищей по борьбе, и себя, мужественно встретить беду — все это закаляло людей, делало их старше, чем они числились по паспортной книжке.
Фиолетову было шестнадцать лет, когда он стал членом РСДРП. Его сверстники в Туголукове все еще играли на лугу в лапту или гоняли голубей, мало думая даже о собственном будущем, и уж конечно не углубляясь в то, что станет с Россией в недалеком будущем, а он уже рисковал собой.
На Баку опустилась весенняя ночь, когда Фиолетов толкнул лодку от берега. Монтин взялся за весла. Вацек сидел на корме у руля. Фиолетов устроился на среднем сиденье.
— Может быть, споем? — предложил Фиолетов. Особенно хорош был голос у Монтина. Мелодичный, сильный, под стать всей его ладной, крупной фигуре с добродушным, улыбчивым, очень русским лицом. Этот голос посреди моря звучал чисто и звонко.
Старый строй разрушал капитал-властелин,
С корнем рвал он дворянские роды,
Мужиков и ребят из родных палестин
Гнал на фабрики, верфи, заводы,—
пел он на мотив знаменитой «Дубинушки».
— Будто про меня сказано. — Монтин оборвал песню. — Ведь я тоже мужик, и мои Палестины в Тифлисской губернии, в большом селе…
В Баку Монтин приехал из Тифлиса и сразу же стал своим среди бакинских революционеров. Рассказы о его храбрости и находчивости передавались из уст в уста. Не так давно его задержал пристав. Улики были налицо — в кармане револьвер и листовки, — и пристав арестовал его, усадил в фаэтон и повез в полицейское управление. Этот новый, далеко не первый арест грозил несколькими годами тюрьмы. Монтин не растерялся. Он вынул из кармана двадцать пять рублей и предложил деньги приставу. «Отпустишь с миром — твой четвертной, не отпустишь — пеняй на себя: освобожусь — угощу тебя бомбой». И пристав струсил. Он взял деньги и остановил фаэтон…
Ветра почти не чувствовалось. Светила полная луна, и по морю были рассыпаны золотистые блики. Позади остались причалы, склады, заставленная судами гавань, лесная биржа, набережная с сонным городовым, охранявшим дворец губернатора. Вскоре за Баиловым мысом скрылись редкие огни уснувшего города, и только мигал, посылая острый луч света, маяк.
Ни в каком другом месте — ни на горе Степана Разина, ни на заброшенном мусульманском кладбище, ни на виноградниках около озера Биюк Шор, где чаще всего устраивались собрания и массовки, — они не чувствовали себя так свободно, как на лодке среди моря. Полная гарантия, что тебя не подслушают, не ударят исподтишка, не спровоцируют. Кругом одно море, а оно не выдаст.
— Хорошо! — промолвил Вацек. — Хорошо хоть на часок скрыться от всевидящего глаза, от всеслышащих ушей.
— Однако попели, почитали, и хватит, — сказал он, помолчав. — Пора и о деле поговорить.
— А песня разве не дело? — спросил Монтин. — Разве не с песней народ на демонстрацию идет?
— И то верно, — согласился Вацек. — Но все-таки давай о манифестации подумаем. Как народ будем готовить?
— Вот именно, товарищи, как? — спросил Фиолетов. — Сам народ ни с того ни с сего на демонстрацию не пойдет, да он и знать о ней не будет, пока мы его не расшевелим.
— Да, не десятки людей надо поднять, а сотни, тысячи, — сказал Вацек.
— Тучу! — Фиолетов вспомнил слова Вацека и улыбнулся.
— Агитаторов у нас маловато — вот в чем беда. — Вацек вздохнул. — А надо побывать в казармах, на вышках, в мастерских — всюду, где скапливается народ.
— Народу всего больше на базаре, — заметил Фиолетов.
— Значит, и про базар не надо забывать, Ванечка.
К берегу причалили на рассвете. Легкий туман висел над морем, пахло водорослями, рыбой и нефтью.
Несмотря на бессонную ночь, Фиолетов чувствовал себя бодро, спать не хотелось, и он, не заходя домой, пошагал в мастерские.
На круглой афишной тумбе около конторы висело свежее объявление. Он подошел поближе: не листовка ли? На серой бумаге большими черными буквами было напечатано:
«Обязательное постановление градоначальствующего на Кавказе.
Сходбища и собрания на улицах, площадях, скверах, садах, караван-сараях, вокзалах… для совещаний и действий, противных общественному порядку и спокойствию, a равно и скопление при этом любопытствующей публики воспрещаются; собравшиеся обязаны по первому требованию полиции немедленно разойтись, неподчинившиеся беспрекословно и немедленно требованию полиции подвергаются аресту».
— Ну, это мы еще посмотрим, кто кого, — пробормотал Фиолетов. Он хотел было сорвать объявление, но раздумал. Пускай прочитает народ, злее будет.
Праздничную первомайскую демонстрацию Бакинский комитет постановил провести 27 апреля с таким расчетом, чтобы к одиннадцати часам дня всем демонстрантам быть на Парапете. До этого срока оставалась еще неделя.
На следующий день Фиолетов ушел из дому без завтрака, чтобы до гудка успеть на базар. Ни в каком другом месте не собиралось так много разноплеменного народа, как на базаре, так нужном всем, независимо ни от места работы, ни от занимаемого положения. Здесь можно было встретить преуспевающих купцов и стоящих на самой низкой ступени рабочей лестницы мазутчиков — собирателей нефти из луж, тучных торговцев и приехавших на заработки истощенных персов, за каждого из которых офицеры русской пограничной стражи брали выкуп в двадцать копеек, прежде чем пропустить их через границу, сухопарых мусульманок с закрытыми чадрою лицами и простоволосых русских женщин — жен и матерей рабочих — и, конечно, самих рабочих — тартальщиков, кочегаров, масленщиков, проворных мальчиков на побегушках из многочисленных нефтяных контор.
В этом людском скопище можно было без особого риска встретиться с нужным человеком и даже, собрав кучку народа, выступить с речью, например, сказать о намеченной демонстрации, сунуть кому-нибудь в карман листовку, а в случае опасности мгновенно смешаться с толпой.
Несмотря на ранний час, на базаре уже было полно народу, и Фиолетову пришлось протискиваться через ворота, ведущие на площадь, тесно застроенную лавками и лавчонками из необтесанного известняка. Пахло жареным мясом, пряностями и чем-то кислым, в глухой и нестройный гул сливались голоса толпы, то тут, то там слышались выкрики торговцев, зазывавших покупателей.
Фиолетов поискал знакомых с промысла Гукасова — казармы, где жили рабочие этого миллионера, были неподалеку, — но не нашел и стал пробираться к харчевне, намереваясь перекусить. Дверь туда была почему-то прикрыта, и возле нее стояла кучка глазеющих, переговаривающихся между собой людей.
— Что-то случилось? — спросил Фиолетов, обращаясь к босоногому верзиле со всклокоченными волосами.
Тот невесело усмехнулся:
— Дохтур нз санитарного отдела прибыл. Порядок наводит.
Через несколько минут Фиолетов увидел «дохтура», который вышел с черного хода. За доктором показался солдат с медным котлом в руках, за солдатом — жирный, причитающий что-то хозяин харчевни. Все трое подошли к помойной яме, куда солдат и выбросил содержимое котла. Запахло тухлым и кислым.
— Мясо! — ахнул босоногий, облизывая сухие губы. Доктор с солдатом и хозяином сразу же возвратились в харчевню, и в ту же минуту босоногий рывком бросился к помойной яме, схватил кусок тухлого мяса и набил им рот.
— Ты что делаешь! — в ужасе крикнул Фиолетов.
— Не видишь, что ли, — ответил верзила, разрывая руками скользкие шматки. — Я три дня ничего не ел.
К яме подбежала тощая собака, понюхала и пустилась прочь.
Тем временем подошли еще несколько голодных и стали есть тухлятину. Через несколько минут от мяса не осталось и следа.
Фиолетов стоял, потрясенный увиденным. И этим мясом хозяин кормил людей! Брал с них последние копейки! Нет, такое безнаказанно оставить нельзя. Он посмотрел по сторонам — не видно ли полицейского? — и вскочил на оставленный хозяином стул.
— Товарищи! — крикнул он в толпу. — Только что вы были свидетелями потрясающего зрелища: голодные рабочие съели тухлое мясо, которое не стала есть собака. То самое мясо, которое собирался продать нам хозяин этого заведения. — Он показал рукой на харчевню. — Сотни кровопийц, подобных ему, впились в тела рабочих и сосут их кровь. Им все дозволено, потому что за их спинами стоят владельцы промыслов, полиция, стоит сам русский царь со сворой своих чиновников. Настал час положить конец их власти!
— Легко сказать! — крикнул кто-то из толпы.
— Да, сделать — куда труднее. Даже очень трудно. И все же возможно. Но при одном условии: если мы все, сообща…
— Кончай, браток, полицейский топает, — перебил Фиолетова тот же голос.
Фиолетов заторопился (он не сказал еще самого главного):
— В следующее воскресенье на Парапете будет первомайская демонстрация. Я зову всех вас прийти туда. Вы слышите меня, люди?
— Слышим, слышим! — раздалось с разных сторон.
Фиолетов бросил в толпу пачку листовок, соскочил со стула, и толпа поглотила его прежде, чем через нее пробрался полицейский.
Утро 27 апреля выдалось росное, предвещавшее погожий день, и Балаханское шоссе давно не было таким оживленным. Люди шли, ехали на попутных подводах, у кого нашлись лишние двадцать копеек, нанимали извозчиков. Некоторые извозчики, узнав, куда и зачем идет народ, подвозили бесплатно. Был тут и старый Байрамов с осликом и арбой, на которую сажал детей. Но чаще всего люди просто шагали пешком много верст под весенним, но горячим солнцем.
— Ну, кажется, народ будет, — облегченно вздохнул Фиолетов.
Теперь его знали не только в мастерских Нобеля, но и на соседних промыслах, заводах, и многие, поравнявшись, перекидывались с ним несколькими словами.
— Остановитесь на Колюбякинской… На Николаевской… На Воронцовской, — напоминал Фиолетов. Это были улицы, прилегающие к Парапету. — И помните про воздушные шары!
На заседании комитета было решено, что сигналом для начала демонстрации будут несколько детских шаров, которые выпустят в небо назначенные для этого товарищи.
Порадовала встреча с Вано. Он шел с палочкой, и Фиолетов улыбнулся, зная ее секрет. Это было древко для знамени. Древко изготовляли в мастерских, оно складывалось втрое, превращаясь в трость.
Чем ближе подходили к городу, тем теснее становилось на улицах. Люди шли нарядные, веселые, как на праздник. Фиолетов смотрел на них, и у него от радости блуждала по лицу довольная улыбка.
Навстречу в лаковом фаэтоне с фонарями ехал управляющий одного из промыслов, солидный, с массивной золотой цепью от часов, покоившейся на животе. Кто-то из толпы вдруг схватил лошадей под уздцы, другие загородили дорогу.
— Не туда едешь, ваше благородие! — крикнул молодой рабочий в кожаной куртке. — А ну-ка поворачивай обратно!
В толпе рассмеялись.
— Да что вы, господа! Это безобразие! Вы что надумали? Я полицейского позову! — испуганно затараторил управляющий.
— Зови, зови. Только сперва повороти оглобли!
К половине двенадцатого все прилегающие к Парапету улицы были запружены народом. С точки зрения властей, ничего предосудительного в этом еще не было: ну собрались люди погулять, как-никак воскресенье. Но Фиолетов заметил, что полицейских было гораздо больше, чем обычно. Они расхаживали с невозмутимым видом, будто их нисколько не беспокоило это необычное скопление народа.
Фиолетов остановился на Кривой улице, где собирались рабочие механических мастерских Нобеля, и в это время услышал, что башенные часы пробили без четверти двенадцать.
Он разыскал токаря Гаджибекова, с которым работал в мастерских.
— Запускай шар, Расул!
— Один минут, Ванечка…
Гаджибеков поискал глазами мечеть, не нашел, вздохнул, повернулся лицом к востоку и отпустил шар.
— Пошли, товарищи! — крикнул Фиолетов, и рабочие двинулись на площадь.
Выбежал из соседней лавки Вано, где он ждал сигнала, на ходу превратил свою трость в древко и прикрепил к нему кусок красной материи со словами: «Да здравствует пролетарский праздник!»
Первомайская демонстрация началась.
На Парапете росли неказистые деревца, несколько человек взобрались туда, и сверху в толпу полетели листовки, выпущенные к этому дню Бакинским комитетом РСДРП. Они начинались словами: «Свобода! Восьмичасовой рабочий день!» Листовки читали вслух и прятали по карманам, засовывали за пазуху, чтобы потом передать другим.
Рабочие с Биби-Эйбата подняли еще один флаг с лозунгами: «Долой самодержавие! Да здравствует социализм!»
Какая-то женщина сильным высоким голосом запела «Варшавянку» — ее разучивали на предмайских сходках, — и песню сразу подхватили.
И вдруг…
Фиолетов был готов к этому, но все же у него заколотилось сердце, когда он увидел, как со стороны набережной показался взвод конных казаков с винтовками за плечами. Из-под околышей казацких фуражек торчали взлохмаченные чубы. Впереди скакал офицер в синей шинели и с медалью «За усердие» на груди.
На площади офицер, а вслед за ним и казаки резко осадили коней.
Подъехал закрытый пароконный фаэтон; из него вышли полицеймейстер и пристав и молча рассматривали толпу. Растерявшиеся было рабочие осмелели, стали грозить им кулаками. Слышались выкрики:
— Долой казаков!
— Долой полицейских собак!
Тучный пристав, придерживая рукой шашку, сделал несколько шагов вперед и остановился, глядя в упор на оказавшегося перед ним Фиолетова.
— Чего вы хотите — вы, так называемые пролетарии? — в голосе пристава слышалась издевка.
— Политических свобод. Восьмичасового рабочего дня. России без царя, — ответил Фиолетов.
— Молчать! — взвился пристав, хватаясь за пистолет. — Разойдись!
— Вы же сами просили ответить. — Фиолетов усмехнулся.
— Господа! Я прошу разойтись! — вторил приставу полицеймейстер.
Никто не пошевелился.
Полицеймейстер переглянулся с казачьим офицером, и казаки защелкали затворами винтовок.
— Готовсь! — раздалась команда.
Толпа шарахнулась в сторону, закричали женщины, подхватывая на руки детей.
Некоторые рабочие были вооружены, и они тоже приготовили револьверы, ножи, палки. Другие стали выворачивать булыжники из мостовой.
К Фиолетову подбежал Вано, все еще со знаменем в руках, и встал рядом. Стало тихо и жутко.
— Взвод, пли! — прозвучала короткая команда.
Грянул залп, но пули никого не задели: казаки стреляли поверх толпы. Побежавшие было люди остановились, кто-то крикнул:
— Молодцы, казаки! В своих не стреляют!
— Ах, так? — пристав выхватил револьвер, но выстрелить не успел. Рабочий с завода Питоева швырнул в него камнем и попал в голову.
Это было настолько неожиданно, что пристав выронил револьвер и пустился бежать. За ним, оглушительно свистя, бросились несколько рабочих. Полицеймейстер стоял растерянный и напуганный. Казаки безмолвствовали.
Дом пристава был рядом, и Абдула, который оказался среди тех, кто гнался за приставом, потом с удовольствием рассказывал, как перепуганная насмерть жена блюстителя порядка умоляла рабочих, чтобы они пощадили ее мужа. «Он больше не будет, — лепетала она и, вталкивая своего благоверного в дверь, кричала в сердцах: — Я ж тебе, дураку, говорила — не ходи!»
Площадь стала пустеть, ушли казаки, уехал в своей закрытой карете полицеймейстер, и Фиолетов облегченно вздохнул.
Он думал: демонстрация удалась. Обошлось без жертв. Рабочие почувствовали свою силу. За один этот день люди стали намного ближе друг другу.
Фиолетов возвращался домой поздней ночью — мастер заставил работать сверхурочно — и вдруг при свете вечно горящих газовых факелов, заменявших на промыслах уличные фонари, увидел вдалеке силуэт женщины, которая что-то торопливо приклеивала к забору. Когда он подбежал к тому месту, женщины уже не было, а на заборе висела листовка, подписанная Кавказским союзом РСДРП.
Фиолетов знал об этих листовках, недавно их привез из Тифлиса грузин, назвавшийся Шота. Но кто же наклеил эту?
Он бросился было вслед за женщиной, но потерял ее из виду. Прошел еще квартал, вернулся назад, посмотрел по сторонам и остановился, не зная, куда идти дальше.
И тут он услышал голос Ольги:
— Это ты, Ванечка? А я думаю: кто это за мной следит? — Она вышла из своего укрытия — сторожевой будки возле заброшенного промысла.
— Ольга? Вот так встреча! — Он обрадовался вдвойне: и тому, что ее увидел, и тому, что именно она, а не кто-либо другой делала это опасное дело. — Я почему-то так и подумал, что это ты… И перепугался…
— Почему испугался, Ванечка?
— Опасное это дело.
«Опасное», «опасное»… — дружелюбно передразнила она. — Лучше возьми да помоги мне. Видишь, сколько еще осталось.
Вдвоем они справились быстро, и сумка, в которой Ольга хранила листовки, опустела.
— Тебе кто их дал? — спросил Фиолетов. — Авель?
— Нет, Петр… не знаю его фамилии.
— Монтин. Слесарем в Черном городе работает… — Он чуть помолчал. — Послушай, Ольга, почему ты на демонстрации не была?
— Как не была? Была и даже красный флаг несла.
— Почему же я тебя не видел? Я искал…
Она рассмеялась:
— …Иголку в стоге сена. Народу-то сколько было!
— Это верно… Одна была или с Иваном?
— Одна. Он не пошел. Да и мне не велел. Считает, что не женское это дело. А я пошла…
— Ты, оказывается, к тому же еще и непослушная жена.
— Ага… Не по Евангелию… Как это там говорится: «Жена да убоится своего мужа». — Она чуть помолчала. — Послушай, Ванечка, ты вроде приглашал меня по городу погулять, так ежели не раздумал, давай в воскресенье в крепость съездим.
Фиолетов обрадовался.
— С удовольствием, Оля.
— Меня Лелей дома мать звала. И ты так зови.
— Как хочешь. Могу и Лелей… Где мне тебя ждать?
— Ждать меня не надо. Я сама за тобой зайду часов в десять. Мне по дороге…
С самого утра в воскресенье Фиолетов не находил себе места. Надел новую вышитую косоворотку, до блеска начистил штиблеты и долго перед зеркальцем расчесывал волосы смоченным в воде гребешком.
— Что это ты прихорашиваешься, Вайя? Собрался куда? — спросила мать.
— На свидание готовится. Не видишь, что ли? — подал голос отчим.
— В город поеду, мама.
— А может, и вправду на свидание? — спросила мать. — Давно ль зазнобу нашел?
— Какую там зазнобу, мама. Просто знакомую. Она модисткой работает у нас в Сабунчах. Сегодня обещала зайти.
— Что ж, поглядим, кого ты мне в невестки выбрал.
Фиолетов хотел сказать, что Ольга замужем и о невесте говорить нечего, но не сказал. Мать была строгих правил и его знакомство с замужней женщиной, конечно, не одобрила бы.
…Ольга пришла почти точно, как обещала. Фиолетов уже давно ходил взад-вперед около дома, поджидал, нетерпеливо поглядывая в ту сторону, откуда она должна была показаться.
Из дверей хибары, которую занимали Знаменские, вышла мать и посмотрела из-под руки на Ольгу.
— Кто это? — спросила Ольга. — Мама?
Он кивнул.
— Видать, строгая женщина. Небось меня за невесту принимает?
— Угадала. — Он обернулся к матери. — Мам, мы пошли… Вернусь, наверно, поздно.
…В воскресный день на балаханской дороге извозчики часто возвращались в Баку порожняком, и Фиолетов остановил одного из них.
— Прошу вас, госпожа Банникова. — Он церемонно поклонился. — Садитесь. Экипаж подан!
— Ты меня, Ванечка, Банниковой не называй, — сказала Ольга, когда они уже отъехали.
— А как же прикажете вас величать? — Его все еще не покидало шутливое настроение. — Фиолетовой, что ли?
— Ну, до этого далеко, как до бога.
Дорога была знакомая, и Фиолетов не обращал внимания на многочисленные лавчонки и харчевни, на чеканщиков и слепцов персов, сидевших с протянутой рукой у края дороги.
— До чего ж есть хочется, — вдруг объявила Ольга. — Я сегодня позавтракать не успела.
— Что ж до сих пор молчала! Вот чудачка… Сейчас мы это исправим.
Они все же доехали до вокзала, где он рассчитался с извозчиком, даже шиканул, дав ему алтын на чай.
— Может, в ресторан зайдем? — спросил Ольгу.
— В ресторан? — Она искренне удивилась. — Зачем деньги лишние тратить? Или их у тебя много? Ты купи мне теплый лаваш. Страсть как люблю лаваш.
— Только и всего? — Фиолетов даже чуть-чуть обиделся за то, что так скромны ее желания.
— Только и всего… Лучше потом что-нибудь еще купим.
Лаваш пекли тут же на привокзальной площади.
Под навесом от солнца была устроена в земле круглая, обмазанная глиной печь вровень с полом. На дне ее голубоватым пламенем горел слой древесного угля. Работали трое. Один месил тесто в бадье, другой его раскатывал валиком, третий растягивал, придавая форму лепешки, и укладывал на деревянную доску с ручкой. Одним взмахом руки он припечатывал лепешку к накаленной стенке печи. Лаваш тут же вздувался, пузырился, румянился и через минуту-другую был готов.
Они купили по горячему лавашу и, укрывшись в тени вокзала, с аппетитом поели.
На улицах шла бойкая торговля, из подвальчиков доносились веселые голоса, запахи плова и шашлыка, кричали разносчики сладостей, на все лады расхваливавшие свой товар.
И вдруг все стихло. Выбежали из лавок торговцы, высыпал народ из харчевен, и все стали смотреть в сторону дороги. Оттуда доносились истошные многоголосые крики толпы. Все слышнее, слышнее…
— Что это? — Ольга испуганно схватила Фиолетова за руку.
— Не знаю, Леля…
Крики приближались, и вскоре они увидели большую толпу мусульман, одетых в черные до пят балахоны с овальными вырезами на спинах. Каждый держал в руке тонкую металлическую цепь, которую с криком «шахсей-вахсей!» опускал себе на спину, уже превращенную в кровавое месиво.
Позади шли люди в балахонах белого цвета. Они наносили себе удары кинжалами по бритым головам. Мулла — мусульманский священник — в белоснежной пышной чалме, с толстой священной книгой в руках возглавлял это жуткое шествие и заунывным бесстрастным голосом читал нескончаемую молитву. Его нисколько не беспокоило, что вокруг ручьями лилась кровь.
Все тротуары и плоские крыши домов были заняты людьми. У мужчин были безучастные, окаменевшие лица, женщины, наоборот, вели себя истово: кричали, царапали лицо ногтями, рвали на себе волосы.
— Ванечка, что это? Что? Мне страшно…
— Не бойся, глупенькая… Им не до нас.
— Грехи у аллаха замаливают, — объяснила какая-то русская женщина.
— Грехи? — переспросил Фиолетов. — Так вот оно что…
Он поморщился, словно от боли. И не потому, что вдруг испугался этих людей, потерявших человеческий облик. Ему стало страшно при виде дикого невежества и религиозного фанатизма. Сотни только что прошедших перед ним людей, чьей энергии хватило бы на свершение большого, доброго дела, проливали кровь и тратили силы на самоистязание во имя аллаха.
Как же суметь направить эту силу в нужную сторону, на благо, а не во вред им самим?
…Остаток дня Фиолетов находился под впечатлением увиденного. Радостное настроение, с которым он встретил утро, было испорчено. Они с Ольгой зашли в чайхану, пили там вкусный чай из тонких, как бы перетянутых посредине пояском стаканов.
— Ты о чем все время думаешь? — спросила Ольга.
— Об этих фанатиках.
— Дались они тебе.
— Дались, Леля. Ведь нам с ними и жить и работать. Рядом. Вместе.