Из книги «Человек как все»
Из книги «Человек как все»
18 сентября 1972 года — насколько помнится, в воскресенье — я, как обычно, спустился в кабинет. Я сделал это с определенной целью — решил записать на желтом конверте, где всегда делал пометки, имена героев нового романа. Этот роман, который я собирался назвать «Оскар», представлялся мне самым «трудным» из всех написанных мною. Вынашивал я его уже месяца четыре, если не больше.
Я рассчитывал вложить в него весь свой житейский опыт — потому так долго и не садился писать. Наверх к себе я вернулся с чувством огромной удовлетворенности, подлинного облегчения: наконец-то я приступаю к делу!
Однако 19-го, то есть назавтра, я внезапно, без всякого надрыва, без мучительных колебаний, принял решение продать дом в Эпаленже, построенный всего десять лет назад.
Почему?.. Я уже не впервые принимал подобное неожиданное решение. До Эпаленжа я сменил двадцать девять домов в разных странах, и с каждым из них происходило почти то же самое. Я вдруг начинал чувствовать себя чужим в стенах, которые еще накануне были такими привычными и в известном смысле служили мне убежищем.
Так вот, я переставал узнавать эти самые стены. Недоумевал, как могла моя личная жизнь сочетаться с такой обстановкой, и не находил покоя, пока не уезжал, вернее, не удирал оттуда.
20 сентября, на другой день после принятия решения, я пригласил к себе управляющего самым крупным лозаннским агентством по продаже недвижимости и объявил, что продаю дом и прошу его немедленно заняться этой операцией.
Воспользовавшись случаем, я поинтересовался, не продается ли в городе подходящая квартира.
26 сентября я нашел в многоэтажном доме две квартиры, которые можно было соединить в одну и таким образом устроить удобное жилье.
Как всегда в таких случаях, весь месяц я провел словно во хмелю. Я вил гнездо. С плотницким метром обходил магазины. Покупал направо и налево — не брал только дешевку шикарного вида. А мастера в это время пробивали дверь.
Переезд я назначил на 27-е. И точно в назначенный срок перебрался на новое место.
В то время пишущая машинка еще стояла у меня на своего рода верстаке, за которым я работал. Цел был и желтый конверт с планом романа «Оскар».
Однако шли дни, а машинка и конверт казались мне все более чужими. Не берусь уточнить, в какой именно момент я принял второе решение — не писать больше романов, но всего за несколько недель оно вызрело так же бесповоротно, как и предыдущее — покинуть Эпаленж.
Вопреки предположениям многих оно явилось для меня подлинным освобождением. Внезапно у меня создалось впечатление, что я обрел самого себя. Я вновь открывал в себе чувства, которые испытывал в шестнадцать лет, когда писал свой первый роман и шатался по улицам Льежа, задрав нос и засунув руки в карманы. Люди для меня также изменились. Равно как окружающая обстановка — вплоть до деревьев по краям газонов. Она перестала быть только декорацией, материалом для рассказов и романов, средством более или менее глубокого изучения людей.
Мне больше не нужно было инстинктивно влезать в шкуру тех, с кем я встречался. Быть может, впервые за полвека я оказался в своей собственной шкуре.
Я ликовал. Я стал свободен. Я свободен и сейчас. За несколько дней, даже часов все для меня переменилось. Раньше я не отдавал себе отчета, до какой степени порабощен своими героями и их бытием. Вероятно, это происходило подсознательно: я ведь никого и ничего не «наблюдал» нарочно, чтобы использовать потом свои наблюдения. За меня все это, несомненно, проделывал мой перетренированный мозг.
Выяснилось, что его можно освободить от этой функции: мне ведь больше ни к чему накапливать наблюдения.
Наконец-то я стал самим собой! Буду ли я еще писать? Не знаю. Возможно, время от времени у меня станет возникать потребность рассказывать себе вслух разные истории или восстанавливать куски прошлого без расчета на то, что эти разрозненные воспоминания будут когда-нибудь прочтены неизвестными мне людьми.
Пишущую машинку заменил на верстаке маленький диктофон. Он не столь внушителен и скорее игрушка, чем рабочий инструмент: я ведь никогда еще ничего не диктовал.
Происходит прелюбопытная вещь. Я обещал себе больше не писать. И — как профессионал, если можно так выразиться, — больше не пишу. Но стоит у меня в мозгу возникнуть воспоминанию, я испытываю ту же настоятельную потребность зафиксировать его, как и в те времена, когда роман наконец вызревал и я бросался к пишущей машинке.
Больше я на ней не печатаю. Теперь я диктую на магнитофон. Откуда же эта потребность немедленно выплеснуть все, о чем думаешь, что заново переживаешь, хотя твои записи почти наверняка не выйдут за пределы семьи?
Мне думается, желание высказаться присуще каждому. Во всяком случае, у меня лично воспоминания детства неизменно залиты солнцем. Например, пасхальные воскресенья и понедельники.
На пасху покупали новую одежду. Та, в которой весь год ходили в школу, куда-то исчезала. Воскресная становилась будничной, и мы с гордостью надевали новые костюмчики и соломенные шляпы — мой дед дарил их всем внукам. Он был шляпный мастер, и потому мы носили настоящие панамы, думаю, единственный предмет роскоши, который был у меня в детстве.
Льеж — дождливый город. Однако все пасхи, какие я помню, были солнечные и теплые; можно было обойтись без курточки и пальто и пофорсить в новенькой соломенной шляпе.
Мы, как и все льежцы, шли пешком в деревню, расположенную километрах в трех-четырех, где находятся холм, именуемый Голгофским, и часовня, считающаяся чудотворной. Насколько мне помнится, только однажды часа в четыре пополудни налетела гроза и нам пришлось искать укрытия.
И еще одна деталь. На ферме на лугу устанавливали столы и скамейки. Там подавали кофе, содовую воду и сладкий рисовый пудинг. Но на эти яства и на людей, сидевших за столами, мы смотрели из-за изгороди, а сами пили воду или жидкий кофе, который приносили во фляжке из дому.
Я с радостью вспоминаю не только о детстве, но и об отрочестве. Шестнадцати лет я поступил в редакцию «Газетт де Льеж». До этого я никогда не читал газет: в те времена это была привилегия главы семейства. Я ни разу не видел, чтобы моя мать просматривала газету. Она лишь вырезала печатавшиеся там романы с продолжением и подшивала их.
Почему мне пришла мысль заняться журналистикой? Вероятно, из-за Рультабиля, репортера из романов Гастона Леру[6].
Как бы то ни было, следующие три года оказались одним из самых упоительных периодов моей жизни. На первые заработанные деньги я смог наконец купить себе велосипед. Раньше я ходил в коллеж пешком, тратя на это добрых полчаса. У всех моих однокашников были велосипеды. У меня — нет.
И вот он появился. Какие только трюки я на нем не выделывал!
Поначалу положение мое в редакции было самым скромным. Дважды в день я должен был обзванивать шесть полицейских комиссариатов Льежа и осведомляться, не было ли серьезных происшествий. В 11 утра вместе с коллегами из других газет я отправлялся в Центральный комиссариат, где письмоводитель прочитывал нам донесения за сутки.
Я уходил из помещения «Газетт» немного раньше конца рабочего дня. В зависимости от времени года покупал кулек леденцов или полфунта вишен, клал его в карман и отправлялся бродить по средневековым дворам Дворца правосудия. Эти дворы казались мне сущим раем, и я с наслаждением вдыхал аромат кустов и деревьев.
На год приходилось самое малое двести непогожих дней, когда гулять было нельзя: то осень, то зима, то снег, то ветер.
Но все это изгладилось из моей памяти — в ней живут лишь солнце да зелень.
Проработав в «Газетт» всего несколько месяцев, я попросил главного редактора доверить мне самостоятельную рубрику. Он не слишком верил в мои возможности. К тому же в редакции я слыл чем-то вроде нечестивца.
Я из религиозной семьи. Лет до тринадцати-четырнадцати ходил к воскресной мессе, затем утратил веру и перестал соблюдать обряды. А «Газетт» была самым католическим и самым консервативным печатным органом Льежа. Справедливо задать вопрос: что я там делал? Порой я и сам над этим задумывался. Чем объяснить терпимость главного редактора к юнцу шестнадцати с половиной лет, который намеревался строчить свои статейки в ночных кабаках?
Тем не менее собственную рубрику я получил. И вел ее три года.
Писал я главным образом о жизни Льежа, о городских событиях, более или менее связанных с политикой, был весьма категоричен во мнениях и довольно скоро приобрел некоторую известность. Подумать только! Даже мой отец читал скромные опусы своего отпрыска и вечером, за столом, разговаривал со мною о них.
В семнадцать лет, точнее, на несколько месяцев раньше, я начал писать роман «На Арочном мосту» — так называется главный и самый старинный мост Льежа. Легко догадаться, что роман не привлек внимания издателей. Его опубликовал за счет автора один льежский типографщик, предварительно набрав сотни две-три подписчиков и обеспечив тем самым рентабельность своего труда.
Мне вспоминается не эта тоненькая книжонка, а стол, вернее, маленький круглый столик красного дерева на одной ножке, за которым я исписывал страницы мелким, почти бисерным почерком.
Один из моих тогдашних друзей, сохранивший рукопись, о которой я начисто позабыл, несколько лет тому назад любезно прислал мне ее. Я был поражен, обнаружив, что за столь долгие годы мой почерк совершенно не изменился: он остался таким же мелким, тонким и четким.
Худощавый длинноволосый молодой человек в широкополой черной шляпе и большом галстуке-бабочке, выбивающемся из-под дешевого макинтоша, выходит в толпе приезжих из Северного вокзала. Едва светает.
Он оглядывается по сторонам, всматривается в облик незнакомого ему Парижа. Льет дождь, на улицах мрачно и холодно. Прохожие — голова наклонена, руки в карманах — стараются прибавить шагу.
В одной руке у молодого человека чемодан из искусственной кожи, перетянутый ремнем, так как замок сломан. В другой — сверток в толстой оберточной бумаге.
Даже не прочитав, как называется бульвар, юноша пускается в путь. На дверях первой же гостиницы, перед которой он останавливается, висит табличка: «Мест нет». На второй, на третьей — то же самое. Рядом с каждой одинаковые доски под мрамор: «Комнаты на сутки, неделю или месяц. Водопровод, центральное отопление».
Время от времени приезжий перекладывает чемодан из руки в руку и продолжает подниматься по бульвару.
У моста — не то железной дороги, не то надземки — пешеход сворачивает влево к Монмартру. По-прежнему всюду гостиницы, доски под мрамор и объявления: «Мест нет».
Но вот на бульваре Рошешуар ему попадается маленькое узкое здание без предупредительной таблички. Молодой человек входит. В клетушке под лестницей — небритый старик в войлочных туфлях. Он окидывает клиента оценивающим взглядом.
— Комната на месяц найдется?
Старик молча кивает.
— Сколько?
— Пятьдесят франков.
Декабрь 1922 года. Пятьдесят франков не по карману приезжему. Подхватив чемодан и сверток, он продолжает путь. Площадь Пигаль, площадь Бланш. Названия чаруют слух, но перед глазами все те же вылинявшие от дождя фасады. Мельничные крылья над «Мулен-Руж» не вертятся. Они словно застыли в воздухе.
Можно подумать, что все владельцы гостиниц в сговоре. Мест либо нет, либо они слишком дороги.
Открытое пространство, забитое трамваями, автобусами, такси, фиакрами. Площадь Клиши.
Дальше бульвар Батиньоль, где уже не так шумно и по обеим сторонам тянутся деревья. Справа коротенькая улица Лайкре и на ней гостиница без неприветливого уведомления: «Мест нет».
— Найдется номер?
— На сутки или на месяц?
— На месяц.
Клиента долго разглядывают, потом снисходительно бросают:
— Следуйте за мной.
До четвертого этажа белая лестница устлана красным ковром. Выше ковра нет, но женщина в домашнем халате продолжает подниматься. Они доходят до мансард со скошенным потолком, и женщина отворяет одну из них.
— Надеюсь, с вами никого?
— Да, никого.
Железная койка, бамбуковый умывальник с выщербленным тазом, два стула, голый пол. Это все.
— Сколько?
— Двадцать пять франков.
Молодой человек со вздохом облегчения опускает чемодан и сверток на стул.
— Деньги вперед.
Юноша роется в бумажнике. В Льеже он предусмотрительно запасся французскими купюрами.
Когда он спускается вниз, атмосфера уже кажется ему не столь мрачной. Кров он нашел. А сейчас испытывает голод. Он привык получать на завтрак яичницу с салом, поджаренный хлеб с маслом, сыр.
Он входит в бар, заказывает кофе и поглядывает на стойку, где красуется корзина хрустящих рогаликов.
— Один рогалик, пожалуйста.
— Возьмите сами.
Он берет. Ест. Вкус у рогалика просто замечательный. Вот оно, первое приятное впечатление от Парижа! Молодой человек просит позволения взять второй рогалик, и хозяин в синем переднике лишь недоуменно пожимает плечами. Рабочие в белых халатах оборачиваются и смотрят на странного посетителя.
Второй рогалик… Третий… Он пожирает их. Ему кажется, что он впервые в жизни испытывает такой голод. Дважды он заказывает кофе: здесь его подают в крошечных чашечках.
Насытившись, молодой человек набивает трубку и осведомляется:
— Сколько с меня?
— Сколько рогаликов?
— Дюжина.
Хозяин явно не в духе.
— Бросьте трепаться. Я спрашиваю, сколько рогаликов вы съели.
— Дюжину.
Присутствующие пялят глаза на тощего, возбужденного, всклокоченного парня со слегка покрасневшими от усталости и волнения глазами, который только что уписал за один присест дюжину рогаликов.
Он уходит, засунув руки в карманы пальто, перебирается через мост Батиньоль над железнодорожными путями, и люди провожают его взглядами.
Этот молодой человек — я. Я не имел ни малейшего представления, чего мне ждать от громадного города вокруг меня. В то утро с поездов на различных вокзалах столицы сошли сотни, возможно, тысячи парней и девушек. Возможно, с таким же багажом. Возможно, с такой же неуверенностью в будущем.
У меня не было профессии. Не было знакомств, позволяющих рассчитывать на место. Я не закончил коллеж, так как врачи предупредили, что мой отец долго не протянет — он страдал грудной жабой.
Я поспешил досрочно отбыть воинскую повинность: месяц в Ахене, в оккупационных войсках; остальной срок — в казарме, которую было видно из окон нашего дома.
Третьего дня мы схоронили отца. Он умер в конторе, в полном одиночестве, так как от двенадцати до половины первого остальные служащие уходили на перерыв, а он оставался и шел домой завтракать только в два. Я был в Антверпене в связи с каким-то дурацким репортажем и, на скорую руку состряпав его, провел вторую половину дня в постели с девицей.
Я не подозревал, что по возвращении застану отца вытянувшимся на кровати. Лицо у него было бледное и спокойное. Мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы наклониться и коснуться губами его лба.
Сегодня, сидя в своем красном кресле перед диктофоном, я чувствую себя все тем же молодым человеком на Северном вокзале. Мне кажется, что ничего с той поры не произошло, что все это было вчера, что мечтал я о судьбе, отнюдь не из ряда вон выходящей.
Так ли уж я изменился за прошедшие десятилетия? Физически — несомненно. Каждый новый год отмечен следами пресловутого третьего, преклонного возраста, но стоит мне закрыть глаза и уснуть, как я вижу себя не честолюбивым юнцом, а маленьким мальчиком.
Так вот, из вокзала я вышел не один. В то утро, как в любое другое, на парижские вокзалы прибыло несколько сот человек, охваченных тем же возбуждением и внутренней тревогой, что и я.
И не важно, светит солнце или льет дождь. Главное — ты наконец в Париже. И еще, что, пожалуй, важнее: надо любыми средствами удержаться на поверхности, начать зарабатывать — как угодно, лишь бы иметь возможность есть каждый день.
Не знаю, скольким из новоприбывших пришлось уехать обратно и сколько пошло на дно и оказалось на Центральном рынке, где с одиннадцати вечера до пяти утра они разгружают машины с овощами, приехавшие из окрестных деревень.
Вчера я машинально произнес слово «честолюбие». В данном случае это слово следует понимать в совершенно определенном смысле. Я не задавался целью стать известным писателем, не претендовал на успех и славу. Я притязал лишь на то, чтобы остаться в Париже, как-нибудь зацепиться за этот город, где вокруг меня кишели миллионы людей, в которых я с любопытством всматривался.
Здесь маленькое отступление. Меня поражает одна деталь. Когда я писал романы и в половине седьмого утра спускался к себе в кабинет, я автоматически, без записей, без всякого усилия начинал с того, на чем остановился вчера, и мне никогда не было нужды перечитывать последние абзацы или хотя бы фразы, написанные накануне.
С нынешними записями — дело иное, и это меня радует, поскольку доказывает, что я диктую, подчиняясь только прихотям своего настроения.
Итак, я упомянул о Северном вокзале и поисках жилья, которые предпринял, двинувшись наугад по бульварам. Но я никак не могу вспомнить, где закончились эти поиски — на площади Клиши, авеню Батиньоль или же улице Ланкре?
Вот почему, рискуя дважды надиктовать одно и то же, я продолжаю рассказывать о бульваре Батиньоль. Этот бульвар занимает большое место и в моей жизни, и в моих романах.
Мне понадобилось немало времени, чтобы отыскать тупик Бово в самом верху предместья Сент-Оноре, на углу авеню Гош. Я добрался туда по бульвару де Курсель в полном восхищении от роскошных зданий и аристократических особняков, выстроившихся напротив решетки с золочеными остриями, которая окружает парк Монсо.
Я воображал, что именно в таком месте и должен квартировать Б. В., романист, забытый сегодня, но тогда слывший крупной величиной. Он ежегодно печатал по роману в «Журналь», наиболее влиятельной парижской газете. Каждую неделю там же, на второй полосе, публиковался новый его рассказ, а книги Б. В. издавал Фламмарион. Вдобавок члены патриотических союзов и «Аксьон франсэз»[7] во время своих шествий часто несли во главе колонн портрет Б. В.
Один из приятелей отца, живший во Франции, на каком-то банкете случайно оказался рядом с Б. В. Он вскользь упомянул о молодом льежце, которому не терпится перебраться в Париж, и Б. В. сказал, чтобы собеседник направил юношу к нему.
Я уже воображал себя секретарем известного писателя. Легко представить себе мое разочарование, когда в тупике Бово я увидел невзрачные двухэтажные домишки вроде того, где я жил с родителями в Льеже. Позади домов тянулся глухой черный брандмауэр. У конца его стоял грузовик.
Раз десять я тщетно осведомлялся, где могу видеть г-на Б. В.
Наконец какой-то мужчина лет тридцати с багровым лицом спросил:
— Вы Жорж Сим?
Получив утвердительный ответ, он крикнул:
— Живо за работу! Машина должна быть нагружена до двенадцати.
Я словно с неба на землю свалился: я же ехал в Париж не машины грузить. Меня повели на второй этаж, где громоздились свертки и всевозможные игрушки, преимущественно в плачевном состоянии.
Дело было связано с последней затеей Б. В. — празднованием рождества посреди развалин: Франция ведь еще не залечила нанесенные ей войной раны.
Мужчина с багровым лицом и две женщины непрерывно сновали вверх и вниз по лестнице, вынося пакеты. Предыдущую ночь я не сомкнул глаз, на узкой лестнице голова у меня кружилась, ноги после долгой ходьбы под дождем подкашивались от усталости.
Помнится, я чуть не разрыдался. Еще немного — и я взял бы обратный билет в Льеж. Завтракать меня отпустили всего на час. Я выбрал самый дешевый на вид ресторанчик, но, когда настало время расплачиваться, понял, что и он мне не по карману. После полудня мы принялись грузить новую машину, а я так и не видел Б. В. Даже не слышал, чтобы мои сотоварищи по работе упоминали о нем.
По другую сторону черного брандмауэра высились прекрасные здания авеню Гош, в те годы одной из самых фешенебельных улиц Парижа. А я нашел себе пристанище за кулисами, в длинном темном грязном тупике, в глубине которого мы продолжали грузить.
Лишь много позже я узнал, что Б. В. вовсе не требовался секретарь. Вместе с несколькими другими деятелями он основал Лигу бывших фронтовиков — командиров взводов, крайне правую организацию, равно поддерживавшую Пуанкаре[8] и графа Парижского[9]. Что мне было в ней делать?
Мои обязанности состояли в том, что я почти весь день надписывал адреса на конвертах, заготовленных впрок, на случай экстренной мобилизации членов Лиги. Я носил также письма на почту, что на углу улицы Бальзака. Наконец, когда нужно было передать официальное коммюнике в газеты, я отвозил его: Б. В. считал необходимым вручать важные сообщения в собственные руки главному редактору каждой, а газет тогда в Париже насчитывалось сорок пять. Только по прошествии трех недель я встретился наконец с г-ном Б. В., чьим секретарем так мечтал стать.
Много позже я понял, почему мне показалось унизительным развозить пакеты. Отец мой был всего-навсего бухгалтер. Мать получала крохотную пенсию. Право же, ничего аристократического в нас не было.
Тем не менее моя мать с необъяснимым презрением относилась к людям, занимающимся физическим трудом. Мне она, например, неоднократно наказывала:
— Не смей водиться с детьми рабочих.
А я завидовал детям рабочих: пусть одежда у них была не такая, как у меня, зато игрушки красивей, и питались они лучше, чем мы.
Но загрузку фургонов я воспринимал в душе как оскорбление.
Когда-то эта комната, наверно, была спальней. На старых грязных обоях еще видны были чуть более светлые прямоугольники — следы мебели, в том числе, вероятно, и зеркального шкафа. Пол был совершенно серый. Сидели мы за кухонными столами, к которым кнопками была приколота оберточная бумага. Эту комнату с двумя почти ослепшими от грязи окнами мы занимали вчетвером.
Вместо канцелярских шкафов здесь стояли ветхие стеллажи, привезенные из какой-то лавки; я расставлял на них надписанные конверты.
М-ль Берта была пухленькая и смешливая. Вторая машинистка, исполнявшая обязанности секретарши Б. В., — длинная, бесцветная и меланхоличная; ходила она только в сером, как иные ревностные протестантки.
Еще был человек с багровым лицом, похожий на боксера, он все время напускал на себя свирепый вид.
После возвращения с почты мне не оставалось ничего иного, как заниматься собственными делами. В полдень я, как правило, пешком отправлялся на бульвар Монмартр — а это было довольно далеко, — где открыл для себя столовую под названием «Парижские обеды».
Там кормили по твердой цене — три франка пятьдесят. Огромный зал вмещал сотни две-три столующихся; их обслуживала туча официанток, у которых, должно быть, ноги гудели от беготни между столиками.
За эти три с половиной франка подавали полный обед: закуску (сардинку и четыре редиски или малюсенький глиняный горшочек с рийетом[10]); первое (опавший омлет или крохотный кусочек рыбы); второе (немножко мяса с картофелем или ложкой шпината); сыр и десерт.
Меня прельстило такое обилие. Правда, соблазнявшие меня кушанья все шли с приплатой. Рядом была написана цифра: 30 сантимов, 50 сантимов и т. д.
В «Парижских обедах» я столовался почти месяц. Но когда по лицу и по всему телу пошли прыщи, я предпочел питаться в другом месте.
По утрам в Лиге, как мы называли наше заведение, я осведомлялся:
— Турне предстоит?
Иными словами, объезд редакций газет для передачи срочных сообщений. Такое случалось раза два-три в неделю: Б. В. старался постоянно держать публику в напряжении. То были времена Серо-голубой палаты[11], когда верховодили «Бывшие фронтовики», а студенты Политехнической школы во время забастовки водителей метро и автобусов считали долгом чести, надев парадные мундиры и белые перчатки, занять места бастующих.
Какая восхитительная прогулка! Город еще погружен во мрак, простроченный пунктиром газовых рожков. Большие бульвары вместе с улицей Руайяль и нижней частью предместья Сент-Оноре составляли тогда еще центр Парижа. Сердцем столицы считалась великолепно освещенная площадь Оперы.
Обычно я нанимал фиакр. Вливаясь на площади Оперы в поток экипажей и машин, объезжал редакции, входил в приемные, вернее, в салоны: в те годы приемные газет оставались последним местом, где еще умели поддерживать разговор, а не просто говорить о делах. После шести вечера там можно было встретить мужчин во фраках и с моноклями, которые вели между собой конфиденциальные беседы, и театральных звезд, заезжавших туда перед генеральной репетицией, дабы обеспечить себе успех.
Я носил тесный — дешевая шерсть села — пиджак, брюки с манжетами, вечно заляпанными грязью, прохудившиеся ботинки, неизменные макинтош и шляпу с очень широкими полями.
Тем не менее величественные швейцары пропускали меня к секретарю редакции или главному редактору, и я вручал конверт с крупным вензелем «Б. В.».
Для меня это был новый мир, хотя ему вскоре предстояло исчезнуть. Господа, которых я встречал в приемных, отправлялись позднее обедать «в город», как тогда выражались, то есть к какой-нибудь модной светской даме, после чего у них еще оставалось до ужина время показаться в нескольких салонах предместья Сен-Жермен.
Я наблюдал за этой жизнью из-за кулис. Вот отчего она представлялась мне более экзотичной, чем жизнь какого-нибудь негритянского племени в Центральной Африке.
На другой день, прикрываясь папкой с письмами, я продолжал свою скромную повседневную работу. Заключалась она обычно в писании рассказов. Я называл это «писать для себя». Сколько я сочинил таким манером новелл, коротких, не очень коротких и даже длинных? Не помню. Знаю лишь, что в то время еще не пытался их публиковать и рукописи давным-давно затерялись.
И все же эти рассказы имели для меня большое значение: они доказывали, что тощий парень на побегушках не отрекся наперекор всему от заветной мечты стать когда-нибудь настоящим писателем.
Начиная диктовать, я отнюдь не рассчитывал, что эти заметки, эти обрывки воспоминаний выльются в более или менее связное повествование. Подобной мысли нет у меня и сейчас: она повергла бы меня в смятение. Я диктую не мемуары, а клочки воспоминаний, и мне хочется, чтобы они так и остались разрозненными.
Вчера мне вспомнился один эпизод. В 1942 году я жил в лесу Вуван и нечаянно зашиб себе топорищем грудь, выстругивая палку для Марка, своего двухлетнего сынишки. Мне пришлось отправиться пешком за 12 километров к рентгенологу, чтобы проверить, нет ли трещины в ребре. Врач осматривал меня больше часа, а потом с каким-то садистским удовлетворением объявил, что, если я не брошу курить и ходить пешком, не буду соблюдать диету и не откажусь от физической близости с женой, жить мне осталось от силы два года.
Я привожу эту забавную историю потому, что она сыграла большую роль в моей жизни. Глядя на Марка, я твердил себе, что, когда мальчик вырастет, он ничего не будет знать ни обо мне, ни о нашей семье. Вот тогда я и принялся записывать в тетрадь историю семьи Сименон.
Я написал уже несколько глав, когда Андре Жид посоветовал мне отказаться от повествования в первом лице и излагать свои детские воспоминания так же, как я пишу романы.
Жид убедил меня. Первая часть вышла под названием «Я вспоминаю». Вторая, гораздо более объемистая, заканчивалась моим пятнадцатилетием, то есть перемирием 1918 года, и вышла в свет под заглавием «Pedigree»[12]. Однако, взглянув на последнюю страницу этой книги, вы увидите там слова: «Конец первой части».
Короче, я намеревался дать продолжение. Я задумал вторую часть, которая охватывала бы мою жизнь между 15 и 20 годами. Третий том должен был живописать мой литературный дебют в Париже. Написать эти тома мне помешало то, что выход первого повлек за собою несколько проигранных мною судебных процессов[13]. А так как во втором и третьем томах я собирался вывести еще большее число действующих лиц, нежели в первом, вполне реальная перспектива целой серии процессов заставила меня отказаться от своего замысла.
Вчера меня внезапно осенило — уж не диктую ли я второй том «Pedigree»? Эту мысль надо немедленно отвергнуть, иначе, боюсь, я не смогу диктовать дальше. Писание мемуаров — занятие, на мой взгляд, скучное и суетное. Мне не свойственно делать себя главным героем большого романа-хроники.
Мне понадобился смокинг. Чтобы жениться. В то время в Бельгии существовал обычай: жених должен быть в смокинге, невеста в белом или вечернем платье.
Мне повезло: я встретил бельгийского журналиста, работавшего в Париже. Он несколько располнел и потому собирался продавать свой смокинг. Попросил он за него вдвое дешевле, чем пришлось бы заплатить в магазине: двести пятьдесят франков. Но у меня не было двухсот пятидесяти франков.
Однако мой коллега-бельгиец оказался славным парнем и согласился, чтобы я выплачивал ему долг в рассрочку в течение нескольких месяцев. И вот, облачившись в свадебный костюм, я, исполненный гордости, поехал в Льеж. Выбрал я тот же поезд, на котором приехал в декабре и от которого у меня сохранились самые скверные воспоминания. Ночной поезд. Думаю, по маршруту Париж — Льеж и Льеж — Париж днем я не проехал ни разу.
Все сочли, что я похудел. Долго обсуждали этот вопрос. Предполагали, что я, наверно, живу впроголодь. Я же вынужден был утверждать, что зарабатываю по тысяче франков в месяц: так я пообещал будущему тестю.
В течение, двух месяцев Тижи регулярно ходила к кюре соседней церкви: изучала катехизис. Ни она, ни ее братья и сестры не были крещены. Теперь ей пришлось креститься; она уже ходила к первой исповеди, а рано утром в день свадьбы приняла первое причастие.
Нас с нею вполне устроил бы и гражданский брак, но моя мать считала его ненастоящим, а мне не хотелось разочаровывать ее и ставить в унизительное положение перед родственниками и соседками.
Тижи была в длинном платье из черного тюля, в черном муаровом манто и большущей шляпе с перьями райской птицы. Как жаль, что у меня нет ее фотографии в этом нелепом наряде. Правда, я выглядел в смокинге с чужого плеча ничуть не элегантнее. К тому же за день до свадьбы нижняя губа у меня воспалилась, распухла и приобрела чудовищный красный цвет.
Тижи со своими родителями ехала в одном фиакре, мы с матерью — в другом.
Венчания в церкви святой Вероники я не помню. Зато прекрасно запомнил, как мы отправились в мэрию. Эшевен[14], зарегистрировавший наш брак, был очень молод. Он счел своим долгом произнести длинную речь, в которой говорил о моих первых шагах в журналистике, о карьере, которую я непременно сделаю в Париже, и т. д. и т. п.
Он излучал благожелательность. Бедняга! Через месяц его поместили в психиатрическую лечебницу.
А потом снова поезд, естественно ночной. Отдав должное винам и шампанскому, я несколько осовел. Притом меня весьма тревожило, какое впечатление произведет на Тижи жилье, которое я нашел для нас.
Оно также находилось в предместье Сент-Оноре. Мастерские художников образовали там нечто вроде дворика, в котором стоял двухэтажный дом. Во втором этаже жил старый содомит со своим дружком, который изъяснялся громким визгливым голосом и круглый день носил женский передник.
Я смог снять единственную свободную комнату — без окон, но зато со стеклянным фонарем в потолке. К ней примыкала каморка, где была раковина и водопроводный кран.
Мы с Тижи довольно быстро уснули. А ранним утром буквально остолбенели, увидев, как через комнату на цыпочках крадутся старый седой развратник и его юный друг, которого он именовал племянником.
Оказывается, вода была только в нашем чуланчике, и они пробирались туда умыться.
Думаю, что для Тижи это был большой удар. Но она мужественно встретила его, и уже через час я представлял ее Б. В. и моим сотрудникам по Лиге.
После этого мы торжественно спустились в предместье Сент-Оноре. Началась наша совместная жизнь, о которой я так мечтал. И все-таки, когда я думал о будущем, на душе у меня было неспокойно.
8 апреля 1973 года. Этим утром, прослушав по радио последние известия, я случайно взглянул на календарь.
Три дня назад я получил от одного из моих ближайших парижских друзей письмо, ошеломившее и расстроившее меня. Сорок с лишним строк в письме мой друг посвятил современной молодежи.
Он возглавляет крупное предприятие, старше меня и давно уже дед. Внуки его старше моего сына Пьера. А в письме он разглагольствует о «длинноволосой сволочи с грязными ногтями, не приученной к дисциплине и потому устраивающей манифестации».
Так вот, учащиеся французских лицеев проявили за последнюю неделю исключительную прозорливость. Несколько раз они выходили на демонстрации. Поддержание порядка взяли на себя девушки: стоя по обе стороны улиц и проспектов, они брались за руки, образовывали цепь и охраняли колонны манифестантов.
Студенты в конце концов примкнули к движению лицеистов и захватили здания нескольких университетов. Затем к учащимся присоединились в свою очередь рабочие профсоюзы.
Утром по радио передавали выдержки из речи председателя Совета министров, который угрожал, что учащихся, добром или силой, заставят ходить по струнке. Правда, он бывший полковник. Сегодня в мире слишком много государств, возглавляемых полковниками. Впечатление такое, что накатывается новая волна фашизма. А это прежде всего новая волна страха.
Как могли учащиеся не испытывать отвращения и тревоги за свою будущность, посмотрев по телевизору последнюю избирательную кампанию с сопровождавшим ее разгулом грязных страстей, поглядев на самодовольных избранников, столь похожих на призраков былого?
Политические деятели разных стран, например США, где ИТТ[15] сильнее, чем правительство, объединяются с финансистами того же пошиба, что они сами. Это подобие паутины или огромной рыболовной сети все плотнее окутывает мир, вылавливая мелкую рыбешку вроде нас.
Учащиеся это поняли. Им все опротивело. Живи я в Париже, я был бы рад, если бы мой четырнадцатилетний Пьер вышел с товарищами на улицу в полном сознании лежащей на них ответственности.
И в письме моего друга, и во всех официальных выступлениях меня крайне изумляет полная политическая слепота тех, кого именуют столпами общества. Они стремятся любой ценой воспрепятствовать революции, которая нанесла бы ущерб их личным интересам, и не сознают, что она уже началась.
Как существует сговор между финансистами разных стран, так начинают находить общий язык трудящиеся и интеллигенция.
Даже бегство отнюдь не поможет промышленникам выйти из затруднительного положения. Я читал вчера, что одна из крупнейших западногерманских фирм по производству фотоаппаратов перебазировала свои предприятия в Сингапур, поскольку там они не облагаются налогом, а рабочая сила в десять раз дешевле, чем на родине. Так же поступает «Фиат», размещая свои заводы в Южной Америке.
На мой взгляд, это симптомы болезни, которая протекает в скрытой форме.
Я не занимаюсь политикой. Меня от нее воротит. И если сегодня я делюсь своими размышлениями на этот счет, то лишь потому, что думаю о тысячах юных лицеистов, у которых хватило мужества взглянуть реальности в лицо и выразить свой протест.
Случалось ли в истории нечто подобное? Не думаю. Во всяком случае, я восхищаюсь ими.
Наконец я опять мысленно вернулся на узкую улицу с лавчонками, привычным бистро и — прямо напротив гостиницы — прачечной, где миловидные, почти нагие под халатами девушки целое лето с утра до вечера гладят белье.
Атмосфера здесь почти та же, что на торговой улице Пюиз-ан-Сок в моем родном льежском квартале. Все этажи домов заселены простыми людьми, мелкими ремесленниками, мастерицами, изготовляющими искусственные цветы, и им подобными. В хорошую погоду окна распахиваются, и голоса обитателей сливаются в один хор. Каждый составляет часть целого. Даже в гостинице кипит жизнь, и не одни мы с Тижи готовим еду на спиртовке, выставленной на подоконник.
Тижи вновь принялась за работу, но уже не как живописец, а как рисовальщица: в такой тесной комнатушке, как наша, трудно писать маслом. Не считая кровати, там стоят только зеркальный шкаф из полированного дерева, фаянсовый умывальник и два стула. Кресло уже не умещается.
Да, там был еще маленький белый столик, за которым я сочинял свои рассказы. Позже я повадился писать их в одном из соседних бистро. Посетители с любопытством поглядывали на меня, недоумевая, что я могу строчить в кабаке.
Никто, разумеется, никогда в глаза не видал сочинителей Пума и Зетта, Арамиса, Плика и Плока, Жоржа Мартен-Жоржа и т. д. Для каждой газеты полагалось иметь особый псевдоним. Я набрал их штук 16 и все официально зарегистрировал в Обществе литераторов[16].
Пределом моих мечтаний было еженедельно печатать рассказ в газете «Матен», как Анри Дювернуа[17]. Литературным редактором служила там Колетт[18], вышедшая замуж за директора «Матен» Анри де Жувенеля. Рукописи она принимала по средам. Я отправился к ней с двумя рассказами, написанными, как мне казалось, в стиле вещей, публикуемых в «Матен».
В следующую среду, когда я пришел узнать о результатах такого рода экзамена, Колетт неодобрительно покачала головой:
— Очень литературно, молодой человек. Слишком литературно. Избегайте литературных красот.
Потребовалось известное время, прежде чем я понял, что она имела в виду, советуя мне избегать литературных красот. Я принялся за работу. На этот раз я написал не два, а три рассказа и снова отнес их Колетт. Через неделю отзыв был уже более обнадеживающим:
— Лучше, но все еще много литературы, редких слов, пустых фраз…
Наконец в одну из сред Колетт оставила мой рассказ у себя. Теперь она звала меня «мой маленький Сим».
Я был отнюдь не самым малорослым, но, вероятно, самым юным из ее подопечных. Рассказ напечатали, за ним последовали другие. И вот наступил день, когда Колетт объявила, что отныне я могу писать для нее по рассказу в неделю. В тот день я, кажется, хлебнул на радостях лишнего. Наконец-то моя давняя цель достигнута!
В те времена на бульваре Батиньоль был большой гастрономический магазин под названием «Люс»; возможно, он существует и до сих пор. В нем торговали выдержанными винами, деликатесными консервами, экзотическими фруктами, а также тем, что сейчас называют «канапе», то есть маленькими бутербродами с лососиной, омарами и другими вкусными вещами.
Мы с Тижи частенько заглядывались на его витрину, а в «тучные» дни, когда мне удавалось продать несколько рассказов, покупали там что-нибудь вроде устриц или салата из крабов с майонезом, короче, все, что подсказывало нам наше гурманское вожделение.
Приблизительно в это же время на площади Константен-Пекер на Монмартре стали раз в месяц устраивать выставку-продажу картин. Один мой приятель, живший в глубине двора на улице Мон-Сени, выставлял там свои работы; он убедил Тижи последовать его примеру.
На площади Константен-Пекер я тоже вижу солнце, но процеженное сквозь густую листву деревьев. Более или менее длинноволосые и молодые художники в широкополых шляпах выставляли там свои творения, не представлявшие ценности с художественной точки зрения, но прельщавшие мелких буржуа окрестных кварталов сюжетами вроде «Закат солнца в Довиле» или «Ловцы креветок», а то и просто претенциозными названиями — «Меланхолия», «Грусть». Тижи стала рисовать головы хулиганистых молодых людей, которых мы встречали, гуляя по улице Лапп, где находилось тогда с полдюжины бистро с танцульками под аккордеон.
На улице Коленкур я обнаружил маленькую, веселую, удобную и спокойную пивную. Однажды, начитавшись развлекательных книжек, я сам начал писать за мраморным столиком роман в той же манере. Назывался он «Роман машинистки» и должен был быть весьма душещипательным. В изданиях подобного жанра сентиментальность — непременное и обязательное условие. Я закончил свой маленький роман в два дня и отнес его наиболее известному издателю такого рода литературы. Через неделю он выплатил мне гонорар — не то 200, не то 300 франков, не помню уж точно, но я был вполне удовлетворен: я освоил новую область. Мне тогда и в голову не приходило, что таких романов от 2 до 10 или даже 20 тысяч строк я напишу более двухсот.
Я не старался писать лучше, чем мои собратья по перу. Задача сводилась к тому, чтобы поставлять определенной публике, скажем молоденьким швеям и продавщицам, нужное ей чтиво.
Тижи несколько раз выставляла картины на площади Константен-Пекер и однажды продала голову апаша за 40 франков. Тем временем в уютном кафе, где Куртелин[19] чувствовал бы себя счастливым, я сочинял новые развлекательные романы.
Пришла пора обзавестись жильем поудобней, чем наша гостиничная комнатушка. Мы с Тижи принялись за поиски — читали объявления в газетах, бегали с одного конца Парижа на другой, и в итоге один из нас — не помню кто — присмотрел квартиру на Вогезской площади[20].
Мы занимали огромную комнату с высоким, как во всех домах на Вогезской площади, потолком и двумя окнами, выходящими на мощеный двор, в глубине которого росло несколько деревьев и кустов, слегка оживлявших его своей зеленью.
Комната эта служила нам всеми жилыми помещениями сразу. Вместо кровати у нас был диван. Большущий стол использовался и как обеденный, и как письменный — мною. Тижи наконец смогла приобрести стационарный мольберт: до сих пор ей приходилось довольствоваться маленьким этюдным.
У нас была еще комната, поменьше, которую мы разделили перегородкой. В одной половине была кухня, во второй мы устроили туалетную. Установить там ванну мы не могли и потому мылись в огромной оцинкованной лохани, а вместо душа выжимали на себя губку.
Мы жили на границе района, который можно бы назвать тогдашним гетто. Это старинный квартал Марэ, старые, не ремонтированные особняки которого населяли ремесленники, работавшие в основном, по золоту и алмазам.
Месяц-другой нас навещали друзья с улицы Мон-Сени. Мы тоже несколько раз бывали у них. Потом вдруг без всякой видимой причины трещина между ними и нами углубилась.
Начался новый отрезок нашей жизни, ориентированный на богему не Монмартра, а Монпарнаса[21], на его бистро, ночные кабачки и торговцев картинами. Тижи много писала, чаще всего большие картины, холст для которых стоил нам бешеных денег, но тут я даже пикнуть не смел. Я тоже работал, издатели развлекательных романов принимали мои рукописи, но наряду с романами я продолжал заниматься рассказами. Не отказался я и от ежедневных пеших прогулок по Парижу. Вспоминая о них, только теперь отдаю себе отчет в том, что всю жизнь, где бы ни оказался, я неизменно ходил пешком. Для меня всегда было потребностью брести наугад, задрав нос, вбирая в себя всевозможные запахи, прислушиваясь ко всем шорохам, ловя обрывки разговоров и наполняя голову образами.
Квартал Марэ, который я назвал гетто, в этом смысле давал возможностей куда больше, чем улицы Дам или Мон-Сени. Тут жило множество иностранцев, главным образом евреев, приехавших со всех концов Европы. У них были тут свои магазины и даже два борделя на улице Розье.
Конечно, в наши дни многое переменилось, например обитатели Вогезской площади и острова Сен-Луи. На площади живут теперь звезды экрана, кинопродюсеры и финансисты. То же самое на острове, где в ту пору мы прогуливались по вечерам, обходя его со всех сторон. Все тогда было для нас ново, увлекательно, все хотелось запомнить, все мы считали как бы своим достоянием. Раз в неделю мы бывали в кино, но не «в городе», как мы называли тогда Большие бульвары и Елисейские поля, а в нашем квартале, в «Сен-Поле», где вновь видели тех, кого встречали днем. В антракте между двумя картинами мы выпивали по стакану вина в соседнем баре, прислушиваясь, не раздастся ли звонок, возвещающий о конце перерыва.
Через несколько месяцев нам пришлось снять еще одну квартиру на третьем этаже. Она состояла из комнаты, почти такой же огромной, как на первом, тесной кухоньки и — наконец-то! — ванной.
Тижи по-прежнему не хотела ребенка, и мы купили собаку — огромного датского дога, которого выгуливали по вечерам на острове Сен-Луи. Он прожил у нас 12 лет.
В том же году совершенно случайно мы обзавелись прислугой. Звали ее Анриетта. Месяца через два-три, видя, что лицо ее округлилось и в то же время утратило деревенский загар, я сказал ей, что она похожа на шарик омелы. В конце концов все стали называть ее Буль[22].
Для нас началась жизнь на Монпарнасе с иным распорядком дня, иным кругом знакомств, иными интересами.
Я не намерен ни пересказывать события, ни даже воскрешать в памяти Монпарнас 20–30-х годов. Не собираюсь я также излагать историю Монмартра и площади Тертр. Мне хочется воссоздать здесь нечто вроде мгновенно отснятых кадров, и, по моему первоначальному замыслу, они должны быть разрозненными, как лотерейные билеты или фотографии дядей, тетей, кузин и бабушек в семейном альбоме.
На деле же инстинктивно, почти бессознательно я чаще всего соблюдаю хронологический порядок повествования. И злюсь, потому что это расходится с моими намерениями. Мне меньше всего хочется, чтобы то, что я диктую для собственного удовольствия, напоминало роман.
Вопреки заявлениям, которые я делал журналистам, бравшим у меня интервью, я вовсе не страдаю от того, что бросил писать романы. Скорее наоборот. И мне думается, появись у меня желание вновь их писать, сегодня я оказался бы неспособен на это.
Не помню уж, как мы с Тижи приобщились к жизни Монпарнаса и когда отправились туда в первый раз. Не в тот ли день, когда купили в магазине товаров для художников на бульваре Монпарнас большущий мольберт, который водрузили посреди просторной комнаты на первом этаже дома на Вогезской площади?
Я вижу также, как утром, около 10, вхожу в зал «Ротонды»[23], где в ожидании сидят несколько женщин. Это профессиональные натурщицы. Прежде чем приняться за работу, художники приходят сюда выбрать подходящую модель. Я по очереди оглядываю их. Спрашиваю у одной, не слишком ли она худа, и она ограничивается тем, что задирает платье выше пояса.
По вечерам мы чаще всего ходили в «Жокей» на углу улицы де Шеврез. Крохотный кабачок каждую ночь был битком набит натурщицами, художниками, богатыми американками с длинными нитками жемчуга на шее.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
Человек или человек-компьютер
Человек или человек-компьютер Меня лично тюрьма тоже, несомненно, изменила, несмотря на то, что я сюда попал, будучи уже взрослым и устоявшимся человеком. Наиболее сильной переоценке подверглось понимание важности отношений с близкими людьми, семьей. Да и понимание мира
Книги
Книги Одна из главных статей расходов А.С.Тер-Оганяна.Как у него заводятся если деньги, тут же он идет с мешком в книжный магазин, типа «Гилеи», и покупает книги в большом количестве. И книг у него — до фига, и хороших.Автор этих строк, например, почти все, что прочел за 1990-е
Книги
Книги Асташенков П.Т. Конструктор легендарных ИЛов. М., Политиздат, 1970.Голованов А. Записки командующего АДД. М., Воениздат, 1997.Дузь П. История воздухоплавания и авиации в России. М., Машиностроение, 1981.Из истории советской авиации. Самолеты ОКБ имени Ильюшина. Под редакцией
ИЗ КНИГИ[4]
ИЗ КНИГИ[4] С И. А. Ильфом и Е. П. Петровым я познакомился в Москве в 1932 году, но подружился с ними год спустя, когда они приехали в Париж. В те времена заграничные поездки наших писателей изобиловали непредвиденными приключениями. До Италии Ильф и Петров добрались на
Книги
Книги Вскользь мы уже упоминали книги Ремарка, но необходимо к ним вернуться еще раз. Будучи начинающим сочинителем, Ремарк обратился к маститому Стефану Цвейгу за поддержкой: «Творчество для меня не литературная забава и не академическое занятие, но кровное дело, вопрос
Книги
Книги Dreyfus HRabinow P. Michel Foucault, un parcours philosophique. Paris, Gallimard 1984.Deleuze G. Foucault. Paris, Minuit, 1986.Blanchot M. Michel Foucault tel que je l’imagine. Paris, Fata Morgana, 1986. Sheridan A. Discours, sexualit?, pouvoir. Initiation ? Michel Foucault. Paris, Pierre Mardaga ?diteur, 1985.Michel Foucault, une histoire de la v?rit?. Paris Syros, 1985.Sous la direction de Michelle Perrot, L’Impossible Prison. D?bat avec Michel Foucault. Paris, Seuil,
Книги
Книги Азаров И. И. Осажденная Одесса. М., 1962.Алещенко Н. М. Они защищали Одессу. М., 1970.Бондарец В. И. Военнопленные. М., 1960.Великая Отечественная война Советского Союза: Краткая история. М., 1965.Великая Отечественная война, 1941–1945: Энциклопедия. М., 1985.Война Германии против
Книги
Книги Airlie, Mabel . Countess of. Thatched with Gold: The Memoir of Mabel, Countess of Airlie. Edited by Jennifer Ellis. L.: Hutchinson, 1962.Amies, Hardy . Still Here: An Autobiography. L.: Weidenfeld and Nicolson, 1984.Princess Anne the Princess Royal, with Ivor Herbert. Riding Through My Life. L.: Pelham, 1991.Annigoni, Pietro . An Artist’s Life: An Autobiography. L.: W. H. Allen, 1977.Bagehot, Walter . The English Constitution. N. Y.: Cosimo Classics, 2007.Baker, Anne Pimlott. The
Глава XII Сельская жизнь. Забавное происшествие. Долгие поездки в Лондон. Книги для юношества и новые романы. Письмо в лондонский «Атенеум». Переезжает в Джеррардз Кросс. Еще книги. Поездка в Ирландию. Возвращение к литературной работе. Метод письма. Интересные привычки.
Глава XII Сельская жизнь. Забавное происшествие. Долгие поездки в Лондон. Книги для юношества и новые романы. Письмо в лондонский «Атенеум». Переезжает в Джеррардз Кросс. Еще книги. Поездка в Ирландию. Возвращение к литературной работе. Метод письма. Интересные
Книги
Книги Через год после начала занятий я все-таки решила прочитать все работы этого удивительного Карлоса Кастанеды. С удовольствием публикую их список в последней главе своей книги – там же будут и ссылки на сайты, где можно узнать о книгах и о семинарах в разных городах
Книги
Книги Ардаматский В. Возмездие: Повесть. М.:Молодая гвардия, 1968.Беседовский Г. 3. На путях к термидору. В 2-х т. Париж, 1930–1931.Бурышкин П. А. С. Н. Третьяков. Воспоминания. Неизданная рукопись. Париж, 1951 /Из собрания документов Б. И. Николаевского. Хуверовский Институт в
Книги
Книги В справочнике Союза писателей СССР на странице 465-й указано: «Образцов Сергей Владимирович (прозаик, очеркист)». Что же скрывается за этой формулировкой?Его самой первой публикацией была статья о народном искусстве, которую в 1926 году напечатала газета «Правда».
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Человек из «Красной книги»?
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Человек из «Красной книги»? Примечание. Эта глава была опубликована в Новороссийской газете «Вечерняя афиша» (Э2, сентябрь 1989): «Приглашаем принять участие в дискуссии о роли и месте интеллигентов в нашем обществе. Открывает дискуссию