Голод
Голод
1932–1933 годы. Жизнь становилась все труднее. По улицам бродили лошадиные скелеты, обтянутые коростявой шкурой. Не имея, чем кормить, крестьяне подбрасывали их в другие села или в райцентр, как котят или щенят. У крестьян, которые не хотели вступать в колхоз, забирали подчистую весь хлеб, картошку, даже фасоль. Часто в поисках хлеба разваливали печи, а то и хаты.
В 1933 году кулаков уже не было, единоличников тоже не оставалось. Теперь «раскулачивали» колхозников.
Планы хлебопоставок спускались не только для колхозов, но и для самих колхозников, хотя не было уже у них земли, кроме маленьких приусадебных участков. Твердых, единых планов не существовало. Выполнит колхоз основной план, на него тут же накладывают «встречный».
«Встречный» — это один из образцов преступной лжи, черным пятном запачкавший то страшное время. Это вроде сами колхозы и колхозники, недовольные «маленькими» планами, сами накладывают на себя планы сдачи хлеба до последнего зерна. Будто это не «хлеб наш насущный», а шоколадные конфеты, без которых можно прекрасно обойтись. И исполнители этой лжи шастали по хатам, забирали все, что попадалось на глаза, даже последнюю буханку хлеба пополам с корой или лебедой. Выгребали семенное зерно из колхозных закромов. На слово «нема» они отвечали: «Нема такого слова! Ты ж шось жерешь, а з государством подилытыся не хочешь!»
И пошла холера бесхолерная — голод косит людей…
Все ли об этом помнят? Не знаю. Не слышала.
Сестра моей подруги, девочка пятнадцати лет, «слюбилась» с милиционером. Конечно, это была не любовь, а стремление спастись от голода. В шестнадцать лет она родила девочку, и муж отправил ее в дальнее село к своему отцу — сельскому попу.
Через год она вернулась к матери. Родителей ее мужа выслали, а Дуню отпустили на все четыре стороны, так как брак ее не был зарегистрирован из-за ее несовершеннолетия. Ей не позволили взять ни куска хлеба, ни единой тряпки. Одеяльце, в которое был завернут ребенок, один из активистов взял за край, выкатил из него ребенка на оголенную кровать и бросил в общую кучу вещей, отнятых у семьи.
К своей беде привыкаешь, как к хронической болезни, а чужая порой потрясает до слез.
Нет, не Дунина беда потрясла меня. Оставив ребенка у матери, она ушла из дому искать более надежное счастье. Отец умер, семья погибала с голоду. Мать, если ей удавалось что-нибудь достать, стремилась накормить своих детей, а внучку, чтоб скорей умерла, не кормила вовсе.
Верочка превратилась в скелетик, обтянутый желтой, покрытой белесоватым пухом кожей.
Целыми днями лежала она в кроватке, не закрывая глаз. Они на ее трупном личике блестели как стеклянные пуговицы. И не умирала. Губки, которые еще не научились говорить «мама», шептали: «Исси!» — просили есть.
Из всей нашей семьи я одна получала паек: 30 фунтов муки в месяц. Немало для одного человека, но недостаточно для семьи из семи человек. Муку растягивали недели на две. Варили мучную болтушку, заправляли щавель и лебеду. Но часто и эта жалкая похлебка вставала колом в горле: за окном выстраивалась толпа голодающих из южных районов, и душу выворачивал настойчивый жалобный стон: «Тетя, дай!»
Из своей порции, если у нас дома была какая-нибудь еда, я часть уделяла Верочке. Вцепившись цыплячьими лапками в мисочку, она мигом проглатывала содержимое, потом пальцем показывала на окно. Моя подруга выносила ее на солнышко и сажала на траву. Она сразу падала на животик и желтыми, старушечьими пальчиками начинала щипать траву и жадно запихивать ее в рот.
Это был железный ребенок!
Многих и многих детей и взрослых выкосила эта травяная диета, а она себе жила, дожила до лучших времен и превратилась в прелестную девчушку. (Наблюдая потом лагерных пеллагриков, я вспоминала Верочку на траве, в которой ее младенческий разум угадал средство насыщения.)
Набирая букву за буквой, я думала над текстом наборов, вникала в их смысл.
«Выкачка хлеба», «Встречный план». Какие будничные в ту пору слова. Но какое ужасное содержание несли они в себе.
«Встречный план» — это не успевшие подняться на ноги и тут же разоренные колхозы. «Выкачка хлеба» — это толпы голодающих, кочующих с места на место в поисках пищи. Это сотни опустевших сел. Это трупы на улицах, брошенные дети, горы голых скелетов на больничных повозках, которые, не потрудившись чем-нибудь накрыть, везли на кладбище и, как мусор, сваливали в общую яму.
Возвращаясь с работы домой, я всегда старалась идти не центральной улицей, что было ближе, а огородами, мимо кладбища, чтобы меньше встречаться с голодными глазами людей. Однажды у кладбищенской ограды я увидела мальчика лет шести. Зеленое опухшее лицо сочилось какой-то жидкостью из трещин на коже. Такой же жидкостью сочились опухшие, растрескавшиеся ноги. По ногам из-под домотканых штанин текла, по-видимому, только что съеденная трава. Атрофированный желудок не смог ее хоть сколько-нибудь переварить.
Мальчик стоял неподвижно. Из полуоткрытого рта у него вырывалось тоненькое «и… и… и…». Он не просил и не ждал помощи ни от кого. Он видел, как взрослые люди, обязанные не уничтожать, а защищать его детство, приходили и отнимали у его семьи последний кусок, обрекая ее на голодную смерть. Люди были врагами, и он их боялся. Поэтому он ничего не искал на людных улицах, а пришел к кладбищенской ограде, может быть, в надежде найти что-нибудь съедобное, а нашел смерть. (А как обстоят дела с детской слезой, которой не стоят все блага мира?)
У Николая Островского ничего нет о ТАКИХ мальчиках и девочках тридцатых годов. Этот Юный Барабанщик Революции, глядя высоко и далеко, видел легионы марширующих энтузиастов. Они заслоняли перед ним ПРОСТО ЛЮДЕЙ, которых, если бы и захотел, так не мог увидеть своими, в ту пору уже незрячими глазами.
Злая сила, при полном сознании и твёрдой памяти, планомерно и беспощадно выбрасывала из жизни тысячи и тысячи безымянных мальчиков и девочек вместе с их родителями, и если уж говорить о героизме народа в те годы, то Верочка и мальчик с кладбища и неисчислимое число других мальчиков и девочек тоже были героями, только они не знали об этом. Они умирали как выброшенные коряги, не жалуясь и не моля о пощаде, потому что знали: тот, кто отнял у них хлеб, — беспощаден и жесток, и из-за его железной спины ни одна добрая рука не протянется для их спасения.
А они тоже хотели, чтобы над ними всегда было солнце и небо, чтоб «всегда была мама» и чтоб «всегда были мы». И чтобы был хлеб. Хоть какой-нибудь, хоть пополам с древесной корой, но только хлеб.
А хлеб, отобранный у детей!.. Не знаю, помог ли он индустриализации в те годы мирового кризиса, когда и хлеб богатых стран не находил рынков сбыта и его топили в море. Вряд ли. Он гнил на элеваторах, и вместо того, чтобы хоть часть его вернуть народу, открыли вселенскую винокурню и стали поить водкой тех, кто еще мог пить и у кого было на что пить.
Красное Солнышко не хотело быть в глазах народа Страшным Букой. Оно понимало, что слишком перегнуло палку и наломало дров больше, чем нужно. Так что ж было делать? Бить себя в грудь и каяться? Самому с себя снять ореол Отца Народа и просить милости и прощенья у этого полузадушенного народа?
Ну нет, дудки! Нужно сделать так, чтобы и Отцом и благодетелем остаться, да ещё и приобрести горячую любовь, восхищение и преданность своих, больно выпоротых, детей.
Поэтому и появилась знаменитая статья — «Головокружение от успехов», где с больной головы все валилось на малоумные, то есть — на местные власти. А ведь те без указаний свыше и дохнуть не смели, а получив директиву, старались, как дурак на молитве. Только лбы расшибали не свои, а чужие.
Никто, от сельского до республиканского руководства, пикнуть не смел без команды Вождя. А эти команды, скатываясь с верхушки, встречали на своем пути навозные кучи угодничества и карьеризма, обрастали многократными «встречными» и «поперечными», которые довели сельское хозяйство до разорения, а сотни тысяч людей до голодной смерти. И, не спохватись наше Солнышко, страна бы превратилась в пустыню и по ней, почёсывая затылки, бродили бы только голодные энтузиасты и активисты.
И вдруг, хотя новый урожай ещё не поспел — да почти и нечему было поспевать: во многих областях и районах остались незасеянными или плохо засеянными, — откуда что взялось!
В 1934 году, как манна небесная, появились хлеб, масло и другие продукты. Отменили налоги (ещё бы! «Встречными» их забрали на пять лет вперёд). Появилось море разливанное вин и водок, горы копчения и соления, каскады ликующих песен и сначала ручейки, а затем моря и океаны славословия, на которых стальной молох вознёсся выше Эвереста и, удобно устроившись, стал пожирать своих подданных при помощи самих же подданных, уверяя при этом, что живётся им теперь хорошо и весело. «Жить стало лучше, жить стало веселей!»
Конечно, не мое было поросячье дело осуждать вождей и гениев. Я и не осуждала. Но о том, что творилось у меня на глазах, я, с наивной верой в ненаказуемость Правды, говорила открыто и запросто.