Освобождение
Освобождение
В Тайшетской пересылке ничего для меня не прояснилось. Никто никуда не вызывал, я ни о чём не спрашивала. На работу не гоняли. Поодиночке прибывали женщины, знакомые и незнакомые. Некоторых вызывали с вещами, и они исчезали неизвестно куда.
Много здесь было глубоких старух. Сроки у них давно кончились, но их не знали куда девать. И, хотя они были одиноки и беспомощны и не знали, что делать с долгожданной свободой, все они страстно мечтали о ней, пусть с нищенской сумой, но под вольным небом.
Прошло уже несколько дней моей жизни на пересылке. Однажды конторская женщина принесла в барак газету с ошеломляющей передовицей, в которой разоблачалось грязное «дело» кремлёвских врачей.
Кстати, эта дама была знакомая Спендиаровой, и та дала мне к ней рекомендательное письмо, в котором поручала меня её заботам, если я буду в чём-то нуждаться.
Дама встретила меня неприветливо, даже неприязненно, и я к ней больше не подходила.
А теперь, когда она, бросив газету на стол, ломая руки и повторяя «ничего не понимаю! Ничего не понимаю!», забегала по комнате, мне всё стало ясно. По-видимому, она всей душой поверила в клевету, умилялась поступком медсестры, «разоблачившей еврейскую шайку». А тут — ах, какой скандал! Разом рушились её представления о непогрешимости правящих кругов. Рушились причины, так убедительно и благопристойно оправдывающие её собственную неприязнь к евреям.
В тот день лица надзирателей и охраны были растерянными, исчезли понукающие интонации, и в бараках они стали появляться реже.
В какой-то день меня вызвали к начальнику по учёту рабсилы.
С вымученной улыбкой он сообщил, что я вызвана на «расторжение договора».
Забыла сказать, что ещё в период украшательства лагерей одним из фиговых листочков была замена простого слова «освобождение» формулировкой «расторжение договора». Тогда же зэков стали заставлять подписываться на заём, отнимая у них те несчастные гроши, которые они получали из дому или скопили из жалкого премвознаграждения.
И тогда же стали собирать их подписи под Стокгольмским воззванием.
Нужно было втереть очки, что в нашей стране нет заключённых, а только вербованные.
Взяв с меня подписку о неразглашении и «отечески» посоветовав больше не заниматься контрреволюцией, он отпустил меня в барак.
Я ушла, так и не поняв и не поверив, что это — свобода. Тем более, что никто не раскрыл передо мной ворот и спать я легла в том же бараке, в той же зоне с высоким забором и часовыми на вышках. (Только недавно, заглянув в справку, я увидела, что этот сукин сын «отец», вместо фактического времени освобождения, отступил на несколько месяцев назад и указал октябрь 1952 года.)
Я не верила, когда меня в обществе нескольких мужчин и женщин, снабдив сухим пайком — торбой жирных омулей и огромным караваем хлеба, — направили в Красноярск. И опять это была не свобода, а пересыльный корпус Красноярской тюрьмы.
В камере меня поразило обилие вещей, обычно недозволенных в тюрьме.
На столе совершенно открыто лежали ножи и ножницы, в углу стояла упакованная швейная машина. Стояли сундуки, чемоданы и чья-то рассохшаяся шайка, напиханная узелками и связанная верёвкой.
А больше всего меня поразили комсомольские значки на лацканах жакетов нескольких литовок, латышек, эстонок и украинок.
Всё стало ясно после разговора с ними.
Они не были заключёнными. Просто сочли необходимым сослать их на поселение в Красноярский край, не отнимая комсомольских билетов и значков. В Сибири тоже нужны комсомольцы! (Это напомнило мне мужской лагерь немцев Поволжья, который мы в конце войны посетили с кукольным театром. Там была своя партийная ячейка, партбилеты, собрания, закрытые и открытые, зона с вышками и часовыми и ворота на запоре. Через них могли выходить немногие и только по пропускам.)
Красноярская тюрьма была вроде восточного невольничьего базара. Сюда являлись «покупатели» для набора рабочей силы. А так как зимой особой нужды в рабочих не было и «покупатели» являлись редко, девушки коротали дни за рукоделием, а мальчики постигали сложную науку преступного мира, наполнявшего тюрьму.
Сейчас была весна. Наниматели стали появляться часто, по несколько человек сразу. Процесс найма и впрямь напоминал покупку крепостных или аукцион рабов.
Меня на такой «аукцион» вызвали в числе большой группы женщин, в основном крепких молодых девчат.
В кабинете начальника тюрьмы сидели два человека в штатском. Наниматели. Нет, нам не смотрели в зубы, не щупали мускулов, но, бросив цепкий взгляд в нашу сторону, они наперебой тыкали пальцем в грудь приглянувшейся особы. Когда оба пальца сходились на одной груди, между нанимателями возникал спор, в котором чаще побеждал невысокий, белокурый человек в чёрном костюме, с глазами, похожими на блекло-голубые пуговицы с чёрными дырочками посредине.
Когда «аукцион» закончился, оказалось, что я осталась «непроданной».
Моя с прозеленью бледность и тщедушие ни у одного нанимателя не вызвали желания обогатиться таким приобретением.
— Я и так уже взял двух мамок с детьми, а яслей у меня нет. Зачем мне лишние дармоеды? — хрипел краснолицый великан, второй наниматель. Но тут вмешался начальник тюрьмы:
— Эту женщину возьмёшь ты, — обратился он к белокурому. — А иначе не дам тебе никого. Надо же и совесть ПОИМЕТЬ!
И белокурому пришлось внести меня в список.
И опять я была как во сне, и опять не верила, что это — воля, когда в двух густо напиханных мужчинами и женщинами грузовиках, с охраной по углам, нас куда-то повезли.
Четыре часа пути на грузовиках, и мы в маленьком посёлке химлесхоза, за тридцать километров от Казачинска. Конвой сдал нас белокурому и исчез из моей жизни. Хочу надеяться, что навсегда.
Я оказалась на свободе с какой-то собачьей кличкой, в которую превратилось моё имя под пером невнимательного писаря. Альма! Кличка, подаренная мне тюремным канцеляристом, нравилась мне больше имени, подаренного родителями.
Это было 19 апреля 1953 года.