«Еврейский вопрос»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Еврейский вопрос»

Политика 1952 года не сулила ничего хорошего.

На сцену вылез давно заклеймённый позором, загнанный, но не уничтоженный «еврейский вопрос».

Газеты запестрели еврейскими фамилиями и бранью по их адресу. Предавались анафеме композиторы «за упадническую-мелкобуржуазную музыку», а учёные — «за отравление ума лженаукой», артисты объявлялись вне закона. Зверское убийство Михоэлса было расценено чуть ли не как акт патриотического негодования, а сам он был посмертно заклеймён клеймом буржуазного националиста.

Чем же была вызвана такая ненависть к народу, наполнившему своими телами Бабий Яр, к народу, пеплом которого удобрились поля Европы? К народу, постоянная вина которого, может быть, заключалась в том, что он дал миру Христа и Маркса?

Разгадка пришла потом, после многих разоблачений и раскраиваний, отмежеваний и расстрелов.

Болезнью Сталина, выжившего из ума на почве неограниченной власти, воспользовались некие пошехонские Геростраты. За залатанной ширмой «еврейского вопроса» они хотели спрятать от народа пожарик, который собирались раздуть в собственном гнезде.

Даже здесь, в лагере, где распределение «придурковских» работ зависело от квалификации человека, доверия, которое он внушал, или, наконец, личной симпатии старшего надзирателя, — теперь бралась во внимание НАЦИОНАЛЬНОСТЬ. Евреев к работам более чистым и лёгким было категорически запрещено допускать.

И самое неприятное и постыдное было в позиции, которую в этом вопросе занимали некоторые бывшие коммунистки — еврейки.

— Ну, раз партия говорит!..

Была здесь журналистка из Красноярска, болельщица самодеятельности, некая Войталовская.

Её талант, эрудиция, красноречие, которыми она, безусловно, обладала, были замкнуты в клетке тогдашней политики, если можно назвать политикой кавардак, царивший в стране.

А таланту и логике тесно в клетке. Пытаясь оправдать то, чему оправдания быть не может, и искать логики, где её днём с огнём не сыщешь, бедная журналистка настолько запутывалась, что потом не знала, как и выпутаться из дебрей собственного красноречия.

На почве «политической бдительности», а скорей всего ради риторической тренировки, она затеяла полемику и со мной, и, как ни странно, эта полемика разделила на два лагеря не только наших товарищей, но и само начальство.

Началось вот с чего.

После двух-трёх удачно поставленных спектаклей нам разрешили поставить «Любовь Яровую» — мечту некоторых участниц самодеятельности. По всей лагерной трассе её ставить не разрешали, но нам разрешили, несмотря на мои протесты. Разрешили, сославшись на меня:

— Она не исказит!..

Трудно себе представить героев «Любви Яровой» в исполнении визгливых и грудастых актёров. Но, слава богу, здесь было достаточно «коблов».

«Коблы» — это человеческая разновидность, порождённая многолетним безмужним существованием.

Этот средний род не признавал женских платьев, ходил только в мужском и обладал хрипловатым голосом, похожим на мужской. Так как большинство их было лагерными старожилами, их женственные зачатки засохли на корню. Рудименты грудей можно было рассмотреть только в бане, куда они вместе со всеми ходить не любили.

Вот из этой породы и вербовались актёры на мужские роли. И надо сказать, что многие из них не ударили лицом в грязь.

Ничего не поделаешь, приказано — нужно ставить. И я взялась за «Любовь Яровую».

По ходу спектакля требовался хор для исполнения революционных песен и для сцены встречи белых.

Хор состоял в основном из западниц, обладавших хорошими голосами и умелым регентом. Поэтому молитвенные и военные песни во время встречи белых звучали у них несколько проникновеннее и мощнее, чем было дозволено политикой.

Вот в это и вцепилась Войталовская.

После второй или третьей сводной репетиции, на которую пришло начальство и кое-кто из зэковской элиты, допущенной на просмотр, во время обсуждения Войтановская вдруг заявила, что хор из картины встречи белых нужно убрать. Что в сознании зрителя этот хор создаёт перевес в пользу белых, порождает симпатию к ним, а это политически недопустимо, и — запенилась красноречием.

Выслушав её, я возразила, что революция действительно имела врагов сильных, с мощной военной, материальной, а следовательно, и декоративной базой, в то время как революционный пролетариат обладал только силой гнева, ненависти и веры в победу. И что, если из спектакля убрать хор, это затушует, принизит силу противника, и вместо кровавой битвы получится карикатура, борьба с ветряными мельницами. Что революция тем и сильна, что победила в неравной битве, в которой на стороне противника была мощь оружия и пропаганды капиталистического строя, а на стороне революции — только вера в неизбежность царства справедливости и готовность отдать жизнь за это царство, и… тоже запенилась.

Короче говоря, на этом обсуждении Войталовская потерпела поражение. Выслушав обе стороны, начальник управления сказал ей, чтобы она занималась своим делом — щипкой слюды, а я своим — доводкой спектакля, как я его понимаю и нахожу нужным.

На этом она не успокоилась. Потерпев поражение в открытом бою, она пошла на нечестные приёмы. Стала за моей спиной обрабатывать начальника лагеря. Я почувствовала это по его недоверчивому и насторожённому отношению ко мне.

От основной работы — щипки слюды — была освобождена одна Спендиарова. Я же десять часов отрабатывала в цехе. Норму я, как ни старалась, выполнить не могла, мне помогали девушки из самодеятельности. У меня обострилась болезнь ног. Я не знаю, как она называется. Ноги от долгого сидения распухали, покрывались багровыми и синими пятнами, горели огнём, и ступить на них стоило больших мучений.

Но, к счастью, своим человеком, меценатом самодеятельности, оказалась врач из стационара и амбулатории. Спендиарова попросила её осмотреть мои ноги, и та немедленно положила меня в стационар с правом выхода на репетиции.

Начальник лагеря из-за своей подозрительности усомнился в моей болезни и пришёл в стационар, чтобы самому всё проверить.

Врачу пришлось выпростать мои ноги из-под одеяла и показать их начальнику.

Войталовская, может быть, и на этом не успокоилась бы, но вдруг грянул гром, из-за которого на время были забыты и «Любовь Яровая» и ущемлённое самолюбие журналистки.

Апофеозом недостойной травли евреев оказался процесс кремлёвских врачей.

Предписания о собраниях и митингах были разосланы, по-видимому, заранее, до появления газет с небезызвестными статьями, где врачи из Кремля обвинялись в страшных преступлениях, для того чтобы подготовить «стихийный характер» митингов.

У нас митинг был созван тотчас же после получения газет.

Всех собрали в столовой. Незнакомый военный прочитал статью, снабдив её комментариями вроде «евреи всегда продавали Россию», и попросил высказаться.

К глубокому разочарованию организаторов митинга, выступлений было всего два: Войталавской и моё. Молчали западницы, для которых «коммунист» и «еврей» были равнозначащими синонимами, молчали и советские женщины, опешившие и растерявшиеся от самой формы подачи митинга.

Первой выступила Войталовская. С развевающимися кудрями, раскрасневшаяся. Сверкающая чёрными глазами, она вскочила с места и закричала, что самой её большой бедой в жизни было то, что случайно, против её воли, гормоны, благодаря которым она существует, оказались еврейскими. Что она клеймит, проклинает, презирает и т. д.

В ту минуту она была настолько жалка, настолько достойна сочувствия и утешения, что хотелось подойти к ней и погладить по вихрастой голове, заверить, что ей прощается великий грех её рождения.

Когда затих вулкан словоизвержения Войталовской и ответом на вопрос председателя собрания, кто желает высказаться, было молчание, я поднялась как лунатик и как во сне заговорила:

— Это фальшивка!.. Это очередная фальшивка! Как и у всех национальностей, среди евреев могут быть всякие, в том числе и преступники всех мастей. Но отравителей и убийц на почве национальной ненависти история не знает. Наоборот, историей заклеймены организаторы нашумевших дел Дрейфуса и Бейлиса. И когда-нибудь те, кто затеял эту постыдную шумиху, постараются стереть в памяти людей неудачную роль, сыгранную ими в бесталанном спектакле…

Повторяю, я говорила, как во сне, не видя вокруг себя никого и ничего, кроме широко распахнутых еврейских глаз Войталовской, которые в рамке бледного лица наполнялись удивлением и ужасом.

Всё, что было потом, отпечаталось в моей памяти чисто фотографически, без участия сознания. Помню, как расходилось собрание, как Спендиарова, сложив руки, что-то говорила начальнику, как солистка самодеятельности, теребя пуговицу на моей кофте, убеждала, что я не права, что из-за исключительной чистоты собственной натуры я не склонна видеть пороки других, и т. д.

Я молчала, не спорила, потому что свой протест я могла бросить только людям с погонами и нашивками, а со своими бороться не могла. Да и выдохлась я сразу после своего выступления.

Я была готова ко всему. Но — ничего не случилось. Ни БУРа, ни выговора. Я продолжала заниматься щипкой слюды и доводкой «Любови Яровой». Никто не заговаривал и не напоминал мне о моём выступлении. Кроме Войталовской.

По её инициативе была закончена война на почве «Любови Яровой». В этой войне она без лишних слов признала себя побеждённой.

И тут вдруг другое событие потрясло всю страну, на время утихомирив все бури и страсти.

Болезнь и смерть Сталина.

Растерянность…

Слёзы…

Непритворные: у одних непритворно-радостные от забрезжившей надежды, у других — от непритворной печали.

Но, несмотря на то, что смерть сверхъестественного Чудо-Вождя должна была потрясти мир землетрясением и затмить солнце, всё пошло своим чередом. Так же щипалась слюда, с таким же отвращением и мечтой о картофельном супе поедалась противная мучная болтушка за обедом. Так же болели ноги, и близился к финишу спектакль.

Наконец наступила генеральная репетиция. В костюмах и в гриме шёл последний акт спектакля.

На репетиции присутствовала вся лагпунктовская элита. У самой сцены за маленьким столиком волновалась Марина Александровна. За её спиной неподвижно сидела Ярославская, а в самом дальнем углу у раздаточного окна сидела Войталовская и молча следила за ходом репетиции.

Поглощённая работой, я не заметила, как в зал проскользнула девушка из конторы. Протягивая Спендиаровой какую-то бумажку, она что-то зашептала ей на ухо. Спендиарова молча кивнула и усадила девушку рядом с собой.

Кончилась репетиция. Девушка поднялась и громко объявила мою фамилию (зэки друг друга не называли по номерам). — Вам нужно собраться с вещами. Рано утром до подъёма вы отправитесь в Тайшет на пересылку.

В ту пору большинство политических заключённых уже свыклось с мыслью о пожизненности своего заключения. Окружающие меня женщины знали, что срок у меня закончился ещё в прошлом году, но никто и в голове не держал, что я иду на свободу.

Вызов в Тайшет означал только одно: новое следствие и новый срок.

Все помнили моё выступление на антиеврейском собрании, и все были уверены, что этот вызов — не к добру.

Расстроенные и печальные, стали со мной прощаться участники самодеятельности. В руки мне совали пакетики с салом, сахаром, папиросами.

Была уже глубокая ночь, когда я, в сопровождении надзирательницы, отправилась в свой барак. Меня догнала Войталовская и молча пошла рядом. Когда за ними закрылась дверь барака, она взяла меня за руку и заговорила:

— Не принимайте во зло мою позицию в постановке «Любови Яровой». Возможно я заблуждалась, но это не от недобрых чувств, которых у меня к вам не было и быть не могло. Наоборот, даже борясь с вами, я испытывала к вам глубокое уважение. Будем надеяться, что вы идёте на свободу. Но что бы с вами ни случилось, не поминайте меня лихом!

Ей, наверно, плохо спалось в ту ночь. Чуть свет, когда я уже стояла у ворот, она прибежала с ворохом папирос и махорки. Сунув всё это в мой мешок, она сказала:

— Если это на следствие — будьте благоразумны. Не стоит выкладывать всё, что думаешь. Ваша прямота мне нравится, но здесь это — глас вопиющего…

Это было в марте 1953 года.