1839 год

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1839 год

Новгородский губернатор Сенявин — Киевский митрополит Филарет — Кончина князя Х. А. Ливена — Характеристика Петербургских балов — Празднование юбилея адмирала Крузенштерна — Граф Орлов — Кончина графа Литты — Маскарад у графа Левашова — Кончина и погребение графа М. М. Сперанского — Его характеристика — Кончина С. С. Кушникова — Статс-секретарь Позен — Выдержки из бумаг М. М. Сперанского — Я. И. Ростовцев — А. П. Ермолов — Граф А. И. Чернышев — Сосланные французы в Иркутске — Новые назначения по министерству юстиции — Фельдмаршал князь Паскевич — Семейство Виельгорских — Кончина В. Тутомлина — Балугьянский — Князь Васильчиков в Бородинском бою — Дело о поселении крестьян на Калмыцких землях

1 января. Важнейшие сегодняшние новости суть те, что председатель наш (Государственного Совета) Васильчиков пожалован князем, а Сперанский — графом. Первому это важно, потому что у него много сыновей, но у последнего одна замужняя дочь.

2 января. В Новгород назначен новый губернатор, служивший прежде в министерстве иностранных дел, камергер Сенявин, человек очень богатый и еще более известный по жене своей, урожденной Агер, одной из самых выдающихся женщин нашего большого света. Первое действие его по приезде в губернию было то, что он пожертвовал своим жалованьем (12 тыс. руб.) на улучшение содержания чинов губернского управления.

Известный богач Павел Демидов, быв назначен губернатором в Курск, не только пожертвовал на тот же предмет своим жалованием, но и беспрестанно сыпал огромные суммы из своего достояния и, при всем том, в два года его управления губерния совершенно расстроилась и стала гораздо ниже прежнего.

15 января. На днях посетил меня киевский митрополит Филарет, соименный московскому. Этого старца, который уже 40 лет в монашестве и 20 лет архиереем, невозможно не любить и не уважать.

Это какой-то отрывок древнего русского мира, инок в настоящем смысле и в том духе, в каком я воображаю себе монахов при основании первых наших обителей. Он невольно привлекает сердца каким-то детским простосердечием, истинным христианским смирением и вообще отличными качествами своей души. В Казани, где он долго был архиепископом, народ провожал его с воплем и стенаниями, как отца; в Киеве, где он занял место покойного Евгения, знаменитого своими учеными трудами, народ тоже привязался к нему, хотя он там еще недавно, и притом большую часть года вынужден проводить здесь (в Петербурге) по обязанностям синодального члена. Он сильно скорбит об этих невольных отлучках из Святого града, где, как он говорит, «и воздух наполнен святостью».

На днях пришло сюда известие о кончине князя Христофора Андреевича Ливена, бывшего долгое время послом нашим в Лондоне, а последние годы занимавшего почетное место попечителя при наследнике — место, в котором он и умер теперь в Риме, сопровождая наследника в заграничном его путешествии. Он был женат на сестре графа А. Х. Бенкендорфа, женщине чрезвычайно умной, которая всегда премировала в нашей дипломатии, и она-то собственно, под именем мужа, была нашим агентом в Англии.

16 января. Вчера был второй бал у княгини Кочубей для царской фамилии. Когда государь, приехав, вышел из внутренних комнат, я один из самых первых попал ему навстречу, и он, проходя мимо и почти не останавливаясь, сказал мне:

— Я еще не успел поздравить тебя с твоим величием. Оставайся старым Корфом, каким был.

Нынешний карнавал очень короток, потому что пост начинается уже 6 февраля. Зато и спешат натанцеваться и вообще навеселиться досыта. Кроме вчерашнего бала и многих ему предшествующих, сегодня бал у Бутурлина, хотя не собственно для царской фамилии, но на котором ожидают, однако же, государя. Послезавтра, в среду, бал — прямо уже для царской фамилии, у княгини Белосельской, а в четверг все будут на бале Дворянского собрания.

Элементы, из которых составляются все эти балы большого света, довольно трудно обнять какими-нибудь общими чертами. Разумеется, что на них бывает весь аристократический круг; но кто именно составляет этот круг в таком государстве, где одна знатность происхождения не дает сама по себе никаких общественных прав, — объяснить нелегко. В этом кругу есть всего понемножку, но нет ничего, так сказать, доконченного, округленного. Тут есть и высшие административные персонажи, но не все; некоторые отделяются от светского шума по летам, другие по привычкам и наклонностям. Точно так же в этом кругу есть и богатые и бедные, и знатные и ничтожные, даже такие, о которых удивляешься, как они туда попали, не имея ни связей, ни родства, ни состояния, ни положения в свете! Между тем, весь этот круг как заколдованный: при 500 000 населения столицы, при огромном дворе, при централизации здесь всех высших властей государственных — он состоит не более как из каких-нибудь 200 или 250 человек, считая оба пола, и в этом составе переезжает с одного бала на другой, с самыми маленькими и едва заметными изменениями, так что в этом кругу, т. е. в особенно, так называемом большом свете, невозможно и подумать дать в один вечер два бала вдруг.

Молодые люди-танцоры попадают легче, но тоже не без труда. Так, например, флигель-адъютанты и кавалергардские офицеры почти все везде; конногвардейских много; прочих полков можно всех назвать наперечет, а некоторых мундиров, например гусарского, уланского и большей части пехотных гвардейских, решительно нигде не видать. Появление в этом эксклюзивном кругу нового лица, старого или молодого, мужчины или женщины, так редко и необыкновенно, что составляет настоящее происшествие. Заключу одним: человеку, не посвященному в таинства петербургских салонов, невозможно ни по каким соображениям угадать a priori, кто принадлежит к большому кругу и кто нет.

Есть министры, члены Государственного Совета, генерал-адъютанты, статс-секретари, придворные чины, — не говоря уже о сенаторах, которых нигде никогда не увидишь, которые решительно никуда не приглашаются; есть люди знатные по роду и богатству, просвещенные, со всеми формами лучшего общества, которые в том же положении; и есть, напротив, как я уже сказал, — люди совершенно ничтожные, которые везде бывают, которых везде зовут большей частью потому, кажется, что они играют в высокую игру, до которой некоторые из наших баричей большие охотники.

22 января. Вчера было празднество 50-летней в офицерских чинах службы адмирала Крузенштерна — первого русского офицера, совершившего путешествие кругом света. Ему дан был торжественный обед морскими генералами и офицерами в огромной зале морского кадетского корпуса, великолепно убранной и освещенной — с двумя хорами музыки и хором певчих. Кроме собственно моряков, на счет которых дан был весь праздник, были званы и посторонние особы — всех участников пира было до 400. Роль главного распорядителя принял на себя вице-адмирал Рикорд, тоже известный в летописях нашего флота. Начальника нашего морского штаба князя Меншикова, которому надлежало представить главного хозяина праздника, не было: он не охотник до подобных репрезентаций и сказался больным.

В половине обеда принесли Крузенштерну бриллиантовые знаки Александровского ордена, при лестном рескрипте, который прочитан был директором канцелярии Меншикова Жандром. Потом Рикорд сказал Крузенштерну речь довольно кудрявую, но вместе и довольно прозаическую. «Вы первые обнесли русского орла кругом света», — была единственная блестящая фраза.

Во время тоста «в честь виновника празднества» наш славный Петров отлично пропел плохие куплеты прозаического Булгарина.

Наконец, лучшим во всем празднике была та сцена, когда вошли вдруг три покрытые сединами матроса и осенили Крузенштерна колоссальным флагом Американской компании, по почину которой совершено им было путешествие кругом света. Три эти матроса остаются единственными из 52 сподвижников его плавания. Старики очевидно были тронуты, и один из них, которому уже 82 года, заливался слезами.

Надобно, впрочем, сознаться, что, несмотря на плохие речи и стихи, праздник был грандиозен.

Неуклюжесть, которой славится Крузенштерн, напоминает мне слово о нем великого князя Михаила Павловича. Крузенштерн — начальник морского кадетского корпуса и в этом звании должен маршировать перед кадетами на парадах, ученьях и пр., что ему очень худо удается. Это дало повод великому князю сказать про него, что «обойдя несколько раз вокруг света, он не умеет обойти вокруг манежа».

Все это, однако же, не мешает Крузенштерну пользоваться по ученым его заслугам такой репутацией в европейском ученом мире, какую едва ли имеет кто-нибудь из других наших ученых.

Я заезжал сегодня проститься к Орлову[265], думая, что он едет завтра или послезавтра; но выходит, что он отправляется не прежде субботы, 28 числа, и потому что, не имея уже возможности застать наследника в Италии, едет только до Вены, куда наследник прибудет 10 февраля.

Граф Орлов есть нынче едва ли не ближайший к государю человек, и если государь не ценит свыше меры достоинство его в государственном отношении, то по крайней мере видит в нем истинно преданного себе, русского душою, благородного, доброго и столь благонамеренного, сколько любезного и приятного в общественной жизни человека. Проходит редкий день, чтобы Орлов не видел государя, т. е. не обедал или не проводил с ним вечера, и между тем в этих близких, можно сказать, сердечных отношениях он едва ли кому делал зло, не упуская никакого случая делать добро. На его счет один голос в публике, и этот голос — общая приязнь и уважение. Вчера государь изъявлял ему сожаление свое о принужденной их разлуке; «и ты можешь поверить, — прибавляет Орлов, — как я был тронут, когда на глазах его при этом блеснула слеза».

Орлов говорил мне далее, что при всей невольной грусти о разлуке с государем, с своим семейством и со всеми здешними отношениями, ему нельзя было поколебаться ни минуты в принятии той священной обязанности, которую вверяет ему теперь государь. Он жалеет только, что поручение это дастся ему слишком поздно и что наследник совершил уже довольно значительную часть своего путешествия.

23 января. Я был сегодня у графа Сперанского и истинно обрадовался положению, в котором его нашел. Голос и наружность его очень поправились, и сам он совершенно доволен приметным восстановлением сил. Я пробыл у него часа полтора в неистощимой беседе. Он собирается выехать на днях в первый раз к государю и принялся уже серьезно за дело, так что скоро надобно ожидать движения знаменитому делу о лаже. Зато у нас опасно занемог председатель другого департамента, граф Литта. Водяная, которой давно уже видны были в нем приметы, берет верх, и сегодня были у него на консультации Арендт и Буш. В его лета трудно предвидеть хороший конец, и бедному изнемогающему нашему Совету, вероятно, грозит опять новая потеря!

24 января. Бедного графа Литты уже нет! Он скончался сегодня утром в 5 час., и не от водяной, как мне ошибочно сказывали, а от грыжи. Доктора не решились сделать ему операции, опасаясь, что он умрет под ножом, и этим замедлили его смерть только на несколько часов. Почти до последней минуты он был в совершенной памяти и успел исповедаться и причаститься. Смерть его наделала мне тысячу хлопот, как сейчас расскажу.

Отобедав вчера спокойно в своей семье, я думал несколько отдохнуть перед балом, который назначен был у графа Левашова, как вдруг докладывают мне, что приехал камердинер от графа Бенкендорфа.

— Граф, — сказал он, — никуда не выезжает по случаю семейного своего траура (князь Ливен был женат на его сестре), но, имея крайнюю необходимость сегодня с вами увидеться, просит вас заехать к нему, в котором часу вам угодно.

Так как он живет рядом с Левашовым и очень неблизко от меня, то я велел сказать, что буду перед восемью часами, т. е. перед самым балом. Но между тем это приглашение крайне меня встревожило. Чего хочет от меня так экстренно секретная полиция, с которою по роду дел Государственного Совета мои отношения так редки?

При всей чистоте моей совести я крепко испугался, поверяя в душе моей, не сказал ли где-нибудь слова, которое могло навлечь на меня неудовольствие государя, и опасаясь еще более какого-нибудь безыменного клеветнического доноса на меня или моих чиновников. Но страх мой рассеялся при первых словах Бенкендорфа.

— Добрый граф Литта очень плох, и император наметил вас для того, чтобы опечатать его бумаги в случае его кончины.

После этого он показал мне докладную свою (французскую) записку, в которой спрашивал разрешения, кому запечатать и разобрать бумаги графа Литты, если он умрет, как то доктора полагают. На записке государь написал своею рукою: «Корф должен сделать это; дайте ему знать».

Между тем, совсем уже одетый к балу, я должен был от Цепного моста ворочаться к Новой Голландии, где дом графа Литты, чтобы узнать все подробности, и велел дать знать себе в случае кончины, а оттуда ехать опять к Цепному мосту, т. е. перекрестить дважды весь город. Едва я приехал на бал и государь заметил меня, как и подозвал к себе. Я рассказал ему все подробности о больном, а он повторил мне приказание, данное в письме:

— Особенно, — сказал он, — посмотри, не найдется ли там каких бумаг покойного батюшки по бывшему Мальтийскому ордену (граф Литта был при Павле Grand-Bailli ордена). Во всяком случае считайте себя обязанным опечатать все, лишь только вы узнаете, что он скончался.

Вся эта беседа была милостива; но, несмотря на то, бал был для меня, — как, вероятно, и для многих других, — очень грустен: мы так привыкли видеть графа Литту в каждом салоне, любоваться его вежливым, приветливым и вместе барским обхождением, слышать его громовой голос, смотреть на его шахматную игру, за которою он проводил целые вечера, любоваться его бодрою и свежею старостью, — что невозможно было не вспоминать о нем каждую минуту, особенно воображая его мучения. Я приехал домой во втором часу, и пока, по обыкновению, покурил и почитал в постели, а потом от душевного волнения провалялся без сна, пробило уже и три часа. В начале шестого вошли ко мне с запиской, в которой один из племянников Литты, граф Браницкий, извещал меня, что он умер в 5 час., и приглашал тотчас приехать для исполнения высочайшей воли. Вслед за мною приехал туда и другой племянник покойного, князь Юсупов, и мы тотчас принялись за дело; сперва запечатали кабинет, в который снесли бумаги из всех других комнат, а потом вскрыли и прочли тут же вместе завещание, в котором, как известно было, содержалась воля покойного насчет его погребения. Все это заняло несколько часов, и я воротился домой уже в исходе восьмого.

26 января. Вчера не было у меня ни одной свободной минуты, и приходится уже рассказать сегодня покороче, чтобы не запустить происшествий.

Утром 24-го я отправился к председателю, чтобы донести подробнее о всем бывшем, и нашел там государя.

— Тебе немного пришлось спать сегодня, — сказал он, — ты, я думаю, с бала приехал прямо на похороны.

Потом он расспрашивал, что мы нашли, и со всей подробностью рассказывал при мне князю Васильчикову содержание завещания, которое уже было ему представлено. Родственники признали это нужным потому, что граф завещал похоронить себя сколько можно проще, без приглашений и проч.; государь приказал исполнить в точности его волю, изъявив, впрочем, уверенность, что все поспешат отдать ему последний долг.

Завещание г. Литты состоит кратко в следующем: внучке покойной жены своей, известной графине Самойловой, живущей уже давно за границею, он назначил 100 тыс. руб.[266] пожизненной пенсии; затем определены единовременные капиталы: в пользу тюремного общества 100 тыс. руб. для ежегодного выкупа из процентов содержащихся за долги; в инвалидный капитал 100 тыс. руб. для содержания 10 инвалидов, преимущественно морской службы, в которой сам он долго служил; 10 тыс. руб. для раздачи бедным в день его погребения; единовременные выдачи, впрочем, не выше 10 тыс. руб. каждая, всем состоявшим с ним в близких служебных отношениях, в том числе и моему Никитину, который назван в духовной «mon ami»; единовременная же выдача и пенсия всем находившимся при нем людям[267] (например, камердинеру 15 тыс. руб. и 1000 руб. пенсии); наконец, значительные денежные донации в пользу всех находящихся в России (кроме западных губерний) католических церквей. Затем все прочее несметное состояние: дом со всей драгоценной движимостью, бриллиантами, серебром, бронзами и проч., деревни и огромные капиталы завещаны двум родным племянникам его, Литтам, австрийским подданным, живущим в Милане.

Государь боится, что это породит процесс, потому что законы запрещают иностранцам владеть в России недвижимостью, а на покупку такого исполинского состояния едва ли найдутся охотники, но я думаю, что тут опасаться нечего, потому что у покойного было всего только 4 тысячи душ, а все прочее заключается в билетах и акциях, сумма которых, впрочем, достоверно неизвестна.

Тело, по завещанию, будет погребено в Царскосельской католической церкви, где лежит уже другая внучка покойного, графиня Ожаровская.

Покойный всю жизнь свою отличался непомерною скупостью. Характеристический в этом отношении анекдот случился и в последние его минуты. За час до его смерти, когда доктора объявили уже ему самому, что нет надежды на спасение, и когда ожидали священника для исповеди и причастия, он приказал засветить для встречи его свечи в проходных комнатах; но едва кончился священный обряд и священник с дарами удалился, как граф вспомнил о свечах, велел тотчас их гасить, чтобы не горели понапрасну.

27 января. Смертью графа Литты открылись четыре вакансии: обер-камергера, председателя попечительного комитета о богоугодных заведениях, председателя комиссии о построении Исаакиевского собора и, наконец, председателя нашего (Государственного Совета) департамента экономии.

Последние две вакансии уже замещены.

Председателем Исаакиевской комиссии назначен министр императорского двора князь Волконский, который был уже ее членом.

Назначение председателя департамента экономии представляло более трудностей и повлекло за собою множество переговоров и комбинаций, к которым присоединились и комбинации председателя гражданского департамента, на место уволенного графа Мордвинова. По соображениям государя или, лучше сказать, князя Васильчикова, одобренным государем, — на первое место предназначался граф Левашов, зять Васильчикова, а на второе — старик Кушников, стоящий уже одною ногою в гробу, но для исполнения этой комбинации надлежало обойти графа Строганова, который гораздо старее Левашова, и вступить в переговоры с Кушниковым, чтобы облегчить его в других занятиях.

Первое, т. е. благовидное устранение Строганова, принял на себя сам Васильчиков, а последнее поручили мне. Кончилось тем, что Строганова заставили добровольно отказаться от занятия места Литты, испугав его тем, что он плохо знает по-русски; что между тем ему — как старшему, придется председательствовать и в общем собрании, в случае отлучки или болезни председателя, и пр.; Кушников, со своей стороны, принял сделанное ему предложение с восторгом, но не пожелал отказаться от звания председателя в Опекунском совете, как о том ему предлагали, а вместо того предложил сложить с себя звание председателя комиссии прошений, тем более, что по общему порядку многие дела переходят из нее именно в гражданский департамент. Родившийся от этого новый вопрос: кому быть председателем комиссии прошений, князь Васильчиков разрешил с необыкновенной для него быстротой, предложив на это место нового нашего члена Тучкова, которого никто еще не знает и который моложе многих из нынешних членов комиссии. Обо всем этом указы сегодня уже подписаны.

Вчера был вынос тела графа Литты из дому в католическую церковь, при котором находился и государь, а сегодня торжественное его отпевание, где были все, кого можно только себе представить. Согласно воле покойного пригласительных билетов ни к кому рассылаемо не было, гроб простой, церковь не была обита черным, и вообще весь парад состоял только в соборном служении и многочисленном собрании знати, между которой было и много дам.

Сожаление о кончине графа Литты общее, не как о государственном человеке, каковым он не был, а как о приветливом, обходительном и приятном вельможе, составлявшем необходимую принадлежность всех салонов большого света.

3 февраля. Вчерашний маскарад у графа Левашова был столько же роскошен, сколько блистателен. Сначала между толпами кавалеров и дам в разнохарактерных костюмах явилось и несколько дам в масках, которые, по обыкновению, интриговали мужчин. Мы все были в цветных фраках, без масок, но и без лент, в домино, дававших нам вид немецких пасторов, или каких-то Дон-Базилиев с круглыми шляпами, которых, однако, никто не надевал. Военные были тоже все в домино, и в этом виде оставались мы целый вечер, и танцующие, и играющие, и простые зрители.

После первой французской кадрили музыка заиграла вдруг опять польское, и явилась особая императрицына кадриль. Императрица шла в великолепнейшем новогреческом (албанском) костюме, в предшествии восьми пар, одетых в такой же костюм, — все без масок. Пары эти составляли, сверх великой княжны Марии Николаевны, фрейлины и молодые камер-юнкеры и камергеры.

В этом полуфантастическом наряде, с распущенными волосами, с фесками, в коротких платьях с обтянутыми ножками, залитые золотом, жемчугом и драгоценными каменьями, — все казались красавцами и красавицами. Протанцевав первую кадриль особо, эти избранные смешались потом с толпой, и танцы продолжались от девятого часа до третьего.

Ужин для мужчин был в прелестной оранжерее, чудесно освещенной, где играл особый хор музыки. Весь праздник имел, по крайней мере, вид оригинальности, которым отличался от обыкновенных, однообразных наших балов, хотя можно себе представить, каких огромных издержек стоила вся эта роскошь не столько еще для хозяина, сколько для гостей. Кроме особ царской фамилии, всех великолепнее были одеты: супруга английского посла маркиза Кленрикард, сардинского — графиня Росси (бывшая знаменитая актриса и певица Зонтаг), жена церемониймейстера Всеволожского, красавица Криднер. Прелестны также были четыре древнегреческие девы: графиня Аннета Бенкендорф[268], княжна Щербатова[269], Карамзина и жена флигель-адъютанта Толстого (урожденная Бенкендорф). Особенно первые три — белизной и изяществом форм казались настоящими изваяниями древних художников.

11 февраля. Сегодня Сперанский очень плох, чрезвычайно плох, почти уже безнадежен!.. Ночью произошел перелом в болезни, повергший его в чрезвычайную слабость, начали делаться страшные приливы крови в голове, и от слабости отнялся язык. Во втором часу утра, когда я там был, употребляли последние средства: облепили его горчицей и шпанскими мухами, поставили за уши пиявки и обложили голову льдом. Доктора объявили, что мало надежды.

Сейчас (три четверти восьмого) прискакали сказать мне, что все кончилось.

12 февраля. Светило русской администрации угасло. Сперанский был, конечно, гений в полном смысле слова, гений с недостатками и пороками, без которых никто не бывает в бедном нашем человечестве, но едва ли не превзошедший всех прежних государственных людей наших, — если в прибавок к великому уму его взять огромную массу его сведений теоретических и практических.

Имя его глубоко врезалось в историю. Сперва ничтожный семинарист, потом всемогущий временщик, знаменитый изгнанник, восставший от падения с неувядшими силами, наконец бессмертный зиждитель Свода законов, столь же исполинского в мысли, как и в исполнении, — он и гением своим, и чудными своими судьбами стал каким-то гигантом над всеми современниками. Кончина его есть историческое событие и вместе бедствие государственное. Многое в его жизни осталось неразгаданным, непонятым; иное объяснят нам, может быть, оставшиеся после него мемуары, существование которых я никогда не подозревал, но которые вчера видел собственными глазами. Жизнь Сперанского, описанная пером Сперанского, — может ли быть что-нибудь любопытнее?

И сколько с этой горестной кончиной разрушилось частных надежд, сколько уничтожилось будущностей! Сколько молодых и старых, начинающих только и продолжающих свою карьеру, ожидало от Сперанского всего, всего! И кто после Сперанского с равной силой, с равным красноречием, будет возвышать свой голос в царской думе, кому завещал он свое золотое перо, свой увлекательный дар слова, свое мастерство в улаживании и рассечении самых запутанных трудных государственных вопросов!

Правящий должность статс-секретаря в нашем департаменте законов, Теубель, человек с отличными дарованиями, но совершенно эксцентрический, не уважающий ничьих достоинств, не отдающий никому справедливости, — в ответ на записку, которой я уведомлял его сегодня о кончине Сперанского, пишет мне: «Я уже успел узнать незаменимую и особенно для нас несчастную потерю сегодня поутру. Не смею сравнивать себя в чувствах скорби с теми, которые могли иметь лично близкие к покойному отношения, но как служащий, никто, без сомнения, глубже меня не был поражен этим гибельным случаем. Бог пусть судит, что теперь будет с департаментом законов».

В доме Сперанского я нашел плач и стон. Дочь его (единственная), жена сенатора Багреева, и дети ее утопали в слезах; люди тоже. В одной комнате торговались с гробовщиком, а в другой — приготовляли стол для последнего ложа; в третьей — снимали с покойного маску для бюста и слепок с рук его — прекраснейших, какие мне случалось видеть. На умном значительном лице его, нисколько не обезображенном предсмертными страданиями, запечатлелась глубокая дума, как будто выспренний дух его не улетел еще в безвестные пределы!

— Он умер как праведник, а теперь лежит как будто спящий святой, — шепнул подле меня кто-то из людей.

Я плакал, горько и долго, долго не мог отойти от этого величественного трупа. И во мне плакало какое-то двойное чувство: чувство осиротевшего сына русской земли и чувство привязанности к человеку, с которым тринадцать лет состоял я в ближайших связях, к истинному творцу моей карьеры; не знаю, которое плакало больше.

13 февраля. Тело покойного вчера еще было положено в гроб; вчера же приготовлена траурная комната, учреждено дежурство, и начались торжественные панихиды по два раза в день. Народу тут всегда множество, но более второстепенного. Знать и вельможи наши не любят гробов и напоминания смерти. Вообще Сперанский был беден друзьями: он имел множество поклонников, множество почитателей, может быть, столько же врагов; но свойство его характера делало его малоспособным к истинной дружбе.

Сколько мне известно, он состоял в особенно тесной связи только с покойным князем Кочубеем и с нашим Васильчиковым; но в первом он всегда видел более бывшего начальника, содействовавшего блистательным его успехам, а над вторым всегда чувствовал далекое свое превосходство. Я думаю, что они любили и уважали его более, чем он их; но истинной дружбы и тут не было, потому что я нередко имел случай слышать взаимные обоюдные их нарекания. В семействе и вообще в домашней жизни он был обожаем по ровному, кроткому, незлобивому своему характеру; столько же бы он был любим и своими подчиненными, если бы было в нем более прямодушия.

В день кончины Сперанского паралич разбил другого нового нашего председателя Кушникова, далеко отстоящего от первого во всех отношениях умственных, но всеми любимого старца. Он в памяти, но жизнь его в величайшей опасности. Вчера он исповедовался и приобщался; сегодняшние известия очень нехороши. В роковой день, 11 февраля, увидев Арендта, он спрашивал: каков Сперанский, и на ответ его, что очень худ, с чувством проговорил:

— Ах, Николай Федорович, бросьте меня и идите спасать его: я человек обыкновенный, каких много у государя, а другого Сперанского нет!

В этот же день, посреди всех печалей, случился истинно комический анекдот. Наш физиономист Лемольт, которого позвали снимать бюст с скончавшегося Сперанского, услышав ошибочно, что умер и Кушников (живущий очень близко к дому Сперанского), рассудил, на всякий случай, заехать по дороге и к нему. И вдруг глупые люди Кушникова докладывают ему самому, что приехал какой-то француз снимать с него маску!

14 февраля. Сегодня в 1-м часу после полудня скончался и добрый наш старик Кушников. Итак, с 24 января по 14 февраля мы потеряли трех председателей, всего же с апреля прошлого года, т. е. в десять месяцев, умерло восемь членов Совета, почти по одному на месяц, именно: граф Новосильцев, князь Лобанов-Ростовский, Родофиникин, Нарышкин, князь Ливен, граф Литта, граф Сперанский и Кушников, — в том числе шесть Андреевских кавалеров. Настоящее моровое поветрие!

16 февраля. Вчера происходило торжественное погребение графа Сперанского в Александро-Невской лавре, в присутствии государя императора и великого князя Михаила Павловича, со всей подобавшей высокому сану его почестью. Священный обряд совершал киевский митрополит Филарет, которого покойный очень любил и уважал. Государь и великий князь приехали только в церковь и на дому не были, но провожали гроб из церкви до могилы на новом кладбище и тут оставались до первой горсти земли, посыпанной на гроб.

Сегодня я посещал оставшуюся дочь (Багрееву), которая подарила мне карандаш и листик бумажки. Карандаш есть последний, которым писал покойный при своей жизни; листик бумажки тоже содержит в себе одно из последних начертаний его руки; это сравнительная ведомость суммам, которые правительство издерживало ежегодно на пенсии с 1823 по 1837 год.

У меня сохранилось, сверх этого, множество собственноручных записок ко мне покойного, которые я теперь буду хранить как заветное сокровище.

Сегодня я был на панихиде у С. С. Кушникова. Зала, великолепно убранная, великолепно освещенная и почти пустая. Накануне его кончины, когда была еще надежда на выздоровление, я нашел переднюю его набитой множеством лиц первой руки, и всякую минуту останавливались у подъезда кареты…

17 февраля. Теперь происходят в Петербурге обыкновенные трехлетние выборы дворянства. Между выборными должностями есть несколько членов совета кредитных установлений — звание, в которое выбираются дворяне более для почета.

Вчера в списке кандидатов в эту должность предложен был и известный статс-секретарь Позен; но забаллотирован 160-ю шарами против 40. История его несложная, но интересная.

Поступив на службу сперва в министерство финансов, он долго там прозябал незамеченный, хотя товарищи и ближайшие начальники умели уже оценить его отличные дарования.

Потом взял его к себе нынешний военный министр граф Чернышев, и тут в самое короткое время он умел сделать самую блистательную карьеру.

При тонком уме, живом воображении и хорошем пере он тотчас завладел Чернышевым, умел приобрести всю его доверенность и еще в средних чинах был употребляем ко всем важнейшим мерам и особенно ко всем новым предположениям по военному министерству, и потом, сопутствуя несколько раз государю в его путешествиях, сам объявлял уже высочайшие повеления графу Чернышеву. В 1834 году, когда я был перемещен в государственные секретари, он стоял уже на такой ступени, что вместе с директором канцелярии военного министерства Брискорном был предположен государем кандидатом на мое место в управляющие делами Комитета министров, но Чернышев решительно объявил, что не может обойтись ни без того, ни без другого, и тогда взяли Бахтина, служившего при князе Меншикове. Но когда, года через два после того, Бахтин был пожалован по месту своему в статс-секретари, то Чернышев потребовал этого же звания и для Брискорна и Позена, под благовидным предлогом, что оба они не получали места управляющего делами Комитета потому лишь, что были необходимы в настоящих должностях, и не должны от этого терпеть.

Ходатайство его было уважено государем, и Позен был тогда на апогее милости и силы.

Оставайся он при одной службе, и может быть, эта милость и сила сохранялись бы и росли по-прежнему; но он вздумал сделаться богатым — и этого завистливая толпа уже не вытерпела. Еще в меньшее время, чем ему нужно было для создания своей карьеры, он создал себе огромное состояние. По словам его — которые и мне кажутся правдоподобными, — ему посчастливились несколько смелых спекуляций, участие в золотых промыслах, в винных откупах и пр. Но многочисленные враги и завистники тотчас обратили обогащение его в сильнейшее против него орудие, приписали оное злонамеренному употреблению власти, нашли неприличие даже в тех его операциях, которые общее мнение дозволяет каждому и, не успев повредить репутации его ума и дарований, успели очернить его характер не только в глазах публики, но и самого государя, которого милость к нему с тех пор быстро уменьшилась.

Неудача при выборах не пройдет без вредных для него последствий, ибо услужливые люди не оставят разблаговестить это в городе и довести до сведения государя. Теперь он давно уже не сопровождает государя в путешествиях и вместе с милостью царской потерял почти и весь вес у Чернышева, который стольким ему обязан. Обеспечив свое состояние, Позен давно уже поговаривает об отставке: исполнит ли он это намерение, не знаю; но ясно, что блистательная его карьера кончилась и — при том гнусном свете, который набросили на него клевета и злословие, — не воссияет уже никогда солнце милости. Я с моей стороны считаю Позена — и по виденным не раз мной опытам — человеком добрым, благонамеренным и благородным.

25 февраля. Для разбора бумаг покойного графа Сперанского назначена комиссия из бывшего министра юстиции Дашкова, статс-секретаря Танеева и меня. Вчера мы приступили к делу вскрытием печатей и отделением всех тех бумаг, которые с первого взгляда оказались совершенно частными и принадлежащими в возврат семейству. Прочие, признанные нами «provisoirement» казенными, но из которых многие, вероятно, окажутся тоже частными, мы берем к себе для подробного разбора и описи. Жатва богатая, но однако не в той степени, как можно было заключать по слухам и даже по предварительному предположению государя.

1 марта. Все эти дни я занимался с большим напряжением разбором бумаг Сперанского: раскладывал, читал и — благоговел перед этим пером, этой бездной учености, этим необъятным трудолюбием, этим энциклопедическим умом! Чего тут нет, начиная от высших философических истин до самых крайних пределов мистицизма: история, религия, филология, классические и религиозные древности, законодательство в теории и практике, администрация, финансы — о всем тут есть не только материалы, не только отрывочные заметки, но и полные рассуждения и целые книги. И все это своей рукой и таким языком, каким никто никогда не писал у нас о подобных предметах. И как интересна частная его переписка с значительнейшими государственными людьми и учеными его века. И сколько в других бумагах любопытного материала для его биографии. Но настоящих мемуаров не нашлось: то, что я принял за них, оказалось кратким, к сожалению, слишком кратким дневником с 1821 по 1824 год включительно: почти одно оглавление.

10 марта. Я сказывал уже, что частная переписка Сперанского представляет большой и многосторонний интерес: это живая панорама дел и людей того времени, когда Сперанский был в отлучке, ибо по возвращении его сюда те письма, которые он получал из губерний, не имеют уже того общего интереса. Все это государь приказал возвратить семейству; но покамест оканчивается разбор других бумаг, письма остаются у меня. Не позволяя себе извлекать из них ничего, могущего нарушить священную письменную тайну, даже и за отдаленное время, я выпишу здесь только кое-что, относящееся не к поименованным лицам, а к людям вообще и к делам[270].

От князя Кочубея 4 января 1821 года. «Быв некоторое время в отлучке и не находясь в столь непосредственных отношениях к делам, я не воображал себе, чтобы в сем (в улучшениях по внутреннему положению государства) была столь настоятельная необходимость.

Перемена во всем с 1812 года удивительная! Какое приняло направление публичное мнение! Какие требования или претензии! Но при том какой недостаток знаний и какая трудность искать людей, сколько-нибудь образованных.

Усердие мое томилось непрестанно. Нет никакой помощи. Извелись чиновники; правила забылись; одним словом, нет никакого удовольствия, а трудов бездна. По своему министерству (внутренних дел) сужу и о прочих, хотя, впрочем, министр финансов запасся людьми лучшими, делами части его управляющими. Но если бранят нередко всех министров и довольно непристойно, то нет уже никакой меры в запальчивости против министра юстиции. Может быть, Сенат ведет дела свои и не хуже, но сим недовольны: надобно, говорят, чтобы все шло лучше. Одним словом, труда высшему правительству предстоит премного».

Его же 3 апреля 1820 года. «Мне кажется, что всем нам должно думать не о том, как прежде лет за 50 было, но как сообразно направлению умов и веку расположиться должно, чтобы отвратить бедствия, коими более или менее все правительства угрожаемы быть могут. Я знаю, что мы менее других подвержены опасности; что мы можем даже делать и зло без вредных для правительства последствий; но однако же и у нас гораздо более ныне смеют требовать от правительства, гораздо более и гласнее смеют хулить его. И у нас здесь много болтают о конституции и пр. Молодых людей множество заражено полупонятиями о законодательстве и пр. Я не сомневаюсь, что все обойдется у нас хорошо; тем не менее однако желаю искренно, чтобы сделан был приступ к установлению лучшего во всех частях порядка».

Из того же письма. «По мере расположения сего (государя Александра к возвращению Сперанского) обращаются уже все желания наружные к возвращению вашему, к прочному вашему в делах водворению. Я вижу тех, кои самому мне утверждали, что вы не веруете в Христа и что все ваши распоряжения клонились к пагубе отечества и пр., утверждающих ныне, что правила ваши христианские переменились и что и понятия ваши даже о делах управления не суть прежние. Несчастие заставило вас размышлять и пр. Многие забегают ко мне спрашивать, будет ли М.М. сюда? Как вы думаете: надобно бы обратить старание к тому, чтобы его вызвали и пр. На все это ответ мой: не знаю, хорошо бы было и т. д.

Знаете ли вы: история ваша открыла мне новый свет в этом мире, но свет самый убийственный для чувств, сколько-нибудь нас возвышающих. Я до ссылки вашей жил как монастырка. Мне более или менее казалось, что люди говорят то, что чувствуют и думают; но тут я увидел, что они говорят сегодня одно, а завтра другое, и говорят не краснея и смотря вам в глаза, как бы ничего не бывало. Признаюсь, омерзение мое превышает меру и, при слабом здоровье моем, имеет, конечно, некоторое над оным влияние».

От князя А. Н. Голицына 22 апреля 1819 года. «Государь император, видя из ответа вашего к графу Аракчееву предположение ваше о мнении публики насчет вашего назначения, поручил мне вас удостоверить, что оное произвело вообще хорошее действие.

Иные приписывали отличной доверенности к вам поручение края, столь требующего всего внимания государя по многим отношениям; другие находили, что это назначение будет иметь для сибирских губерний самые благодетельные последствия. В рассуждении же просьбы вашей об отпуске, мало и знали о ней, ибо она прислана была от вас к графу Вязмитинову, а им доставлена прямо к его величеству».

О. П. Козодавлева 30 июня 1819 года. «Знаете ли вы, какая редкость при определении вас сибирским начальником случилась? Все были этим довольны; никто в том правительство не упрекал, оно попало на общее мнение…

Вы пишете, что в Сибири, ничего не читая, можно заржаветь. Это в Сибири так, как и везде. Здесь многие и весьма многие ржавчиной провоняли».

От самого Сперанского князю Кочубею 21 сентября 1818 года (когда он был еще Пензенским губернатором).

«При самом отправлении вашем из Петербурга в письмах к его величеству и особенно графу Аракчееву я просил суда и решения. Все опасности этого поступка я принимал на свой страх, а неприятелям своим предоставлял все способы поправить ошибку самым благовидным образом. На случай одной крайности присовокуплял я другое средство: службу. Из двух, однако же, именно выбрали худшее — и меня, ни оправданного, ни обвиненного, послали оправдываться и вместе управлять правыми и, чтобы довершить всю странность этого положения, то примкнули ко мне Магницкого, поставив таким образом мое поведение не только в связи, но и в зависимости от его порывов.

Один Бог сохранил меня от печальных предзнаменований, с коими появился я в губернии. По счастью и единственно по счастью, добрый смысл дворянства и особенно старинная связь моя с Столыпиными мало-помалу рассеяли все предубеждения.

Их советами и их сильной помощью я стал здесь помещиком и хотя вошел в долги, но зато примирился со всеми подозрениями и приобрел почти общую к себе привязанность. Между тем сношениями и делами мирился я и с Петербургом. Д.А. (Гурьев) один из первых ко мне обратился: по его ходатайству получил я продолжение аренды, некогда вами мне испрошенной, и земли в Саратове. Вообще по всем частям министерств я не встретил ничего, кроме приятного. Его величество сверх милостивого внимания ко всем моим представлениям по службе удостоил меня двумя благосклонными и совершенно в партикулярном и от службы не зависящем слоге рескриптами. В них нашел я и то драгоценное мне уверение, что государь не сомневается в искренности и преданности чувств моих.

Таким образом худое начало произвело добрые последствия…

Обращаясь лично к себе, я прошу и желаю одной милости, а именно, чтобы сделали меня сенатором и потом дали бы в общем и обыкновенном порядке чистую отставку. После этого я побывал бы на месяц или два в Петербурге единственно для того, чтобы заявить, что я более не ссыльный и что изгнание мое кончилось».

От него же к О. П. Козодавлеву 5 ноября 1818 года. «В положении моем трудно оградиться от наветов. К сему сделана уже привычка.

Привыкли, например, как слышу, и теперь еще продолжают судить о мне по известиям, из Симбирска привезенным. (Там был в то время Магницкий, удаленный вместе со Сперанским.) Но товарищ мой в несчастии никогда не был мне товарищем ни в образе мыслей, ни в поступках, и без большого самолюбия смею думать, что это слияние столько же само по себе странно, как и несправедливо».

14 марта. Вчера я обедал у очень достойного человека, полковника Ростовцева[271], адъютанта великого князя Михаила Павловича и вместе начальника штаба военно-учебных заведений, весьма многим ему обязанных. Хотя Ростовцев женат, но обед был холостой. В нем участвовали статс-секретари Позен, Брискорн и Бахтин, начальник штаба артиллерийского князь Долгоруков, генерал-аудитор Ноинский, директор канцелярии министра финансов Княжевич. Ростовцеву приятели его заказали совершенно русский обед, который был очень недурен; но чтобы и вино шло в тот же тон, на бутылках с лучшими сортами французских вин вывешены были ярлыки: «сантуринское», «крымское» и пр., на водке «ерофеич», «пенник».

16 марта. Киселев (Павел Дмитриевич), который читал письмо Ермолова, сказывал мне, что в нем, между прочим, Ермолов изъявляет удивление свое «благости царя, уполномочивающего несколько избранных лиц в составе Совета разбирать и изъяснять существующие законы и составлять новые, предоставляя себе одно утверждение их мнения». Ответ ему сделан не через графа Бенкендорфа, а через военного министра, и довольно колко. Там сказано, между прочим, что государь выбрал его в члены Совета, имея в виду, что он долгое время управлял обширным и важным краем и предполагая поэтому в нем соединение сведений и опытности по всем частям администрации и законодательства; но как теперь он сам сознается, что не имеет нужных для этого звания способностей, то государь и предоставляет ему полную свободу — присутствовать или не присутствовать в Совете и пр.

20 марта. Граф Александр Иванович Чернышев (нынешний военный министр) — страшный охотник хвастать своими прежними воинскими подвигами и рассказывать их всякому, кто готов слушать, а слушателей, при теперешней его силе, разумеется, пропасть. Эту страсть он привил и жене своей (урожденной графине Зотовой), которая сделалась, таким образом, большой распространительницей военной славы своего супруга.

На днях был у них небольшой вечер. В одном углу граф играл в вист. В другом — графиня, в кругу усердных слушателей, трактовала любимую свою материю. Недалеко от них стоял князь Меншиков, столько же острый, сколько колкий и злоязычный. Вдруг графиня среди своего рассказа забыла имя города (Кассель), взятого ее мужем во французскую кампанию. «Вот князь Меншиков нас выручит: скажите нам название города, взятого Александром». — «Но ведь это Вавилон». — «Нет, это что-то другое».

29 марта. Вчера я обедал у М. В. Гурьева в довольно многочисленной компании, которую потешал своими рассказами генерал путей сообщения Дестрем, француз, столько же известный своим остроумием и ученостью, сколько, впрочем, и хвастливостью.