Женщина, разбудившая колокола

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Женщина, разбудившая колокола

И со стен монастыря на нас смотрела сама Вечность. Кресты и купола раз-учились удивляться, а большой колокол стал большим философом и замолчал… Когда мы превратимся в пыль звезд, камни Земли еще будут хранить тепло наших первых и всех последу-ющих шагов. Не умрут только слова, глухие отзвуки былых поступков, память, но когда-нибудь ночь прошлого наступит и для них… Сожми все, что случилось с нами, в маленькую точку на этом листе. И большего не надо.

И. Рокотов

Как часто близкое по духу

Рождало призрачную связь.

И в камень превращало грязь.

И краски возвращало слуху.

И музу, желчную старуху,

Рабу блаженных и калек,

На свежий вдохновляло век.

И. Лепшин

"Совершенная женщина растерзывает, когда она любит; я пока не готов отдать себя на заклание", — Фридрих Ницше.

Насколько можно считать этот афоризм постскриптумом к его отношениям с Лу Саломе? Что есть совершенство?.. И действительно ли такая женщина способна "растерзать"?

Жак Нобекур, знакомя французских читателей с феноменом Саломе и ее творческим наследием, отрекомендовал ее всей франкоязычной аудитории как "вдохновителя и палача Ницше и Рильке". Причем слово "палач" в устах Нобекура — предельно философски нагруженная метафора: безошибочно угаданное приведение в исполнение именно той казни, которую каждый сам уже выбрал для себя. Она была подобна той Судьбе из ницшевского афоризма, которая никогда не ошибется поднести к твоим устам тот сорт яда, который будет смертелен именно для тебя.

"Двух вещей ищет настоящий мужчина: опасности и игры. И потому он ищет женщину как самую опасную игрушку, — утверждал Ницше. И добавлял: — Лабиринтный человек никогда не ищет выход, но всегда Ариадну". Вольно или невольно Лу показала, что Ариадна, разыгрывающая "опасную игрушку", сама становится лабиринтом.

Юный Рильке просил у Судьбы иного:

Тысячи диких вопросов ношу я в себе.

Когда к ним взываю, возвращается лишь эхо,

но не ответ.

Эти вопросы подобны безмолвным башням…

Но когда-то на них проснутся колокола

и день праздничный будет объявлен.

И потому ищу я Ту, которая раскачает колокола

и невидимые веревки возьмет в свои руки.

Эти строки написаны за месяц до его встречи с Саломе. Вот в сердцевину какого ожидания вступила Лу 12 или 14 мая 1897 года в театре на площади Гертнер в Мюнхене. Точная дата знакомства затерялась в ее памяти, но 14 мая она уже писала о Рильке в своем дневнике: о том, как они гуляли всю ночь — она, этот молодой поэт и известный мюнхенский архитектор Август Эндель, — обсуждая только что увиденную ими премьеру "Темной ночи" фон Шевитха и еще море всякой всячины.

На самом же деле это знакомство имело свою предысторию: только потом, сопоставив все нюансы и колорит речевых оборотов, Лу окончательно убедилась в том, что новый ее знакомый и автор анонимных стихотворных посланий, которые она регулярно получала в своем пансионате "Квисторп" (где жила вместе с Фридой фон Бюлов), — одно и то же лицо. Рильке же, после официального знакомства с обеими подругами, не преминул сразу же похвастаться в письме к матери, что он приятельствует с "двумя превосходными женщинами" — "знаменитой писательницей" (Лу) и "известной исследовательницей Африки" (фон Бюлов).

Уже на следующий день после знакомства он передаст Лу через посыльного письмо, на этот раз не анонимное. Хотя оно и начинается довольно церемонным обращением "милостивая государыня", в нем ощущается темперамент огромной юношеской страсти. Поводом, который придал ему смелость написать это письмо, явилось, по его мнению, совершенно мистическое совпадение в понимании ими обоими нерва религиозной гениальности Христа (имелось в виду опубликованное за год до их встречи эссе Саломе "Иисус — еврей" и его собственные, так впоследствии никогда и не напечатанные "Видения Иисуса"). Мысли, изложенные в этих двух трудах, показались ему до невозможного конгениальными."…Без ложной скромности, — писал он, — из-за безусловной силы Ваших слов мое произведение обрело в моих ощущениях освящение и санкцию".

Так юный Рене Мария Рильке приходит к Лу Андреас-Саломе, как некогда девочка Луиза — к пастору Гийо. Так ученик восторженно выбирает своего Учителя — предмет неизменного обожествления и самой пронзительной земной нежности. Так фанатичный богоискатель приходит к человеку, уже готовому стать Священником. И Лу Саломе действует так, как действовал когда-то Гийо — как "тормоз и обещание" одновременно. Смысл такого обещания невозможно вместить в предложение: чтобы его развернуть, понадобилось три года испепеляющей страсти и пожизненная духовная близость.

Видимо, поначалу только эта невольная ассоциация — ее собственная история с Гийо — заставила Лу обратить внимание на юного адресата. К подобным знакам поклонения Лу привыкла, сами по себе они не могли взволновать ее. Она восприняла с изрядной долей скепсиса его воистину вулканическое извержение на тот момент отнюдь еще не самого совершенного лиризма. Не мог вызвать у нее энтузиазма и кричащий возрастной разрыв: Лу было тридцать шесть, а Рильке — двадцать один год.

В том первом подписанном письме он умоляет ее о новой встрече в театре, а спустя четыре дня посылает ей свои "Песни страсти" и признается, что "бежал по городу с розами, дрожа от невыносимого желания и страха встретить где-нибудь Вас". Через несколько дней он перейдет с ней на "ты" и, как родник пробивает русло, его безудержная любовь пробьет себе дорогу.

Минует еще три недели, и они станут неразлучны.

Рильке — Саломе, 8 июня, из Мюнхена в Мюнхен:

"Моя весна, я хочу видеть мир через Тебя, потому что тогда я буду видеть не мир, а Тебя, Тебя, Тебя!"

Апокалиптический темп их неистового сближения — и, как покажет жизнь, бесконечного приближения двух личностей, невзирая на все их кризисы, — немало изумил и современников, и биографов. Как же быстро мог подчинить столь юный Рильке эту женщину, которая могла и умела причинять боль, убивать любое движение чувства одним трезвым жестом, уходить не прощаясь и без слов оправдания! Годами державшая на неумолимой дистанции многих весьма незаурядных поклонников и даже пятидесятилетнего профессора-мужа, она впервые стала покорной, — покорной этому мальчику, несмотря на то, а может именно потому, что он сам хотел быть только ее рабом…

"Ты — мой праздничный день. И когда я во сне спешу к Тебе, я всегда несу в волосах цветы. Я хотел бы вплетать цветы Тебе в волосы. Какие? Нет ни одного достаточно трогательного и простого цветка, чтобы он был достоин Тебя. В каком мае я мог бы Тебе его сорвать? Теперь, однако, я верю — на Твоих волосах всегда есть венок… или корона… Никогда я не видел Тебя иной, нежели такой, на которую мог бы молиться. Никогда Тебя иначе не слышал, как только такой, в которую мог бы верить. Никогда иначе по Тебе не тосковал, как только думая, чту мог бы вытерпеть за Тебя. Никогда не желал Тебя иначе, как только посметь бы преклонить пред Тобой колени. Я Твой, словно скипетр, являющийся собственностью королевы, — но я не делаю Тебя богатой. Я Твой, как последняя бледнеющая звездочка, принадлежащая ночи, хотя ночь о ней не знает и не догадывается о ее блеске".

И вопреки своему изначальному скепсису и сомнению относительно его поэтического дара Лу согласится с его ненасытностью, хотя всегда, не обольщаясь, будет отдавать себе отчет в том, что он жаждет ее и как возлюбленную, и как ту, которая будет одаривать его материнской любовью. Она сыграет обе эти роли с полной отдачей.

С терпением и виртуозностью меняя формы стимулирования его таланта, их дозировку, она будет чередовать материнские увещевания с насыщенно-психологическими пояснениями, прибегая, в конце концов, к совсем простым, но весьма действенным проявлениям своей учительской харизмы.

Он не сопротивлялся: "Зависит от Тебя, кем я стану. Ты одариваешь мою ночь мечтами, утро — песнями, даешь цель моим дням и солнечную устремленность моим пурпурным сумеркам.

Буду Тебе это часто и беспрерывно повторять. Это признание будет во мне дозревать с каждым разом все выразительнее, все четче. Пока не сумею яснее ясного Тебе это объяснить и Ты меня окончательно не поймешь — и тогда настанет наше лето. И будет длиться в продолжение всех дней Твоего Рене".

Она потребует, чтобы он изменил даже это имя: неопределенность и бесформенную интимность Рене превратил в твердое романтическое — Райнер. Так в свое время сделал Гийо: вместо повсеместного Луиза и непроизносимого для него русского Леля именно он дал ей во время конфирмации новое имя Лу. Новое имя всегда влечет новую Судьбу: эту истину Саломе однозначно установила для себя, несколько раз выпустив из глубины себя на волю новое имя-личность и вновь возвратив обратно, в себя, эту мифоличность, ассимилируя ее.

Много лет спустя Марина Цветаева восторженно напишет Рильке: "Ваше имя хотело, чтобы Вы его выбрали!" Наверное, она так никогда и не узнала, чья рука управляла этим выбором. В 1926 году, пораженная известием о его смерти, Цветаева писала:

Что мне делать в новогоднем шуме

С этой внутреннею рифмой:

Райнер — умер?

Известный американский германист Бернгард Блюм в своей знаменитой речи в Сан-Франциско, посвященной столетней годовщине со дня рождения поэта, сказал: "Если возможно приписать перелом в развитии Рильке одному человеку, то им была Лу Андреас-Саломе, вдохнувшая в него веру в себя, — ту веру, которая ему была столь необходима, — и не просто так, а потому что любила его… Когда весной 1897 года Рильке познакомился с Лу, он был не более чем амбициозным литературным импресарио, которому нечего было предъявить, кроме бесчисленной заурядной продукции, в лучшем случае — талант чисто формальный: вторичный, сентиментальный, без видимой силы, без идеи и подлинной философии. В то же время Лу превосходила Рильке, и не только по возрасту: необычайно интеллигентная, вполне освоившаяся в свете, в лучшем смысле слова опытная, обладающая связями, она оторвала Рильке от провинциального горизонта его начальных опытов".

Лу была совершенно непримиримой ко всему сентиментальному и заимствованному. Рильке же хотел стать для нее великим и, что бы там ни утверждали биографы, признавал ее бесспорное превосходство.

Я был как дом, где после пожара

Убийцы лишь заснут иногда,

Пока изголодавшиеся приговоры

Их не прогонят куда-то в поле;

Я был как город где-то над морем,

Угнетенный заразой…

Вначале Саломе считала главной проблемой Рильке недостаток технического мастерства, которое требуется для выразительной передачи впечатлений. Спустя некоторое время, уже после проникновения, углубления в его творчество, Лу начала верить, что проблема на самом деле в том, что нет художественной формы, достаточной для того, чтобы сполна выразить тот тончайший, глубиннейший пласт опыта, к которому Рильке имел доступ. Рильке хотел предпринять перевод всего бытия в поэзию. Но помимо этого, подлинного и неподъемного, труда он должен был любой ценой доказать своей семье, которая хотела видеть его офицером или юристом, что он — поэт.

Рильке до конца его жизни будет сопровождать кошмар тех почти шести лет, которые он мальчишкой, по воле отца, провел (с его впечатлительностью!) в атмосфере казарм низшей и высшей военных школ. Только благодаря плохому состоянию здоровья ему удалось оставить школу и вернуться в Прагу — город, где он родился и который в силу многих причин также воспринимал как нечто чужеродное. Ребенком Рене воспитывался в склочной семье, которая позже распалась совсем, среди тяжело скрываемой бедности вопиюще культивирующей фальшивый достаток. Характер мальчика, его нервная система с детства были заложниками того блефа, который постоянно источался из семейных недр, а именно легенды об аристократическом происхождении. На самом деле его предки не принадлежали ни к аристократам, ни к знати: его отец вел свой род от каинских крестьян, а мать, Софья Энц, была дочерью купца, царского советника. Посему свой брак она с самого начала считала ошибкой и мезальянсом и старалась жить отдельно от дома, в Вене. Смерть первой дочери окончательно углубила отчуждение в семье: мать, покинув сына и мужа, полностью ушла в некую экзальтированную религиозность. Потеряв надежду сделать сына военным, отец попытался принудить его к обучению торговому ремеслу, но и этот замысел провалился по причине неслыханного упорства юного Рене, бредившего поэзией. К моменту встречи с Лу он был автором трех поэтических сборников ("Жизнь и песни", 1894; "Жертвы Ларам", 1895; "Увенчанный магнолиями", 1897).

Рильке, известный позже как поэт строгой аскетичной формы и неслыханной самокритичности, бесконечно переписывавший и поправлявший свои труды, в юности буквально заваливал журналы плодами своего пера, большинство из которых он сам списал позже в небытие, никогда не включая их в свои сборники. Более того, поглощенный идеей "выхода поэзии в народ", юный Рильке написал литературное письмо (при финансовой поддержке своей невесты Валерии, девушки с большим достатком и связями), патетически озаглавленное "Прочь ожидания!". Рильке — его единственный автор, редактор и критик — рассылал это письмо бесплатно в больницы, ремесленные и продовольственные союзы, раздавал перед театрами, в литературных и артистических клубах, к которым принадлежал, после чего это произведение умерло своей естественной смертью так же, как и провалившаяся на сцене поэтико-политическая драма "В будущем". Отнюдь не сломленный этими неудачами, юный пассионарий возвращается в Прагу: там он разрывает отношения со своей невестой и в конце сентября 1896-го отправляется в Мюнхен, дабы записаться на отделение философии местного университета. Через несколько месяцев на его жизненном пути появится Лу Андреас-Саломе.

К моменту их встречи она уже десять лет была замужем, ее брак уже пережил немало коллизий, но в любых перипетиях своей личной жизни Лу не забывала заботиться о добром имени и реноме Андреаса. Негласные правила этого нетрадиционного союза включали незыблемое условие: воздержанность от скоропалительных решений и поступков.

Столь же предусмотрительно она будет вести себя и в период любви с Рильке. Когда первое лето своей новорожденной неистовой страсти они решают провести вместе, их общий выбор падает на Вольфратсхаузен, маленький городок в Верхней Баварии, в те времена еще полный покоя и безмятежной тишины. Однако "вместе" не значит без свидетелей: об этом Лу тщательно позаботилась — с ней была неизменная Фрида фон Бюлов, а также довольно близкий друг, мюнхенский архитектор Август Эндель. Эндель, большой оригинал и инициатор новой волны в архитектуре (так называемого "стиля юности"), характерным почерком которого были динамичные, словно возникающие на глазах деревянные фигуры, украсил крышу их домика, вмурованного в склон горы, флюгером, над которым развевалась хоругвь из грубого льняного полотна. На этом взвившемся над землей "стяге любви" он вывел черной краской название каникулярного приюта Лу и Рильке: "Луфрид", или "Гавань Лу", подобно знаменитому вагнеровскому "Ванфриду". Название было идеей Рильке, и позже оно будет перенесено на фронтон виллы в Геттингене, где супруги Андреас жили до конца дней.

Старательность, проявленная Лу в том, чтобы никогда не было недостатка в доброжелательных свидетелях их встреч, была оружием самообороны: так рассеивались сплетни, предметом которых они становились, где Лу, естественно, доставалась роль бессердечной соблазнительницы, опутавшей сетью молодого поэта, годившегося ей в сыновья. Весьма кстати эти свидетели оказались и тогда, когда, под осень, ее здесь навестил муж, обеспокоенный, вероятно, новой добычей в ее несчетной коллекции настоящих и фальшивых бриллиантов-друзей. Однако попрощался он с ней успокоенный: этому болезненного вида поэту, в сущности еще ребенку, нужна была, по его мнению, исключительно материнская опека.

Это было, конечно, упрощение: в любви к Лу Райнер испытал запредельную боль непереносимой двойственности сыновнего и мужского чувства — он желал стать для нее великим и одновременно не смел превзойти ее величия.

"Стремлюсь раствориться в Тебе, как молитва ребенка в радостном гуле утра. Стремлюсь забрать в мою ночь благословение Твоих рук на моих волосах и ладонях. Не хочу разговаривать с людьми, чтоб не утратить эха Твоих слов, которые как флаги трепещут над моими. Не хочу после захода солнца смотреть на другой свет — только от пламени Твоих глаз возжигать тысячи жертвенных огней.

Не хочу ни одного поступка, который бы Тебя не прославлял, ни одного цветка, который бы Тебя не украшал, не благословлю ни одной птицы, которая не знает дороги к Твоему окну, не стану пить воды из источников, которые не знают отражения Твоего Лица. Не хочу ничего знать про время, что было в моей жизни до Тебя, про людей, что были до Тебя. Пусть живут счастливо те, кто умер для меня, ибо из-за них дорога к Тебе была такой долгой и полной страданий…"

Прибыл к ним с визитом и Якоб Вассерман (в доме которого состоялись те самые поэтические декламации, в ходе которых Лу с изумлением обнаружила, что декламируемые стихи напоминают ей стиль ее анонимного адресата). Позже — когда Рильке стал уже известным писателем — Вассерман с гордостью, хотя и не без иронии повторял, что он был их первым сватом.

По приглашению Лу появился также некий русский литератор из Санкт-Петербурга, которому предстояло давать им обоим уроки русского языка, литературы и истории, однако имени которого Лу не называет, говоря, что он оставил после себя недобрую память. Не пытаясь дознаться, чем восстановил против себя Лу этот литератор, обнародуем все же его имя (поскольку его участие в русском "перевоспитании" Лу и подобном же "перевоспитании" Рильке было достаточно значительным) — это был Аким Волынский, русский переводчик Канта, издатель сочинений Вагнера, редактор популярного в России журнала "Северный вестник". Волынский, как и все прочие из числа перечисленных, находится на памятном фото у беседки на фоне Луфрида.

Так промчалось их первое лето, и в начале сентября Лу выехала в Галлейн. Рильке доверяет свои любовные заклинания почте, отправляющейся вслед за ней, в неведении, что за используемым им адресом кроется место встреч Лу с сыгравшим немалую роль в ее судьбе Фридрихом Пинельсом, человеком, к советам которого она не раз прислушивалась, — у его сестры Бронции.

Доктор Пинельс, врач и возлюбленный Лу, являлся также наиболее частым спутником ее многочисленных путешествий. Он был на семь лет моложе Саломе и после восьми лет, прошедших со времени их первой встречи, все еще не терял надежды на то, что Лу разведется и он женится на ней. Он ни разу не упоминается по имени в мемуарах Лу, однако эта история ее жизни отражена в одном из наиболее популярных ее романов — "Феничка".

В нем Саломе рисует судьбу женщины, которая, по ее замыслу, не должна иметь ничего общего с судьбой женских образов Ибсена: это некий вариант непримиримой полемики с мэтром — литературной, психологической и экзистенциальной. Любовь, брак, свобода, вынужденные тайны, — короче, традиционный образ женщины — не может подойти Феничке, и поэтому темой романа является перелом этого традиционного образа. Ведь привычное клише соответствует женскому стереотипу, вырабатываемому мужской культурой. Но если путь женщины сходит с путей, которые ей выдумала культура, и при этом ее человеческие возможности начинают всерьез разворачиваться, она явно попадает в проблемы, которые эта же культура предназначила мужчине. Теперь она должна еще больше страдать, потому что теперь она сама в ответе и расплате за все — это значит, что она должна справиться с войной образов в самой себе и преодолеть конфликт с культурой. Феничка сопротивляется мнимому или-или, которое подвергает женщину идеализации или сатанизации. Проблемы подвижного игрового пространства женщины должны переживаться не в фантазийных эксцессах и не в умственных построениях, но в действительной жизни. В то время как Феничка счастлива спорадическими встречами со своим любимым, он попадает в сети старого образца: он хочет жениться на Феничке, чтобы всегда иметь ее возле себя. Инверсия маскулинной культуры: как мужчина считает женщину "отдохновением воина", так, возможно, Феничка отдыхает от своих собственных душевных войн и напряжений у мужчины, которого она любит. И все же архетипы культуры вызывают в героине разлад: Феничка вдруг беспричинно расстается со своим возлюбленным, но в своих воспоминаниях остается надолго благодарной ему. "Я никогда не была верна людям, но я всегда верна воспоминаниям" — это кредо-признание Лу заставит ее саму сжаться от горечи, когда в 1934 году она будет писать "письмо" к Рильке, умершему восемь лет назад, облекая свои мысли и чувства в форму интимного послания к уже не живущему. "…Мы стали супругами раньше, чем друзьями, а сдружились не по выбору, а повинуясь узам заключенного в неведомых глубинах брака. Это не две нашедшие друг друга половины, а тот случай, когда целое с трепетом узнает себя в другом целом. Нам суждено было стать братом и сестрой, но еще в те мифические времена, когда инцест не превратился в грех…"

Рильке же, после отъезда Лу в Галлейн, пишет ей, подробно рассказывая о том, чем занимается: упорядочивает корреспонденцию, читает книги о Рембрандте и Веласкесе, чтобы потом в дождь долго гулять тропинкой, которой они вместе путешествовали сразу же по прибытии в Вольфратхаузен. Лу научила Райнера тому, что сама переняла от мужа: бегать босиком по траве и на рассвете подглядывать за зверьем и птицами. Впервые благодаря ей он так сильно сблизился с природой, что с той поры будет презирать типичное литераторское невежество в этой области.

Не в силах больше без нее обходиться, он решается отправиться вслед за Андреасами в Берлин и поселиться поблизости от ее дома. Таким образом снова, как в эпоху Ницше и Рэ, они начинают жить странной троицей, сохраняющей столь же странную симметрию — Рильке моложе Лу на столько же, на сколько Андреас ее старше.

Здесь, на вилле Вальдриден в Шмаргендорфе, Райнер, приходя к Лу, надевал голубую русскую рубаху с красной оторочкой под шеей, помогал ей рубить дрова для топки и, моя кухонную посуду, просиживал целыми днями на пороге, когда у нее была какая-либо работа. Она готовила ему его любимые в то время блюда: кашу в горшке и украинский борщ.

Для Рильке это не было ни игрой, ни стилизацией: одновременно он упорно учил русский и увлеченно знакомился с географией. Не будучи слишком уверенным в своем профессиональном будущем, зная, что литературой едва ли удастся прокормиться, он, хотя и записался в университет прослушать курс лекций по истории искусства и этике, в то же время прилежно упражнялся в русском языке. Вместе с Лу они решили, что в будущем ему следует зарабатывать переводами русской литературы, которая в Германии в то время пользовалась особой популярностью.

Весной 1898 года Рильке выехал в Италию, навестив по дороге свою мать, отдыхавшую на озере Гарда. Здесь он — по желанию Лу — по свежим следам пишет заметки, прославившиеся позже как "Флорентийский блокнот". Сама же Лу в это время, подчиняясь своей весенней горячке путешествий, очутилась в Сопоте. Ведомый любовной тоской, Рильке неожиданно нагрянет туда к ней, надеясь, что его примут так, как он нафантазировал себе в посылаемых ей стихах. Воистину, прав был Борис Пастернак:

Любимая — жуть! Когда любит поэт,

Влюбляется бог неприкаянный.

И хаос опять выползает на свет,

Как во времена ископаемых…

Увы, его ждало разочарование. Лу не была сторонницей столь экзальтированных порывов: "И вновь я был пред Тобою самым жалким нищим на самом заброшенном пороге Твоего существа, которое покоится на широких и безопасных колоннах".

И все же несколько ее слов могли развеять любое отчаяние — в конце концов лишь сумасшедшему поэту дано "таянье Андов влить в поцелуй":

"Будь всегда такой ко мне, Любимая, Единственная, Святая. Позволь, чтобы мы вместе подымались в гору под названием "Ты" — туда, где высокая звезда… Ты не являешься моей целью. Ты — тысяча целей. Ты — всё".

Она действительно сумела стать всем — пристанищем и палачом, который, казня, превращает в героя. Ее образ означал — тот, кто идет за ней, должен стать сильней, чем она:

Так ангел Ветхого Завета

Искал соперника под стать.

Как арфу он сжимал атлета,

Которого любая жила

Струною ангелу служила,

Чтоб схваткой гимн на нем сыграть.