"Карьера в невозможном": "Междустранье"

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

"Карьера в невозможном": "Междустранье"

Я все мечты люблю, мне дороги все речи

И всем богам я посвящаю стих.

В. Брюсов

И продолжил я путь по дорогам Земли.

И упрямые крылья дрожали в пыли.

В. Жулай

"Карьера в невозможном" требовала как одного из своих условий номадического образа жизни: Лу становится интеллектуальной кочевницей — Берлин, Мюнхен, Париж, Петербург, Вена и вновь Берлин… Берлин того времени был для Лу местом встречи с людьми так называемого фридрихшагенского круга, которые собирались в корчме "Под черным поросенком". Живя с Паулем Рэ, она встречалась по большей части с молодыми учеными и включалась в философские беседы. Сейчас Лу в основном принимает участие в дискуссиях о литературе и искусстве. Муж познакомил ее с Уильямом Бельшем, новеллистом и популяризатором естественных наук, а тот представил Саломе группе поэтов-натуралистов, критиков, журналистов и прочих активистов Фридрихшагена. Воспоминания Лу и ее неопубликованные дневники того периода подтверждают важность ее дружбы с известным писателем Герхартом Гауптманом и его женой Мари, Арно Хольцем, братьями Харт, а также Августом Стриндбергом. Мир, в который влилась Лу, был для нее совершенно новым и неосвоенным. Интересным представляется ее признание о своем отношении к литературе: "Литература как таковая меня особо не интересовала (русские писатели интересовали в ином, нелитературном, смысле), я была довольно неискушенной в этой области, особенно в аспекте красот стиля…" Но, как мы уже знаем, Лу схватывала на лету, работала и училась истово и, не стесняясь своего невежества, спрашивала и вникала во все, что казалось интересным. И потому вскоре чуждая литературы Саломе приобретет репутацию известнейшего литератора. Впрочем, в главных пристрастиях она останется собой: даже когда — во времена близости с Райнером Рильке — ее интерес к литературе достигнет апофеоза, он все же будет скорее философским, нежели сугубо литературным.

Сейчас, изучая историю литературного движения той эпохи, обнаруживаем, что у современников уважением и авторитетом пользовались литераторы "эпигонско-эклектичного" направления, наделенные стипендиями, пенсиями и похвалами консервативной критики. Это Эмануель Гейбель, считавшийся князем поэтов, Пауль Хейсе, лауреат Нобелевской премии 1910 года, граф Адольф Фридрих Шлак, Йозеф Виктор Шеффель. Они представляли верхушку литературной иерархии того времени, отвлекая внимание критики и общественности от настоящих "величин", которыми были Теодор Фонтане в Берлине, Готфрид Келлер в Цюрихе, Людвиг Анзенгрубер в Вене.

В противовес официозно признанной литературе новые друзья и соратники Лу создали движение так называемого натурализма, главными требованиями которого были модернизация и возрождение истинных основ творчества, а оплотом и рупором этого нового течения стала "Freie Buhne" — "Свободная сцена". Натуралисты казались Саломе "освежающе юными", а изобретение и изображение новых концепций современной личности, для которой старые буржуазные формы и условности не имели смысла, — личности, способной к самовозрождению и созиданию новых отношений, всегда было эпицентром ее интересов. Кроме того, Лу явно импонировала та форма идейной и дружеской сплоченности, которой дышала вся эта группировка. Ее не мог оставлять равнодушной сам факт наличия некоего коллективного проекта после болезненной неудачи ее замысла с "интеллектуальной коммуной-Троицей": Лу не мог не причинить боль ницшевский отказ от общения и его последующее предпочтение буквальной и образной изоляции в своей собственной душе. Саломе верила, что судьба Ницше проиллюстрировала все — благотворные и патологические — последствия выбора одиночества и тотальной критики разума. Ей хотелось солидарности, плодотворного общения, споров до хрипоты, новых встреч… "Что поражало меня больше всего, — вспоминала она, — это взрыв человеческого участия, его радостный разбег: веселая жизнерадостная энергия, бурная молодость и оптимизм убеждений, — и ничего из этого не было утрачено, несмотря на тот факт, что все это движение воплощалось и пропагандировало себя посредством наиболее печальных и трагичных тем, которые его участники пропускали через свою душу, чтобы иметь возможность и право провозглашать новый дух". Влившись в центр берлинского Натуралистического кружка, она стала одним из основных авторов статей и критических обозрений.

И все же ее связь с натурализмом была столь же дистанцированной и немножко отстраненной, как и другие ее увлечения. Лу не считала себя "натуралисткой", точно так же как она не считается таковой сейчас. Она участвовала, но никогда не "присоединялась". Ее духовный организм был подобен мельнице, которая сразу отделяла зерна от плевел. Должно быть, многие сразу чувствовали в ней это, и ее авторитет в новом кругу был бесспорен. Кроме того, она отличалась особенным спокойствием, и последнее снискало ей славу и роль третейского судьи.

Бруно Вилле, один из главных "фридрихшагенцев", вспоминал позднее: "…мы создали группу, в которой участвовали братья Харт, лирик Оскар Линк, Рихард Демель, несколько актеров, представители социалистов, и среди нас было немало "женского элемента"".

Лу являлась частью этой женской фракции, но держалась поодаль от повседневных реалий богемной жизни, стараясь быть скорее наблюдательницей, чем активной участницей. Местом же экстраординарных богемных акций, эксцессов и "выбрыков" была уже упомянутая корчма "Под черным поросенком", где немцы и скандинавы во главе с "польским демоном" Станиславом Пшибышевским, этим властителем дум эпохи, остро поставившим в своих романах вопросы пола, обсуждали проблему нового содержания литературы, призванной пробудить ото сна мещанскую публику и консервативную критику. Впервые Лу привел туда Фриц Маутнер из Грюневальда, называвший себя "безбожным мистиком", которого объединял с Лу как раз интерес к религии.

Хотя Саломе бывала в этом заведении не раз, она не запомнит (может быть, сознательно) Станислава Пшибышевского, который на всех представительниц "женского элемента" хотел распространить свои демонические чары. Он же (в "Моих современниках") отозвался о ней коротко, не скрывая иронии и доходя до клеветы: "…пропагандировала Ницше фрау Лу Андреас-Саломе, запальчиво утверждавшая, что была единственной женщиной, с которой Ницше поддерживал отношения. А между тем Ницше не знал, как ее отогнать, и бежал от нее, как от заразы".

Памятуя о пересудах вокруг ее отношений с Ницше (отголоски которых до сих пор возбуждали интерес к ней, хотя и несколько скандальный), Лу старалась давать отпор ухаживаниям и обычным для того круга предложениям. Испытал это и Герхарт Гауптман. Она часто бывала у него в доме, где он жил с первой женой и тремя сыновьями. Сведения об этом увлечении известного писателя весьма отрывочны, как почти все, что связано с Лу. Она всегда уничтожала и просила других уничтожать письма интимного содержания. Скорее всего, Лу поступала так, не желая ничем мешать карьере своего мужа. Тем удивительней, что в ее наследии нашелся листок с запиской Гауптмана: "Любимая и дорогая Лу, я должен иметь право прийти. Герхарт". Возможно, обнаружится и дальнейшая их корреспонденция, когда исследователи доберутся до недавно открытых архивов Гауптмана, который не уничтожал даже наиболее компрометирующих его документов.

Описания Гауптмана, оставленные его современниками, весьма колоритны: апостол здорового образа жизни, пропагандировавший с запалом прозелита трезвость и отказ от мясной пищи, он выглядел как большой неиспорченный ребенок лесов и полей, хотя жизнь в литературных кругах изменила многие его привычки. Тем не менее именно Гауптман слыл в театральных кругах наибольшим эротоманом. Лу была свидетельницей изначальной супружеской идиллии, однако уже появилась на горизонте четырнадцатилетняя скрипачка Маргарет Маршалл, которая потом станет второй женой писателя. Затем была танцовщица Ида Орлофф, о развращенности которой он достаточно откровенно писал… Все это не могло укрыться от взгляда Лу, старавшейся сублимировать эротические переживания не только в теории. Поэтому Гауптман стал ей столь же чужд, как и Пшибышевский.

Потерпев поражение, Герхарт начал относиться к Лу со все возрастающим уважением. Некоторые исследователи полагают, что именно Лу была прообразом Анны Махр из "Одиноких", во всяком случае взгляды Лу того периода действительно близки Анниным. Однако Лу, прочитав "Одиноких", отметила на страницах журнала "Фрайе Бюне", что писатель не сумел убедительно показать духовного превосходства Анны над ее окружением. Узнав об этом, Гауптман саркастически буркнул: "Очевидно, я слишком глуп для Лу".

Переживая все новые женские идентификации в новых творческих контекстах, Лу вынашивала идею книги о судьбах женщин, импульс к написанию которой, равно как и среду отталкивания, она почерпнула в реалиях своей новой жизни.

Как всегда, социальный и политический аспект натуралистического движения, важный для остальных, не представлял для нее большого интереса и привлекательности. Что же касается самой литературы, то ее смущал расширительный реализм и даже буквализм в "новом" театре в Берлине: Лу считала, что это провалит актуальные цели движения, то есть провозглашенные требования модернизации и возрождения. Однако в берлинском театре была поставлена вещь, приковавшая к себе ее внимание, — ибсеновская драма "Привидения". Безусловно, психологическая глубина и нюансировка Ибсена вдохновили ее куда больше, чем прямолинейный реализм натуралистов. В 1891 году Саломе пишет и публикует свою книгу о женских характерах у Ибсена. Пережив, по собственному признанию, "первые мучительные несколько лет замужества", она моментально поймала близкий ей сквозной нерв ибсеновских повествований: внутренний конфликт женского существования, порожденный, с одной стороны, скованностью женской самореализации обычаями брака, а с другой, — напряжением между страстью и общественными условностями. Когда книга Саломе увидела свет, слава и популярность Ибсена в Германии были еще невелики и неустойчивы. Лу явилась одной из первых "трубачей" Ибсена в Европе наряду с Георгом Брандесом в Скандинавии, Отто Брамом в Германии, Бернардом Шоу в Англии.

Ибсен, кроме всего прочего, был темой, которая постоянно соединяла Лу и Андреаса. Муж переводил Ибсена "с листа", и то были полные единения дни и вечера. Являлось ли это единство еще и идейным? Наверное, нет. Андреас был чересчур сосредоточен на нюансах перевода, в то время как мысль Лу блуждала за гранью текста и даже за гранью сюжета. Ее заворожил некий сквозной символ женской судьбы, связующий воедино ибсеновские сюжеты, — Дикая Утка. Тень ее крыльев мелькает, как кажется Лу, за каждой женской историей.

Лу начала разворачивать мифотему Дикой Утки в форме сказки. Итак: "Жил-был чердак… На чердаке люди держали всех пойманных животных и путем воспитания и надсмотра отняли у них охоту к свободной жизни. Корзина в углу скрывала благородство этих тварей, лишенных свободы. Дикая утка, таким образом, настоящая дикая утка казалась не только благородным, но и в то же время вызывающим жалость существом. Остаются ли они дикими птицами на чердаке? И неизбежна ли эта трагедия?". Чердак может быть рассмотрен здесь как брак и семья, как некое соглашение, но также и социосимволический контракт в целом со всей его трагической логикой. "Может быть, не выдастся такой счастливый случай, не разыграется буря, которая вырвет двери ее темницы… Так она и вырастет, проживет, состарится и умрет в каморке на чердаке".

Саломе предпринимает исследование, чтобы выяснить для себя, возможны ли другие, не трагические развязки женского вступления в брак. Она сопровождает это вопрошание шестью притчами о судьбе птиц, силою разных обстоятельств очутившихся в неволе.

Это истории компромисса или поединка с судьбой, и Лу пытается проникнуть в тайные пружины этих выборов. За каждым из них кроется своеобразное понимание смысла свободы. Разные версии свободы становятся для Лу шифрами женских судеб: свобода использовать плен в целях наслаждения, свобода иллюзий и мечтаний об иной жизни, свобода господства над другими обитателями чердака… Сюжеты этих притч располагаются как бы между двумя полюсами: между судьбой, которая ближе всего к идеалу Лу — это образ Эллиды из "Женщины моря", — и судьбой, которая более всего страшила и отталкивала ее — образ Гедды Габлер.

Чтобы понять, что же больше всего отталкивало Лу в судьбе Гедды, нужно иметь в виду, что Саломе никогда не представляла себе эмансипацию как постоянное и абсолютное бегство от социально установленных связей. И в этом причина ее радикального расхождения со всем феминизмом своей эпохи вплоть до обвинений ее в антифеминизме. Лу начинает с Норы — женщины, которая желает чуда, но живет в унижающих рамках общепринятого женского воспитания и условностей брака, где ей отведена роль игрушки, объекта для бесконечных манипуляций в руках мужа. И хотя Лу одобряет решение Норы оставить свое замужество, но она не считает такое решение моделью или образцом. Это малое изменение, которое только открывает, но никоим образом не решает вопрос обретения женщиной себя. Саломе интересовала не женская эмансипация, а трансформация, которая могла бы преобразовать партнеров в браке в андрогинную пару; она искала формулу, способную преобразить отношения борьбы в отношения целостности. Она понимала, что смысл отношений, в конце концов, не в скучном равноправии, а в чуде любви, "той горячей, благоговейной любви, которая расширяет от обожания глаза ребенка в каждом из нас". Лу продолжает: "Что является необходимым базисом в настоящем браке? Это правда и свобода". Но Гедда Габлер насмехается над этой центральной, органической идеей, как говорит Лу.

В сердцевине ее враждебности к Гедде лежит важное для нее различие между возвышенным эгоизмом (тем, который в ней находил Ницше и который "заставляет нас служить лучшему в нашей натуре") и заурядным эгоизмом тех, кто бросает вызов условностям ради самого вызова или самопотакания. Эту разницу, вероятно, недооценивал Рудольф Бинион, один из ее биографов, который подозревал, что враждебность Лу к Гедде вызвана стремлением Саломе отгородиться от собственного подобия и что на самом деле Гедда Габлер и есть "небезызвестная генеральская дочь и профессорская жена". Он полагал, что образ Гедды мог основываться на историях, которые Ибсен слышал о Саломе. В контексте этого сближения Бинион к тому же упрекал Лу в разрушении способности Андреаса писать. Тем не менее анализ этого образа у Лу не походит всего лишь на желание размежеваться с двойником, хотя, быть может, именно потенциальная опасность "габлерства", так страшившая Лу, делает тон ее исследования в этом месте столь эмоциональным.

"Она (Гедда. — Л. Г.) напоминает мстительного волка, на котором долгое время росла шкура овцы и который лишился своей хищной силы, только чтобы уберечь свою хищную душу. Обреченное на наиболее цивилизованное и обыденное существование, такое создание защищает себя яростно от любого риска; оно только играет бессильно со своей жаждой к свободе, дикости — так, как робкие руки играют с оружием…

У нее нет цели, и она бы все равно не знала, как достичь ее, поэтому она вынуждена развлекать себя игрушками, которые, по крайней мере, помогают ей во время скуки, этого полнейшего отсутствия активности. Даже средний человек во всей своей обыденности более значителен, чем этот вид характера. Ибо он все еще способен испытывать стремление к более свободной жизни и потому примирять мир свободы и мир ограничений — или, по крайней мере, участвовать в битве, которая ведется между ними. Единственное же подлинное совмещение этих извечных противоположностей выражено в словах, которые спасли Эллиду: "Свободно и ответственно"".

Вообще, история Эллиды так интересна для Саломе именно тем, что здесь явственно и убедительно проступают очертания подлинной свободы, которая внутри нас, а не в условиях нашей жизни (вот он, основной пункт полемики с феминизмом!), той "тайной свободы", про которую говорил Пушкин. И обретение этой свободы, как и собственного духовного стержня, невозможно, по убеждению Лу, без мучений, кризисов и духовных страданий, единственно способных подтолкнуть к внутреннему превращению, — они создают условия алхимии души.

Эллида, женщина моря, вначале довольствуется тем, чтобы стоять, застыв, на берегу и "мечтать о катящихся волнах, на которых фокусничают опасность и красота и чья глубина прячет так много чудесного и одновременно чудовищного". Но тут на застывшую пассивность Эллиды наваливается любовь как болезненная страсть, подавляющая волю. Она так очарована дикостью и демонизмом ее тяги к незнакомцу, что это угрожает ее поглотить. Поэтому она бежит в семейную жизнь с доктором Ванделем, обещающую безопасность и стабильность. Но она не может удовлетвориться такой жизнью, и то, что она покинула вовне, возвращается к ней внутренним адом фантазий и воспоминаний. Острота переживаний и их безысходность неустранимы до тех пор, пока Эллиде не удастся прийти к самоосознанию. Только когда муж дает ей свободу самостоятельно сделать выбор, с глаз ее падает пелена заблуждения: "Свобода перестает мучительно манить, потому что она уже не манит издали — Эллида на свободе. Причина ее проблем лежит в гипнотически притягивающей дали, в демонически манящей неопределенности", в то время как подлинный центр ее усилий должен быть сфокусирован на ее собственной воле и ответственности за свою судьбу. Некоторые биографы полагают, что в основу канвы шестой притчи (про Эллиду) был положен собственный опыт Лу — опыт ее брака как способ освободиться от чар Гийо и одновременно получить его благословение. Все же если проводить параллели такого рода, то здесь скорее напрашивается перекличка с историей с Георгом Ледебуром — осмысление возможных последствий выбора судьбы: ставка на внешнее или внутреннее преобразование жизни.

Это действительно была книга ее собственных переживаний, что позволило биографам назвать годы 1886-1897-й годами "дикой утки". В более широком смысле это была книга надежд целой женской генерации, связанной с революционными идеями и движением эмансипации. Ее анализ женских образов Ибсена принял форму психологического гобелена: Лу описывала движущие силы, лежавшие в основе напряжения каждой пьесы, а потом связывала их между собой, ища за этим потоком проявлений глубинный структурный механизм соотношения между свободой и необходимостью внутри каждой женской судьбы. Такая тактика игнорировала границы конкретного произведения, ибо целью Саломе являлся не литературно-критический анализ Ибсена, а создание собственного психологического концепта. Ибсеновские решения комплекса "дикой утки" Лу анализирует с таким поэтическим и эмоциональным запалом (вероятно, и вызвавшим неоднократное переиздание книги — вплоть до 1924 года), который вполне позволяет ощутить, насколько экзистенциально остро она сама переживала подобные состояния. Но Лу хочет вписать в судьбу "дикой утки" другие возможности, которых нет у Ибсена.

Открытие таких иных возможностей было для нее вопросом не только теории. Действительно, в рамках ее супружества возникали ситуации, которые очень даже могли привести к трагическому решению, подобному принятому Ребеккой из "Розмерхольма", — белые кони, символы смерти, не раз "пролетали" через берлинский дом Андреасов. Х. Ф. Петерс пишет о том, что далеко не раз Лу с мужем были готовы к самоубийству и составляли завещание, однако этот факт не находит подтверждения в ее воспоминаниях. Кроме того, такое решение не согласуется с психологическим портретом Лу: она всегда старалась усмирить хаос чувств…

Путешествия были проверенным способом такого усмирения. И она будет путешествовать постоянно. Надолго или не очень возвращаясь в дом Андреаса. А он никогда не будет расспрашивать ее о путешествиях, ожидая, пока она сама расскажет о новых встречах и впечатлениях.

В 1894 году Лу отправляется в Париж. Там кипят политические страсти — убийство президента Карно, дело Дрейфуса. Жизнь богемы наполнена шумом и скандалами…

Лу была здесь счастлива. Жила в одной комнате с датской писательницей Терезой Крюгер (в будущем переводчицей нескольких разделов ее книги о Ницше на датский). Познакомилась еще с одним датским писателем — Германом Бангом, а также с Кнутом Гамсуном, уже известным тогда автором повести "Голод". Гамсун формулирует свою литературную программу в шумных докладах о психологии и поэзии, утверждая, что внутренняя территория души является сценой редкого динамизма. Лу интересуется театром, атмосфера сцены и культивирование игрового момента в жизни ее увлекают: однажды она переодевается цветочницей и продает на улице розы. Таков был Париж, его жизнь и его игра в жизнь. Парижские встречи и впечатления легли в основу романа "Феничка". Так, по мнению многих биографов, в нем отражено не лишенное курьеза знакомство с Франком Ведекиндом, автором "Пробуждения весны".

Ведекинд под впечатлением разговора с Лу, в котором она довольно смело высказывалась о свободной любви, пригласил ее к себе и… тут произошло недоразумение "в стиле Ведекинда". Он рассчитывал, что, решительная в теории, она не замедлит проявить себя на практике…

На следующий день он появился с букетом цветов и просьбой о прощении за нерыцарское поведение. Юта Тредер и некоторые другие исследователи полагают, что пресловутый образ "стервозной" Лулу у Ведекинда был создан не без намека на Лу Саломе. Эдакая утонченная месть. Однако эта версия не подкреплена достаточно вескими основаниями. Впрочем, Лу в любом случае не осталась в долгу. Она оживила эпизод на страницах собственного романа и заставила своего героя, Макса Вернера, пережить в результате подобной ситуации мировоззренческий переворот, который, возможно, не успел в должной мере "ощутить" артистичный и необузданный Ведекинд.

Загнанный в угол собственными жесткими оппозициями восприятия — "гризетка или монахиня?" — Вернер бесплодно ломает голову над тем, что же из этих амплуа является маской, а что подлинной сущностью его новой знакомой. Поначалу он принимает Феничку за типичную интеллектуалку, и виной тому ее наряд — строгое черное платье, столь отличное от нарядов прочих посетительниц переполненного парижского кафе. Однако "не таилось ли под этой одеждой, за этим открытым, одухотворенным лицом что-либо горячее и чувственное, могущее ввести в заблуждение только полного идиота? — Была ли это лишь его собственная фантазия, играющая с ним злую шутку, или Феня, напоминающая ему одухотворенность и стилизованную простоту фигур на картинах дорафаэлевой эпохи, лишь хотела бы казаться целомудренной, но не в силах утаить удивительных, опьяняющих ароматов цветов, выдающих ее с головой?" Образ начинает издевательски двоиться, и замешательства Вернера, втайне мучительно пытающегося установить связь между "глубинными" и "поверхностными" качествами спутницы, не может развеять даже затяжная прогулка вдвоем предрассветными улочками Парижа. Ведь Феничка не намерена помочь ему определиться. А что если интеллектуальность и сексуальность имеют одни и те же корни — эротические? В конце концов ее озорные провокации заставляют его сделать выбор в пользу собственного фантазма. И здесь-то его подстерегает неизбежный конфуз. Впрочем, и Феничка раздосадована на свою "наивность", хоть и пытается оправдаться тем, что Вернер первый, кто воспользовался ее представлением о "братских" отношениях с мужчинами… Это недоразумение, однако, не помешает автору в итоге сделать их друзьями, а Макса даже Феничкиным конфидентом в ее сложных любовных коллизиях.

Историю с Ведекиндом можно было бы считать незначительным инцидентом, если бы не та рельефность, с которой она очертила все возможные следствия опасной "игры в понимание" с мужчинами. Эта история продемонстрировала Лу во всей гротескности, как под влиянием пробужденных ею иллюзий во властных натурах просыпается инстинкт к обладанию — духовному и не только. И все же глубинная непокорность Лу, ее вечное противостояние "присвоению себя" на любом уровне приподымают завесу над тайной ее сущности. Если угодно, Лу была своеобразной Анти-Галатеей. Она упрямо не желала оживлять чью-то мечту, быть такой, какой ее хотели видеть. Она зеркально возвращала мужчинам содержание их фантазий и грез. И, столкнувшись с ними воочию, они вынуждены были рефлексировать по направлению к тайне своих идеалов. Натура Лу сопротивлялась любой формовке, она принципиально не способна была стать воплощением чужого идеала, она могла лишь его совершенно отразить. И потому этот возвращенный идеал всегда был бестелесным призраком. Причиняя боль своей неосязаемостью, он возбуждал в мужчине волю к осязаемой подлинности жизни. Этот волевой всплеск каждый реализовывал по мере масштабов собственной личности. Ницше он превратил в гения, Рэ — в святого. Собственного своего героя Лу сделала "психологом вечно-женского": он разгадал "сфинксоподобный" характер женщины, отбросив все идеализации и демонизации. Смыслом ее романа и было смешать все полярности, перепутать все категории, стереотипы и утвердить разнообразие, полифоничность живой женщины.

Потому Юта Тредер утверждала, что повествования типа "Фенички" взрывают дух времени изнутри.

"Феничка", однако, при всей ее программности не могла охватить всей палитры приключений Лу в Париже. Так, помимо литературного Парижа ее манят и совсем маргинальные круги. До нас дошли довольно отрывочные сведения об эпизоде с неким русским по имени Савелий, человеком крепкого телосложения, подозреваемым в соучастии в покушении на Александра II, отбывшим четыре года каторги в Сибири, который втянул Лу и ее подругу Фриду фон Бюлов в круг русской эмиграции. У Савелия в Париже была частная врачебная практика, и он был достаточно независим материально. Жарким летом 1894 года Лу решила поехать с ним в Альпы…

Жили они в шалаше на поляне в горах, питаясь сыром, молоком, хлебом и ягодами. Изредка только спускались вниз, в Цюрих, чтобы купить чего-нибудь более изысканного. Во время одной из таких вылазок Лу встретила Уильяма Бельша, старого знакомого, автора "Любви в природе" — так берлинская жизнь напомнила ей о себе, и привычные соблазны цивилизации вновь поманили Лу.

Эта история с русским эмигрантом была полна романтики, но не имела для Лу никакого продолжения. По возвращении в Париж ее ждут новые впечатления и новые встречи. И все же особенностью странствий Лу было то, что ее исполненные приключений блуждания имели свои границы и свои законы дления. "Неожиданно для других и для себя самой я украдкой, без "до свидания" уехала из Парижа… избавилась от ботинок и чулок (чего нельзя было сделать в Париже) и оставалась очень веселой", — так в письме к подруге она описывает свое возвращение в дом мужа.

Лу перезимовала в Шмаргендорфе, работая над текстом "Иисус — еврей", а муж помогал Роазену переводить Омара Хайяма. На ее эссе о Христе с равным пылом ополчились и иудеи, и христиане. Но Лу на этом не останавливается: под впечатлением бесед с мужем, который в то время занимался изучением исламской секты бабистов, она пишет большую работу об исламе. Ее религиозное мировосприятие во многом, вероятно, было обусловлено воспитанием и разноязыким пестрым окружением в доме, — в Петербурге времен ее детства перемешались народы и вероисповедания. Это наверное способствовало позднейшему интересу Лу к различным конфессиям, различным системам мышления, различным культурным традициям. Ее волновали сакральные символы, оживлявшие души разных культур. "При входе в мечеть люди снимали обувь и, погрузившись в тишину, становились на колени на красивых коврах, начиная молитву. Я припоминаю мое впечатление от одной ночи в Турции. Наши окна выходили на узкие улочки, заполненные толпами народа; доносился шум повозок, крики ослов, и вдруг совершенно внезапно наступила такая тишина, будто вся Вселенная затаила дыхание. Перед мечетью, которая поднималась на фоне ночного неба, словно палец к Господу, провозглашал славу муэдзин: "Аллах Акбар". Это зрелище заставило меня долго размышлять о сущности их религии", — писала Лу.

Так прошла зима. Но с весенним пробуждением в силу вновь вступает ее страсть к блужданиям в "междустранье" в надежде пересечь границу "невозможного". Наиболее верной ее спутницей в этих вылазках обычно была Фрида фон Бюлов, известная исследовательница Африки, с которой Лу познакомилась еще в 1892 году в Берлине. Фрида была исключительно самостоятельной личностью, по натуре склонной к меланхолии, хотя и с сильной мужской волей и витальным инстинктом. В своей книге "В стране обещаний" она увлекательно описала для европейцев мир колониальных отношений, который ей довелось узнать после смерти брата, управляя его плантациями. Лу проводила с ней время в непрестанных дебатах и, быть может именно благодаря этой ее выразительной натуре спорщицы, не видела для себя более подходящей спутницы для интеллектуально-кочевых приключений.

Весной 1895 года она предприняла с ней путешествие в Петербург, а затем в Вену. Познакомила Фриду со своим братом Евгением, на тот момент уже смертельно больным, рассказав ей, как он по просьбе матери хотел вытащить ее из "аферы" с Ницше. Вена нравилась Лу, она писала: "Если сравнивать атмосферы различных крупных городов, то можно сказать, что в Вене как нигде сочеталась жизнь духовная с эротизмом". Кроме того, Вена была гораздо толерантнее Берлина, который тут называли "гнездом разбойников". Ее внимание привлек здесь Артур Шницлер, — как писала о нем критика, будущий австрийский Ибсен. Чернобородый элегантный врач и известный уже литератор по-своему очаровал Лу. Но она была "отведена" от него "магией" вскоре появившегося Рильке, о чем наш рассказ пойдет дальше. И все же, при всей любви Саломе к новым творческим встречам, ее вновь тянет в тишину творческой кельи. "Все выглядит так, словно мне хочется остаться, но приходит такой час, когда я должна уйти прочь". Уходы и возвращения были желанны для нее — стремление к общности и к обособленности были естественны как вдох и выдох. По возвращении домой, в Берлин, она издали увидела Андреаса, стоящего под фонарем со своей любимой собачкой Лотхен, которая ее шумно приветствовала. "Этой ночью дома мы долго не спали".

Подводя черту ее упрямых поисков и вечных возвращений, мне кажется, смысл этих блужданий, их движущий мотив можно отчасти угадать благодаря ее маленькому стихотворению, предпосланному в качестве эпиграфа книге "Моя жизнь":

Жизнь в глубине себя — поэзия.

Безумны мы, тратящие ее изо дня в день,

От этапа к этапу.

Впрочем, в своем неосязаемом единстве

Она живет, она творит для нас поэзию.

Как же далеки мы от древней заповеди:

"Преврати свою жизнь в творение искусства".

Мы не стали еще собственным творением искусства.