"…Я догоню тебя во мгле"

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

"…Я догоню тебя во мгле"

Любить – идти. Не смолкнул гром.

Топтать тоску, не знать ботинок,

пугать ежей, платить добром

за зло брусники с паутиной...

Б. Пастернак

На изнанке полей мыши выгрызли ночь.

Их работа точь-в точь совпадает с моей.

Разве может тоска опрокинуть любовь?

Ты часы из песка для меня приготовь.

В. Жулай

Берлинский экспресс набирал скорость, неся в чреве своем, подобно киту, странную пару. Вспышки отчуждения и близости пульсировали в тесном пространстве купе. Бледный юноша и женщина с волевым разлетом бровей играли в свободные ассоциации. "Вы говорите слово, и партнер говорит любое слово, какое придет в голову. Мы так играли довольно долго. Неожиданно мне пришло в голову объяснить, почему Рильке захотел написать свою повесть о военной школе, и я ему сказала об этом. Я ему объяснила природу бессознательных сил, которые заставляют его писать, потому что они были подавлены, когда он был в школе. Он сначала засмеялся, а потом стал серьезным и сказал, что теперь он вообще не стал бы писать эту повесть: я вынула ее из его души. Это поразило меня, тут я впервые поняла опасность психоанализа для художника. Здесь вмешаться — значит разрушить. Вот почему я всегда отговаривала Рильке от психоанализа. Ибо успешный анализ может освободить художника от демонов, которые владеют им, но с ними вместе могут уйти и ангелы, которые помогают ему творить".

Могла ли она действовать иначе? Ведь в Райнере Лу встретила свое собственное раннее состояние души — мечтательное, облачное, далекое от действительности. Рильке дал ей возможность еще раз вернуться в эту оставленную далеко позади точку собственного развития.

В любви к Рильке жило что-то от любви к самой себе как покинутому и мечтательному ребенку, который выпал из семейного гнезда. В свое время Гийо стал для нее лекарством от безудержных нелепых фантазий. Дисциплина, работа и постоянная "дрессура фантастического в логическое" — таковы были составляющие его рецепта. Но Лу хочет найти еще более радикальное лечение, которое бы, в отличие от "метода Гийо", не порождало идеализации "врача".

"Единственным человеком, — писала она, — которого я любила и при этом никогда не критиковала, был Гийо, хотя в действительности я любила в нем идеал. В нашей юности идеалы, к которым мы стремимся, проецируются в личность, и мы любим эту личность как оживший идеал. Позже, когда мы начинаем лучше отличать людей от их взглядов, мы перестаем искать идеального человека, скорее, мы хотим объединиться с другой личностью в общей внутренней преданности тому, что мы почитаем и чем восхищаемся. Исчезает тот тип любви, когда один человек стоит на коленях перед другим, — теперь они оба стоят на коленях плечом к плечу".

Этот опыт любви, который ей довелось прожить дважды: и в роли неофита, и в роли Великого Посвященного, — в чем-то очень похож на инициацию великих мистерий древности. Осмысляя этот феномен, Лу напишет новеллу "Рут" — о девочке, которая ни к чему столь сильно не стремится, как понравиться любимому ментору и, по большому счету, стать им. Эту книгу Лу Рильке особенно любил, и позже его дочь получит имя Рут, хотя матерью ее будет не Саломе, а художница Клара Вестхофф.

* * *

В поезде, вспоминает Лу, они чувствовали себя окончательно чужими друг другу: Рильке сказал, что хочет уехать из Берлина — ему нужен новый круг людей. "Хорошо", — коротко отвечала Лу по-русски. Анализируя позднее этот кризис, Лу объясняла свое побуждение расстаться тем, что Рильке мог понять и исцелить себя лишь творчеством, а творил по-настоящему, только если переставал зависеть от предмета — в данном случае от нее. Он мог излечиться единственно "беспредметной любовью". Помнится, в самом начале их встречи, когда они заговорили о своем понимании Иисуса, она говорила ему, что религиозного гения отличает "беспредметная религиозность": не сотворения новых божеств добивается религиозный гений, а нового отношения к ним, и лишь благодаря последнему становится очевидным бесспорный факт единства Бога и Человека, то, что человек есть смертный бог, а бог — бессмертный человек. Образцом настоящей религиозности является любящий человек, который к тому же неустанно вновь и вновь пытается освободить свою любовь от иллюзий.

Пытаясь освободить собственную любовь от иллюзий, Лу честно призналась себе, что ее "желания уснули надолго", а ее заботы о Райнере переместились "по ту сторону того, что объединяет мужчину и женщину и что никогда не возвращается обратно".

Рильке уезжает к Вогелеру в Бенкендорф ("дом под березами") — артистическую колонию вольных художников, не приемлющих академического искусства. В одном из посланий их затухающей переписки он сообщает о своем кризисе, нарастании внутреннего конфликта, а также о намерении жениться на художнице Кларе Вестхофф (хотя его дневниковые записи дают основание полагать, что его подлинной любовью того времени была Паула Беккер, талантливый скульптор, боль от ранней смерти которой прорвалась в знаменитом рилькевском "Реквиеме").

В довольно жестком письме, озаглавленном "Последнее послание", Лу вспоминает, как она была для Райнера матерью, и говорит, что, как мать, хочет выполнить последний долг, рассказав ему о диагнозе, который поставил Рильке с ее слов один врач: этот поэт, сказал он, может повторить судьбу Гаршина*. Лу требовала от Райнера твердости и роста: "несмотря на разницу в возрасте, которая существует между нами, я все время… росла, я все дальше и дальше врастала в то состояние, о котором с таким счастьем говорила тебе, когда мы прощались, — да, как ни странно это звучит, — в мою юность! Потому что только теперь я молода, и только теперь я являюсь тем, чем другие становятся в восемнадцать: полностью самой собой". Она предостерегает его от того, чтобы в его неустойчивом душевном состоянии брать на себя ответственность за других и вместо подлинного взросления вновь искать свою пристань под женским крылом.

Не таится ли за этой жесткостью ревность женщины? С точки зрения аналитика Лу оказалась права: этот брак не продлится и года и распадется сразу же после рождения дочери. И все же кажется, что ее пером двигала не только проницательность психолога. Расставание с Рильке далось ей нелегко: у Лу развивается невроз сердца с обмороками. Причиной болезни, помимо любовных переживаний, было страшное известие о гибели Пауля Рэ в Оберэнгадине, в Селерине, где они когда-то провели вместе лето. Лу предпринимает попытку самоубийства. Воистину, 1901 год, начало ХХ века, был самым тяжелым для нее временем.

Доктором, на которого она ссылалась в последнем послании, был, разумеется, Пинельс. Он крайне озабочен ее физическим состоянием: ухаживает за ней как врач и убеждает ее вести здоровый образ жизни, тем более что, как выясняет Лу, у нее будет ребенок. Пинельс, который по-прежнему желает видеть ее своей женой, хочет навестить Андреаса и просить его о разводе. Лу намерена помешать ему во что бы то ни стало, несмотря на то что возле него и с ним ей всегда было легко и спокойно, она отдыхала и наслаждалась моментом, как Феничка. Они путешествовали запоем, проводя вместе долгие месяцы; Лу любила его семью и считала себя почти что ее членом: новорожденную племянницу Пинельса она восприняла как собственного ребенка ("Возможно, она похожа на тех, которых бы я могла иметь"). Однако и эта история приобретает трагический оборот: Лу теряет ребенка, упав во время сбора яблок с лестницы. Известно, что ни до, ни после того у Лу не было собственных детей (в преклонные годы она удочерила внебрачную дочь Андреаса и их экономки и помогла ей унаследовать свое с Андреасом состояние). Это еще одна точка тайны в ее судьбе: отношение Лу к материнству было сложным и противоречивым. Вот каковы ее размышления об этом, сохранившиеся на страницах поздних воспоминаний:

"И все же, по ту сторону всех проблем, в любви женщины возникает роковая точка, когда она сознательно хочет осуществить перерождение в себе детства того человека, который является для нее желанным. Те, кто не может этого пережить, вне всяких сомнений, отрезаны от того, что является наиболее драгоценным в женщине. Я вспоминаю удивление тех, кому в ходе длинного разговора на эту тему, будучи уже в летах, признавалась: "Вы знаете, я никогда не рисковала пустить ребенка в мир…" И я уверена, что эта установка берет начало не в моей юности, но возникла в более зрелом возрасте, где дух уже измерен опытом таких вопросов. Я хорошо знала Доброго Бога, раньше аиста: дети, пришедшие от Бога и вернувшиеся к Богу, если они умерли, — кто, если не Он, мог им позволить родиться? Я никоим образом не хочу сказать по этому поводу, что утрата Бога, несмотря на ее важность, вызвала такое потря-сение, которое разрушило во мне мать. Нет, ничего из сказанного мной не касается меня лично. Но нужно как следует осознать, что "рождение" приобретает очень разный смысл в зависимости от того, рождается ли ребенок из ничто или из Всего. Пустить ребенка в мир — дело настолько банальное и легко предусматриваемое, что, сопровождаемая чувствами и личными желаниями, эта простота помогает людям преодолеть чрезмерную щепетильность; ничто также не мешает им извлечь из этого весь тот поверхностный оптимизм, который сообщает нам веру в то, что наши дети реализуют позд-нее все наши иллюзии на их счет, и который нас так напрасно обнадеживает. Но все потрясающее в порождении человеческого существа происходит не из моральных или вульгарных расчетов, но из того факта, что это переводит нас из индивидуального состояния в состояние творческое, что это радикально лишает нас всех личных определений, знаменуя самый творческий момент нашего существования. Следовательно, нужно хорошо понимать, что среди всех верующих именно мать должна была бы быть наиболее религиозной: согласно матери, единственное место, где Бог должен сохранять свое присутствие, — чело того, кто ею рожден. Бог не может нисходить на землю ни к одной Марии, которая была бы только женой Иосифа, не будучи в то же время воплощением девственной восприимчивости, для которой зарождение жизни есть последняя загадка всего существующего".

Что испытывала Лу, нося под сердцем ребенка Пинельса? Довелось ли ей самой пережить ту "роковую точку", когда она желала осуществить перерождение и новое детство любимого мужчины?..

Пинельс вдруг не выдерживает больше своей роли врача-любовника, которого Лу иногда навещает по своей воле и вновь бросает на произвол судьбы, — он разрывает отношения. Ему надоели эти путешествия, которые больше напоминали бегство от Андреаса, чем вояж влюбленной пары. Норвегия, Швеция, Петербург, Испания, Балканы и дальше, дальше, — ему стало чудиться нечто лихорадочное в этом галопе. И хотя широкий круг не видел ничего предосудительного в том, что элегантную даму сопровождает врач, самому ему все больше претило такое амплуа: когда, в очередной раз возвратясь в Вену, Саломе по обыкновению доставила вещи к Земеку (так называли Пинельса близкие) в отсутствие хозяина, он, придя домой, приказал перевезти их в ближайшую гостиницу. Так был закончен двенадцатилетний эпизод ее жизни, связанный с Пинельсом.

Позднее, когда Лу приезжала в Вену к Фрейду, они иногда встречались с Земеком — но это была уже другая Лу, целиком поглощенная психоанализом. Ее американский биограф так заканчивает эту историю, говоря о Пинельсе: "Почти четверть века он носил образ Лу в сердце. Только семья знала причину его меланхолии". Не создав желанной семьи с Лу, доктор Пинельс до конца дней (он умер в 1936 году) оставался холостяком.

Два с половиной года длилось молчание между Лу и Рильке. Наконец Райнер не выдерживает и несмело, деликатно, но с надеждой и той детской открытостью, которая всегда так подкупала ее, прерывает эту заколдованную паузу. И, словно рухнувшую плотину, обломки обид и недосказанностей затопит потоком новых писем. Эта переписка составляет огромный том, и порой эти письма будут лучшими поэтическими достижениями их обоих. Они будут писать друг другу до последнего дня, обращаясь друг к другу словом "любимый(ая)", которое по негласному договору они будут писать по-русски.

"Лу, любимая, ведь в твоих руках покоятся мои первые молитвы, о которых я так часто думал и так часто находил в них поддержку издалека. Потому, что они так полнозвучны, и потому, что им так покойно у тебя (и потому, что о них никто, кроме тебя и меня, не знает), — потому я мог найти в них опору. И мне хотелось бы иметь право приехать и приложить другие молитвы, которые возникли с тех пор, к тем, к твоим, в твои руки, в твой тихий дом. Ты пойми, я чужестранец и бедняк. И я пройду; но в твоих руках должно остаться все, что однажды могло бы стать моей родиной, если бы я был сильнее.

Райнер".

На фоне длинной вереницы женщин, любивших Рильке, Лу всегда будет оставаться единственной — непререкаемым авторитетом даже в оценке этих спутниц. Она подружится с Кларой Вестхофф, и та будет часто гостить у нее вместе с дочерью.

В разгар войны, в марте 1915 года, Райнер умолит Лу приехать к нему в Мюнхен, где он жил в то время с подругой, молодой художницей Лулу Альберт-Лазар, страстно желавшей познакомиться с Лу. Эта юная художница, младше Лу на тридцать лет, в 1952 году издаст свои воспоминания о Рильке, где опишет и свои впечатления от встречи с Саломе. Больше всего ей хотелось бы разгадать тайну гипнотического воздействия "роскошного тигриного взгляда Лу". Она тщетно стремилась понять, что Рильке, столь отличный, по ее мнению, от Лу, мог столь сильно ценить в этой странной женщине, сочетавшей "сильную чувственность с чем-то чересчур умственным". "Витальность этой русской, ее жизненная сила, существовавшая в ней помимо всей ее интеллектуальности, безусловно, наиболее магически действовали на него", — напишет она в своей книге. Лу прибыла в Мюнхен вместе с бароном Эмилем фон Гебсаттелем, еще одним ее поклонником, молодым последователем Фрейда, и "с момента ее приезда наши дни были сплошь заполнены ее программой… Рассматриваемое отдельно, каждое из этих собраний могло быть интересным, но взятое вместе это сумасшедшее попурри вызывало у меня головную боль".

Впрочем, для самих Лу и Райнера все происходящее в Мюнхене было озарено особым, не видным постороннему глазу светом. "Ты только подумай, Лу, мне казалось, что Добрый Бог исчерпал для меня свою милость, но вдруг, представляешь, я совершенно незаслуженно получаю экстрагонорар от издательства "Инзель"… И поэтому ты должна, должна, должна быть моим гостем! Я надеюсь, что мне не нужно исхитряться, дабы убедить тебя в том, что мой довод о существовании Бога является бесспорным, не правда ли? Скажи мне, ну разве я смогу сделать свою жизнь в будущем разумнее и глубже — ежели таковая меня еще ждет, — не начав ее с нашей совместной встречи?" — так он ждал ее.

"Любимый Райнер, ведь случилось же, что закончился последний день в Мюнхене. Я не увижу тебя больше. И все-таки я всегда буду думать о том, что когда-нибудь счастье общения с тобой свершится где-то в иных сферах, даже если мы о них ничего не знаем. Никогда прежде я не говорила тебе, как однажды с необычайной ясностью ощутила, что чувство нашей внутренней связи так необъятно выросло во мне, что стало почти явью, — и мне даже почудилось, словно я чувствую тебя на расстоянии всего нескольких улиц от меня. Когда мы шли с тобой в последнее мюнхенское утро, я хотела рассказать тебе об этом наваждении, но не смогла. Прощай, Райнер, любимый мой, и спасибо за все. Подарив мне целую эпоху моей жизни, ты даже не знаешь, как горячо я ее переживала", — так они прощались.

Они беседовали в письмах о Шпенглере и Шелере, книги которых он прислал ей в подарок ко дню рождения: "Знаешь, под этой повсеместно признанной большой философией Шелера есть в нем что-то, что побуждает его к столь же неистовому поиску спасения, как тебя", — отзывалась она, попутно сообщая, что Макс Шелер, автор знаменитого "Положения человека в космосе", стал завсегдатаем ее геттингенского домика. А к Пасхе Райнер всегда посылал в ее "протянутые ладонями вверх руки" свои новые стихи. Лу искренне сознавалась, что она всегда немного завидовала этому необъяснимому чудотворчеству Рильке — способности спасать себя стихами от терзавших его "демонов" тоски и страхов. "Тебе должно было в этом повезти, потому что в тебе абсолютно все претворяется в образ. Перед тобой одно откровение, и этому нет конца". Шутливо сетуя на то, что судьба обделила ее столь целительным даром и она вынуждена искать спасения в психоанализе, Лу тем не менее в 1912 году всерьез отговорила Райнера от намерения пройти курс у аналитика. Риск оставить за врачебным порогом не только свои проблемы, но и спонтанные всплески вдохновения казался ей неоправданным. Для поэта разлад с самим собой является неизбежной жертвой Молоху творчества. В результате этих обсуждений Рильке так и не довел до конца переговоры с уже было найденным врачом. Но всего лишь месяц спустя, словно подтверждая прогнозы Лу, под его пером начали рождаться "Дуинские элегии".

Однако Лу была известна еще одна тайна исцеления — кроме стихов. Она называла ее переломом. "Твое тело знает об этом переломе даже еще раньше, чем Ты сам, — тем знанием, которым обладает только тело — так бесконечно верно и непосредственно, что может на некоторое время даже войти в новое противоречие с душой. Знаешь, как это можно распознать? По глазам — по ним, которые выхватывают из тысяч очертаний один-единственный образ, который "еще не любили", потому что они жаждут любить, ломают отведенные природой границы (припоминаешь, что Ты когда-то мне об этом рассказывал?) и — одним взглядом вступают в брак.

И не только в поэтическом смысле, но и в том прямом, телесном смысле, вплоть до волнения в крови: возбужденная кровь ударяет в глаза, принося боль и напряжение, как если бы хотела в замешательстве превратить их в очаг плоти, в котором скрыто телесное чудо оплодотворения.

Дорогой мой, дорогой, старый Райнер, мне кажется, что я не должна была бы вообще об этом писать, но в конце концов это не только писание, поскольку одновременно я чувствую, как будто бы мы сидим где-то рядышком (как в Дрездене над книжкой, когда нам обоим внезапно захотелось вернуться в Мюнхен), прижавшись друг к другу, как дети, что-то шепчущие друг другу на ухо — что-то о большом страдании или еще о чем-то, что пробуждает доверие. Мне хотелось бы еще много писать и писать об этом и говорить Тебе и говорить — не потому, что так уж много об этом знаю, а потому что я (как женщина, чувствующая определенным образом иначе, чем Ты) слышу всем своим существом глубокие новые тоны Твоего сердца. Не могли бы мы, не должны были бы мы, не хотели бы мы встретиться где-нибудь — где-нибудь на половине дороги?"

Конец ее письма в действительности напоминает колокольный звон — набат и нежный перезвон одновременно: она требует от него жить всегда в любви, а значит, жить вечно, — и в этом ее требовании нет и тени личной заинтересованности, корыстности чувств — ведь она ждет от него выбора в пользу Любви не к себе, а к любой женщине, которая будет готова пробудить его сердце. И эта концовка письма удивительным образом напоминает чудесную балладу В. Высоцкого:

И душам их дано бродить в цветах,

Их голосам дано сливаться в такт

И вечностью дышать в одно дыханье,

И встретиться со вздохом на устах

На хрупких переправах и мостах,

На узких перекрестках мирозданья...

Всякий раз, когда в мире свершается нечто подлинное, все нити времен приходят в движение. И оживают мифы. Каждая влюбленная пара воскрешает Тристана и Изольду. "У всех земных влюбленных со щеки струится одинаковый Господь" (М. Кискевич). Великий и таинственный синхронизм мироздания заключается в том, что "прошедшее и грядущее свершаются сейчас". И все времена и сюжеты становятся хрустальным эхом друг друга. И потому строки, написанные сто лет спустя молодым киевским поэтом, нежданно "попадают в такт" тех мыслей и чувств, которые кружили головы гулявшим по киевской брусчатке Райнеру и Лу.

Нежны весны киевские, красивы

холмы зеленые, взмывающие ввысь.

И воздух сладок для каждого дыхания

и широта днепровских вод

пронзительным небом ясна,

и стреловидные мосты

над бездною вод легки.

Все, что таилось ночью – открылось днем.

Так и я до тебя был мертв и во

тьме, но пришла ты и наступил

день и я воскрес: прежде

меня ты есть!

Я чутко ждал и услышал, меня

не было, но я – стал. Ты причина

моего пробуждения.

А. Советов