VI. УЗНИК ОДИНОЧКИ № 56
VI. УЗНИК ОДИНОЧКИ № 56
Безмолвно и мрачно, окруженная непреодолимым водным барьером — широкой Невой, возвышалась Петропавловская крепость.
Царское правительство пыталось подавить смелых революционеров холодом и одиночеством крепостных казематов Петропавловской и Шлиссельбургской крепостей.
Трубецкой бастион крепости — это целая летопись непередаваемых страданий и в то же время непередаваемого геройства отважных борцов с самодержавием.
Огромное двухэтажное здание расположено замкнутым пятиугольником. Оно напоминает кольцо; в нем обречены на медленное умирание узники одиночек. Небольшой дворик окружен со всех сторон массивными, старинной кладки крепостными стенами. Унылые, чахлые деревца еще более подчеркивают гнетущую подавленность, настоящую крепостную замкнутость. По этому дворику, по дорожке длиной в 25–30 метров, раз в день на 15–20 минут узникам разрешается прогулка, если крепостное начальство считает их поведение «одобрительным».
Здание бастиона — двухэтажное. Глубокие амбразуры (более метра) окон выходят прямо в крепостные стены. Сравнение камер-одиночек с мрачными, сырыми погребами как нельзя более точно характеризует положение заключенных в них узников: через полгода-год пребывания в таком погребе-одиночке узник заболевает. Туберкулез на почве острого малокровия, глубокое расстройство нервной системы — неизбежные следствия продолжительного заключения в Петропавловской крепости.
Камеры устроены с таким расчетом, чтобы даже во втором этаже царствовал вечный полумрак. Лишь с большим трудом, напрягая зрение, можно около полудня часа полтора-два читать, да и то не слишком мелкий шрифт. В остальное время дня, до зажигания огня вечером, заключенный вынужден быть в полном смысле слова наедине с самим собой, — даже чтения лишен узник одиночной камеры. Проходят дни за днями, до утомления похожие один на другой: поздний петербургский рассвет, в особенности сырой весною, быстро и как-то незаметно сменяется такими же мрачными сумерками.
Камера № 56, куда был посажен Бауман, находилась во втором этаже. Она ничем не отличалась от соседних одиночек, плотно закрытых тяжелыми железными дверями. Строители крепости постарались о том, чтобы сломить крепкую волю узников: вечный полумрак, гнетущая тишина, неутомимое наблюдение в «глазок»…
Народовольцы, заключенные в Петропавловскую крепость в 1882–1883 годах, называли крепостной режим «медленным умиранием». Вера Фигнер в своих воспоминаниях отмечает, что «самым страшным орудием пытки в тюрьме является тишина. Да! тишина господствует в тюрьме… Тюремное начальство требует этой тишины «для порядка»… Тюрьма должна быть мертва, мертва, как могила, мертва день и ночь. Единственный неизбежный шум, поражающий слух, — это стук отпираемых и запираемых тяжеловесных дверей из дуба, окованных железом, да форточек, сделанных в двери для передачи пищи. Гулко раздается этот грохот, напоминающий, что ты не один в этом здании… В остальное время — ни шороха, ни звука… Вечная тишина! Бесконечно длинная, бесконечно мертвая — ужасна. Быть может, нет средства более сильного, чтобы вконец испортить нервы человека»{В. Фигнер. Запечатленный труд, т. 2. М., 1933, стр. 51–52.}.
Убийственное действие на нервы узника производил методический, заунывный перезвон курантов. Гнетущая тишина нарушалась с убивающей человека аккуратностью, — куранты словно напоминали, что у узника отняты еще полчаса, час жизни. Мотив «Коль славен» многих заключенных доводил буквально до сумасшествия…
А. С. Шаповалов, заключенный в Петропавловскую крепость почти одновременно с Бауманом (по делу Лахтинской типографии и по работе в «Союзе борьбы»), в своих воспоминаниях о крепостном режиме писал:
«Если бы кто-нибудь ухитрился в те мрачные времена, когда Россия стонала еще под игом последнего из царей, пробраться незаметно от стражи в коридоры тюрьмы для государственных преступников в Трубецком бастионе, он поразился бы могильной тишиной, царившей там, — так тихо бывает только в гробу.
Редко-редко звякнут ключи жандарма, медленно крадущегося по коридору от двери к двери; случайно забренчат у него ключи; застучат тяжелые засовы отворяемой двери, и затем опять все погружается в безмолвие могилы.
Но тем не менее тюрьма полна своеобразной жизни, протестующей против неволи. Приложите ухо к двери камеры, приподнимите «глазок», и вы услышите и увидите, как заключенный быстро шагает и бегает из угла в угол по своей камере. Так бьется птица в клетке»{А. С. Шаповалов. В борьбе за социализм. М., 1934, стр. 143.}.
Ко всем гнетущим условиям заключения — тишине, сырости и промозглому воздуху старинных крепостных казематов, к полнейшему одиночеству прибавлялось еще одно глубокое страдание — неизвестность об участи арестованных друзей.
Баумана заключили в крепость 22 марта (3 апреля) 1897 года. Долгие месяцы он не знал, какая участь постигла его друзей, куда отвезли Сущинских. Надзиратели крепости принимали все меры к тому, чтобы узник оказался полностью изолированным от внешнего мира. Более года Бауман не знал, что В. Г. Сущинский также заключен в Петропавловскую крепость, но в одиночку в другом коридоре, а М. Г. и П. Г. Сущинские помещены в Дом предварительного заключения. На все вопросы Баумана надзиратели отмалчивались, стараясь поскорее поставить скудную еду на привинченный к стене и полу камеры узенький столик.
Следователь также не торопился с допросом. Жандармы решили хорошенько донять узника полной изоляцией, полным одиночеством. Они по опыту знали, какое разрушающее действие на психику человека оказывает длительное одиночное заключение. На первых порах Бауману пришлось очень тяжело. Он, как врач, понимал, что необходимо мобилизовать все силы, всю волю для преодоления тяжелых условий крепостного заключения. И узник одиночки № 56 вступает в борьбу со страшным врагом — одиночеством.
Прежде всего Бауман старается поддержать бодрость духа ежедневной, систематической гимнастикой. Наблюдавшие в «глазок» смотрители с удивлением замечали, что едва забрезжит рассвет — Бауман быстро поднимается с постели и, поеживаясь от холода, приступает к гимнастике. Вечером, перед сном, он также неизменно и аккуратно проделывал разнообразные Приседания, прыжки и даже обход камеры «гусиным шагом». Затем он переходил на нормальный шаг и отправлялся в «очередную длительную прогулку». Да, узник камеры № 56 ввел в режим своего дня и прогулки. По диагонали камеры можно было сделать всего лишь шесть-семь небольших шагов, то-есть около трех метров, но тысячекратное «путешествие» из угла в угол и обратно давало шесть тысяч метров, или уже шесть километров. И, систематически расхаживая перед обедом, а затем и перед вечером по узкой, мрачной камере, Бауман вспоминал прогулки по заволжским лугам и полям, купанье за Услоном, плоты и беляны на широкой водной дороге красавицы Волги…
Пока что приходилось заменять волжские просторы тусклым, туманным полумраком решетчатого окошка… Но гулять, хотя бы и заставляя себя, необходимо. Бауман, как врач, более всего опасался цынги и малокровия — этих частых и страшных спутников одиночного крепостного режима. Регулярные же «прогулки» восстанавливали кровообращение, уменьшали головные боли. Поэтому Бауман, в каком бы он настроении духа ни находился ежедневно «гулял» по нескольку /километров под низкими и промозглыми сводами своего каземата. Тяжелее всего было узникам в вечерние и бесконечно медленно тянувшиеся ночные часы, когда, казалось, все огромное здание крепости замирало и цепенело… Надзиратели бесшумно, в специальных войлочных туфлях, скользили по коридорам, бесшумно поворачивали круглую задвижку «глазка» и, убедившись в безмолвном сидении узников, так же бесшумно исчезали в полумраке длинных, узких коридоров. Электрические лампочки, заменившие в камерах керосиновые лампы вскоре после трагической смерти Марии Ветровой{А. С. Шаповалов вспоминает: «Однажды к вечеру я был поражен необыкновенным шумом и беготней по коридорам… Слышались торопливые выкрики, глохнувшие в тюремных коридорах. Все это было необычайно для Петропавловской крепости, где в камерах и коридорах царствовала могильная тишина. «Что-то произошло особенное», — думал я. Уже позднее… я узнал, что в то время сожгла себя, облив керосином, заключенная Ветрова. Она покончила с собой не первая: история Петропавловской крепости насчитывает много случаев самоубийств заключенных… На воле ходили слухи, что Ветрова была изнасилована в тюрьме. По поводу ее смерти петербургским студенчеством была устроена демонстрация протеста на улицах Петербурга» (А. С. Шаповалов. В борьбе за социализм. М., 1934, стр. 168). Это произошло в феврале 1897 года.}, были полуприкрыты колпачками. Читать можно было с трудом, и многие узники крепости уже через год безнадежно расстраивали свое зрение. Да и что читать?
Бауман в первые же дни своего заключения справился о книгах крепостной библиотеки. Увы, их выбор был более чем ограничен, вернее, подобран со специальной целью «смирить и ввести в христианское русло мировоззрение противоборствующей молодежи». Старые журналы, среди которых видное место занимали духовные журналы, еще более старые книги, главным образом по географии, — вот и вся «духовная пища» заключенного Петропавловской крепости.
Но пользование хотя бы и этими, крайне тенденциозно подобранными «душеспасительными» книгами имело для узников-одиночек большое значение: еле заметными, почти невидимыми точками над некоторыми словами в определенных страницах заключенные умудрялись сообщать своим товарищам по камерам, кто и когда посажен в крепость. В корешках книг, несмотря на тщательные осмотры надзирателей, иногда удавалось переслать товарищу по заточению пару дружеских слов, написанных на микроскопическом клочке бумаги.
Бауман изобретал различные способы, чтобы завязать переписку или хотя бы перестукиванием узнать что-либо о своих соседях по камере. Еще в подпольных рабочих кружках Бауман освоился с «техникой телеграфа» — условным стуком в стену. Первый удар обозначал ряд буквы, а затем после небольшой паузы следовали удары, обозначавшие место нужной буквы в этом ряду. Рядов было четыре, а в каждом ряду — шесть букв. Так свою фамилию Бауман передавал соседу стуком: один — пауза — два; один — пауза — один; четыре — пауза — один и так далее. Более всего приходилось трудиться над передачей буквы «м»: два удара — пауза — шесть ударов. При «телеграфном перестуке» все «ненужные» буквы алфавита, вроде й, ь, ъ, отбрасывались.
Не всегда удавалось довести перестук до желаемого ответа: зачастую стук обрывался на половине, дверь камеры распахивалась, и на пороге появлялись надзиратели или даже комендант крепости. Начинались угрозы лишить письменных принадлежностей, отобрать все книги, перевести в темный карцер…
Вот один из любопытных документов, отразивший условия жизни узника камеры № 56:
«Его превосходительству
С. Э. Зволянскому,
директору департамента полиции
Во время содержания в крепости Николай Бауман за то, что стучал в соседние камеры, был посажен, по приказанию моему, на сутки в темный карцер и переведен в другую камеру. Взыскание это мало на него подействовало. Пользуясь разрешением иметь письменные принадлежности, оборвал поле книги, написал на нем в соседний номер (Акимова) записку, заложил написанное в корешок книги и посредством стука сообщил, какую книгу следует потребовать из библиотеки, чтобы найти там написанное. Вследствие принятых мер книга не была выдана и написанное по назначению не дошло. За подобный проступок арестованный Бауман, по приказанию моему, совершенно уединен и лишен права иметь письменные принадлежности».
Далее комендант крепости А. Эллис доводит до сведения директора департамента свое заключение, что «Бауман по поведению своему недостоин того, чтобы ему была оказана особая милость свиданий с двоюродной сестрой Мякотиной».
Мало того, Эллис просит предоставить ему, как коменданту крепости, право «не разрешать свиданий с Бауманом ввиду его неодобрительного поведения».
«Неодобрительное поведение» Баумана особенно сильно проявилось при его допросах в крепости жандармами и прокуратурой Петербургского окружного суда. Жандармы надеялись сломить упорство и волю своего узника.
Но расчеты жандармерии и царской прокуратуры провалились целиком. Длительное одиночное заключение в жутких казематах Петропавловской крепости несколько надломило физические силы Баумана, но тюрьма еще более закалила его дух. Несмотря на все ухищрения следователя и прокурора, им так и не удалось вынудить у него нужного им признания. Член «Союза борьбы» и в условиях крепостного одиночного заключения оставался непреклонен и непоколебим.
Допросы вели опытные в своем деле подполковник жандармского корпуса Ковалевский и товарищ прокурора Петербургского окружного суда Утин.
В архиве фонда департамента полиции (VII делопроизводство, д. № 96, т. III, 1897 год, «Союз борьбы за освобождение рабочего класса») находится следующий красноречивый документ:
«Зовут меня Николай Эрнестович Бауман. На предложенные мне вопросы отвечаю. В квартире Марии Сущинской мне случалось бывать, случалось встречать у нее и ее братьев Петра и Владимира, но такого случая, чтобы во время моих посещений ее квартиры я видел там какие-либо нелегальные листки или брошюры, не было. Вообще у меня в руках никаких нелегальных изданий никогда не бывало. Никаких добавлений или разъяснений к своим прежним показаниям я не могу сделать».
Придравшись к случаю, в виде наказания за новую попытку перестукиваться с соседом по одиночке комендант вновь перевел Баумана в карцер. Тюремные власти надеялись, что ужасные условия карцерного режима сломят волю и энергию заключенного и вынудят его дать хоть сколько-нибудь «пространные показания».
Стояло «отзимье» (как метко называют в народе переход от зимы к весне), когда в сырых и холодных могилах-одиночках крепости особенно тяжело и мрачно, а в неотапливаемом каземате — узкой и крошечной каморке, совершенно лишенной света, просто невыносимо… Каземат был построен с чисто инквизиторской целью: у заключенного от холода буквально не попадал зуб на зуб; каменный пол (никакой подстилки, не говоря уже о кровати, в каземате не полагалось) леденил узника, и в то же время заключенный слышал, как рядом, в коридоре, усиленно топили печь, которая должна была обогревать каземат. Но дело в том, что печь была устроена так хитроумно, что нагревалась лишь с самого верху, у потолка. Узник тщетно ждал, когда же хоть немного станет теплее в его каменном гробу-каземате. Жандармы и надзиратели заявляли, что каземат — одно из средств «дошкурить» узника, то-есть добиться от него нужных показаний.
Но Бауман стоически вынес и это испытание. Не добившись никаких признаков «покорности», комендант перевел Баумана вновь в его одиночную камеру, и жандармы с представителями прокуратуры решили вновь взяться за допросы.
4(16) апреля 1897 года тот же товарищ прокурора Утин и отдельного корпуса жандармов подполковник Кузубов допрашивали Баумана, стараясь во что бы то ни стало выведать хоть какие-нибудь сведения о деятельности «Союза борьбы за освобождение рабочего класса».
Однако Николай Эрнестович категорически отказался расширить круг сведений жандармов и прокуратуры. Он заявил: «Я не признаю себя виновным в принадлежности к какому бы то ни было преступному сообществу, и о том, что в Петербурге существует преступное сообщество, носящее название «Союз борьбы за освобождение рабочего класса», я в первый раз услышал сегодня на допросе. Ни с кем из рабочих петербургских фабрик и заводов я не знаком и в том числе с рабочими фабрики Штиглица Осиповым, Царевым и Пилипецом. Среди рабочих себя Иваном Макаровичем не называл, со студентом С.-Петербургского технологического института Александром Спицыным не знаком, и он меня с рабочим Осиповым нигде не знакомил».
Категорически отказался Бауман также и от каких бы то ни было показаний относительно своих встреч с рабочими в трактирах, на квартирах Дементьева и Царева.
Выведенные из себя этой стойкостью узника помощник прокурора Утин и жандармы недвусмысленно пригрозили Бауману новыми «осложнениями и отягощениями» крепостного режима: карцером, лишением прогулок и т. п.
— Помните, что вы наш пленник! — закричал подполковник Кузубов.
— А пленные своим врагам не помогают! — твердо ответил Бауман.
В крайне раздраженном тоне Кузубов заявил, что допрос окончен и «арестованный может отправляться на свое место».
Вновь потянулись долгие, томительные дни, недели и месяцы…
Лишь однажды, на очень короткий срок — всего на несколько минут — удалось Бауману поговорить перестукиванием с В. Г. Сущинским. Произошло это благодаря случайной оплошности надзирателей, за которую их потом нещадно разнес комендант крепости.
Весной 1898 года В. Г. Сущинского в административном порядке, без суда, направили по этапу в ссылку в Вятскую губернию. Ему даже не удалось перед отправкой из крепости сообщить о своей высылке другу детства и юности. По возвращении Баумана из карцера комендант крепости лишил его возможности перестукиваться с соседями, поместив Николая Эрнестовича в камере, с обеих сторон которой находились пустые одиночки. Попытки Баумана перестукиваться с заключенными первого этажа решительно пресекались надзирателями. Да и почти невозможно было различить ряд и место букв в шифрованном стуке на таком расстоянии.
Весна и лето 1898 года прошли особенно тяжело для заключенного в крепостной одиночке. Николай Эрнестович не знал ни о готовящейся ему участи, ни об участи друзей по «коммуне» и «Союзу борьбы». А затем ранняя осень, с ее беспросветными туманными днями, похожими на вечера, еще более ухудшила настроение узника. Здоровье стало заметно убывать: появились признаки цынги, развивалось малокровие… Лишь одно светлое пятно на тусклом фоне крепостного заключения было у Баумана: ему разрешили переписку с родителями.
В письмах к родным ярко, как в капле воды, отразился твердый, целеустремленный характер убежденного революционера.
Несмотря на тяжелейшие условия крепостной одиночки, на полное одиночество (комендант вновь грозил карцером за «малейшее нарушение крепостных правил»), Бауман с уверенностью и мужеством смотрел в будущее. Его письма, как и письма из тюрьмы другого твердокаменного большевика-ленинца — Ф. Э. Дзержинского, — документы высокого мужества, непоколебимости убеждений и горячей, страстной веры в правду рабочего дела, в его неизбежную победу.
Вместе с тем письма Баумана из Петропавловской крепости носят следы заботы Николая Эрнестовича о том, чтобы по возможности не слишком огорчать родителей известием о том, что их сын — узник знаменитой Петропавловской крепости. Первое письмо Бауман послал родным 3 (15) апреля 1897 года:
«Дорогие родители, братья и сестра.
Тяжело писать. Не знаю, как начать. Невеселую новость узнаете с этим письмом. С 21 марта я арестован и сижу в одиночном заключении в Петропавловской крепости. В чем меня обвиняют, не знаю еще до сих пор. Допроса не было. Если же даже скоро узнаю обстоятельства дела, то и тогда едва ли сумею вас уведомить об этом. Здешняя цензура, кажется, не допускает касаться в письмах подобных вопросов. Завтра будет две недели моего заключения; несмотря на полнейшую неопределенность положения, чувствую себя сносно; нервы не шалят, и физически совершенно здоров.
Не тревожьтесь и вы, мои дорогие, не проливайте слез над моей судьбой. Я молод, силы не надорваны — жизнь моя впереди. Прямо, без препятствий, без разочарований и страданий едва ли кому-нибудь удавалось пройти свой жизненный путь».
Затем Бауман заботливо спрашивает родных о новостях в их жизни, беспокоится о том, что материальное положение семьи не улучшается, и просит их не заботиться о нем, так как он «живет здесь на всем готовом, кроме чая и сахара», но на эти мелочи у него денег хватит, так как Петя (брат Николая Эрнестовича) должен получить 50 рублей за работу Н. Э. Баумана по этнографии. Он советует далее сестре Эльзе «провести лето в деревне у подруги, с которой ты вместе гостила у меня в Бурасах», и не надрываться на экзаменах. Жалеет Бауман о том, что от братьев «Эрочки и Саши давненько ничего не получал».
О своем же положении в одиночке он писал:
«Никакими слезами, никакими сожалениями нельзя помочь в моем настоящем. Личная воля, личные страдания не могут хоть чуточку изменить положения. Жду и надеюсь, пользуюсь тем, что достижимо при такой исключительной обстановке, т. е. читаю и философствую».
Забота, тревога о здоровье своих близких проглядывают и в письме Баумана от 14 (26) апреля 1897 года:
«От вас едва ли скоро придет письмо; отсюда и ко мне корреспонденция двигается медленно, поэтому пишу второе, не дождавшись весточки из Казани… Пребываю все в том же интересном учреждении, и сколь долго засижусь здесь, трудно предугадать… придется вооружиться терпением и ждать, куда ветер подует и соблаговолит пригнать участь моей персоны. Так-то обстоят мои делишки. Ваши же, по Петиным письмам, повидимому, тоже не могут назваться блистательными. Что это за болезнь ушей у папаши? Продолжается она или уже прошла?.. Эльза тоже «выглядывает не особенно здоровой», как пишет Петя. Наверно, занимается усердно, зубрит анатомию и химию. Она должна непременно летом провести время в деревне и заняться физическим трудом на свежем воздухе… Сестренка, будь осторожнее, не надрывайся через силу! Как поживают мамаша, Саша, Эрочка? О них я никаких сведений не имею».
В заключение Бауман добавляет несколько слов о себе:
«С тюремной обстановкой я освоился, здоров».
Через неделю, 21 апреля (3 мая) 1897 года( он вновь пишет родным и сообщает, что у него «началась война с одиночеством»… но «застрахованный от всяких назойливых вопросов «к чему, зачем», не видя перед собой страшных картин, прямо и храбро гляжу на своего несложного, бесстрастного, но зато действительного неприятеля — ка своды тюремной камеры. План кампании выработан, тактика изобретена и проверена, и я выступил на поле сражения, твердо надеясь вести победоносную борьбу. Вот почему, дорогие родители, убедительнейше прошу вас не тревожиться, не причинять себе лишних страданий, узнавши о постигшей меня судьбе».
Затем Бауман, как и в предыдущих письмах, заботится о сестре и братьях. Он радуется, что брат Эрочка «поехал давать концерты. Вот тебе на!.. Куда наши хватают!.. Послушал бы и посмотрел бы на восходящую звезду… Не поленись, Эрочка, поведай мне о своем путешествии. Что Саша поделывает, как его баритон, не вторит он тенору?»
А сестре Эльзе Бауман пишет:
«С тебя же, сестренка, хочу взять слово. И ты мне должна его непременно дать (эту фразу Бауман подчеркнул. — М. Н.). — Вот какое: думать об экзаменах и не отвлекаться моей персоной. Во всяком случае мое положение лучше твоего, когда ты стоишь перед анатомом и должна копаться в своей памяти, чтобы вспомнить какую-нибудь tuberculum или foramen»{Анатомические термины.}.
Сохранилось в архиве Музея Революции и еще одно письмо Баумана родным, написанное более чем через год, 30 июля (11 августа) 1898 года.
Он попрежнему бодро и стойко борется с режимом одиночного заключения, энергично сопротивляется мертвящему воздействию «мира абсолютного покоя» и предвидит, что его могут подвергнуть высылке в административном порядке. И вновь обращается к родным с просьбой не горевать об его участи.
«К сожалению, — пишет Бауман, — сам не могу писать Вам распространенные письма, так как для тем моих писем установлены очень узкие рамки, да, кстати сказать, из этого мира абсолютного покоя нельзя ждать ничего интересного. Поэтому не берите примера с меня и пишите, что вздумается, без разбора, мне же здесь — все интересно, что идет с воли. Вероятно, мне не удастся в ближайшем будущем погреться у вашего семейного очага, ибо нельзя надеяться, что меня выпустят на все четыре стороны, скорее придется путешествовать в Сибирь на несколько лет. В последнем случае мне хотелось бы повидать Вас и Эрочку в Москве, где партии ссыльных ждут отправки, кажется, порядочное время». Бауман заканчивает это письмо напоминанием о том, что он ждет обещанной карточки родителей: «Из-за карточки ворчу: по губам только мажете».
Родители, братья и сестра Баумана были в сильном беспокойстве и тревоге за судьбу Николая Эрнестовича. Одно название места его заключения наводило родных на самые мрачные мысли…
Мина Карловна подала директору департамента полиции прошение, в котором умоляла облегчить участь узника петропавловской одиночки.
Неподдельная материнская скорбь сквозит в каждой строке этого документа:
«Вот уже 14 месяцев, как родной сын мой, Николай Бауман, сидит в крепости. Сперва я не хотела верить этому. Единственное мое утешение на старости лет — любимый сын мой, которым я жила, — этот сын в тюрьме. Только мать или отец, горячо любящие своего ребенка, могут понять, как велико поразившее меня горе. В последнее же время оно еще усилилось, когда я узнала, что здоровье моего сына расстроилось. А вы знаете, ваше превосходительство, что значит для матери болезнь ее ребенка. Сколько слез и бессонных ночей прибавит она к моей уже и без того нерадостной жизни!»
Мина Карловна просила директора «понять всю глубину ее горя» и исполнить просьбу матери, которая «только на вас возлагает всю надежду»; просьба заключалась в том, чтобы Бауман был переведен из крепости в Дом предварительного заключения, где условия были все же лучше, чем в крепости. «Может быть, здоровье моего сына поправится, — писала Мина Карловна, — это — единственная надежда, которая у меня остается. Не отнимайте же ее, ваше превосходительство, у бедной старой матери, не откажите исполнить мою просьбу…»
Но вице-директор департамента полиции в сухом и холодном официальном ответе на имя казанского губернатора (3 (15) ноября 1898 года) сообщил «об объявлении мещанке Мине Карловне Бауман на прошение 7 октября, что ходатайство ее об освобождении Николая Баумана из-под стражи или переводе из СПБ крепости для дальнейшего содержания в Дом предварительного заключения удовлетворено быть не может». Причина отказа в том, что дело Баумана «находится на рассмотрении в Министерстве юстиции и будет разрешено в самом непродолжительном времени».
Действительно, 12 (24) декабря 1898 года Николаю II был представлен «всеподданнейший доклад» министра юстиции «о лицах, арестованных по делу «Союза борьбы». Министр намечал в качестве «меры пресечения и наказания за их преступную деятельность» высылку на различные сроки (от 3 до 8 лет) в Сибирь и северо-восточные губернии европейской части России. Николай II «соизволил собственноручно на докладе г. министра начертать «С» (согласен)».
Тяжелые двери Петропавловской крепости наконец-то открылись: после двадцатидвухмесячного заключения Бауман 22 января (3 февраля) 1899 года был отправлен на четыре года в административную ссылку в один из захолустных уездных городков Вятской губернии.
Брат Николая Эрнестовича — Петр Эрнестович, хлопотавший вместе с Миной Карловной о смягчении условий крепостного заключения, обратился в департамент полиции с просьбой разрешить ссыльному следовать в Вятку не этапом, а за свой счет. Разрешение было получено, и Николай Эрнестович на этот раз избежал тяжелого, мучительного этапного пути. По дороге в Вятку он заехал в Казань — повидаться с родителями и друзьями. Его товарищ по ветеринарному институту, профессор H. H. Богданов, пишет в своих воспоминаниях о Баумане: «он наконец-то (после заключения в Петропавловской крепости. — M. H.) показался у меня на квартире, в Академической слободке… Обо многом и долго говорилось. Обросший бородой Бауман много говорил о приближении грозной схватки с самодержавием»{Сборник «Товарищ Бауман», изд. 2. М., 1930 стр. 41.}.