«Золотая орда» Кузи Наконечного
«Золотая орда» Кузи Наконечного
Гордостью кавалерии являются не только крепкие рубаки, но и лихие трубачи.
Все полки старой червонно-казачьей дивизии имели прекрасные оркестры. Укомплектованные добровольцами, полковыми воспитанниками, они органически срослись со своими частями. Участвовали они и в конных атаках, подбирали раненых, а на досуге по просьбе бойцов и сельской молодежи с одинаковым усердием исполняли незамысловатые полечки и бурный гопак.
Наш полк не имел музыкантов. Это, так же как и «бумажный вопрос», мучило адъютанта Петра Филипповича Ратова. «Кавалерия без оркестра — все едино, что пароход без трубы», — с горечью жаловался Ратов.
В конечном счете полк обзавелся хором трубачей. Какой-то шустрый одессит Кузя Наконечный, молодой человек с бледным лицом и рано полысевшей головой, привел — это было еще в Кальнике — целый духовой оркестр. В откровенной беседе новички признались, что в Виннице, где они до того служили, не было «подходящих условий». Музыкантов больше всего интересовала «роба».
Вел переговоры Наконечный, но не оставался в стороне и первый корнет. Среднего роста, с узкими плечами и тонкой, туго затянутой ремнем талией, в ярко начищенных сапогах, юный музыкант, назвавшийся Афинусом Скавриди, усиленно жестикулируя руками, во время переговоров проявлял большую активность.
На околыше его защитной, с изломанным козырьком фуражки, как и у всех музыкантов, вместо звезды блестела крохотная лира. Но у Скавриди к ней еще было припаяно пронзенное двумя стрелами серебряное сердце.
Бойкая речь корнетиста сопровождалась красноречивой мимикой тонкого смуглого лица и озорной «стрельбой» его выразительных, похожих на чернослив глаз.
Но бросалось в глаза вот что: вся дипломатическая беседа представляла собой разработанную до мельчайших подробностей хитрую партитуру. Скавриди «вступал» лишь по взмаху дирижерской палочки, которую в этом концерте-дебюте заменял обжигающий взгляд Наконечного.
Во время обсуждения «подходящих условий», зная, чем набить цену, Наконечный, подойдя к концовке партитуры, не без апломба заявил:
— А без музыки вам будет кисло. Правда, я такой же вояка, как вы — дюк Ришелье, которому имеется славный статуй в нашей Одессе, но я раз и навсегда согласен с товарищем Суворовым. Этот знаменитый командарм сказал: «Музыка удваивает, утраивает армию. С распущенными знаменами и громкогласной музыкой взял я Измаил».
И, словно обеспечивая пути отхода, новый капельмейстер так представлял музыкантов:
— Это наша валторна. Симпатяга парень, он подорванный, с грыжей, но берет такую октаву, дай бог каждому неподорванному. За ним идет бас — у него хронический катар желудка, но басы, это знают и дети, держатся на легких, а не на желудке. На легкие пока он не жалуется. С первым корнетом вы уже чуть-чуть познакомились. Это сурьезный музыкант, имеет шанс стать со временем знаменитостью, но по годам он пока малолетка. Его год еще не призывался, имейте это, на всякий случай, в виду. Между прочим, пистон — это я. Мой год уже демобилизован.
Этот — барабан как барабан, но в своем деле, можно сказать, настоящий Ян Кубелик. Не знаю еще как у вас, в кавалерии, а в пехоте, как известно, командир в походе и в бою — хозяин, но барабанщик там тоже не последний пустячок. Один крутит полк своими командами, а барабанщик — громовой дробью. Наш Ян Кубелик двумя колотушками может рвануть такого «крала баба деготь, крала баба деготь», что самая ленивая пехотинская команда полетит в атаку, как сумасшедшая.
Наш барабанщик, — продолжал доклад капельмейстер, — плоскостоп, но, надеюсь на бога, это не помешает ему держаться в стременах. Он и каприччио на ложках исполняет лучше не может быть. Ну, а это флейта. Она на своем инструменте врезает соло такого «Жаворонка», что сам Глинка сказал бы спасибо. Но... рахитик! Одним словом, — с особым ударением сказал Наконечный, — все мы белобилетчики. Можем служить, можем не служить. Поступаем по своей воле. Вы будете с нами хорошо, и мы будем хорошо. Слово одессита...
Этот необычный церемониал вызвал, конечно, широкие улыбки казаков.
— Я вижу, вы что-то усмехаетесь, — обратился к зрителям без всякого смущения церемониймейстер, — а про себя, наверное, думаете: вот привел Наконечный в полк «золотую орду», а в смысле играть — так дуй ветер. Я уже молчу, да, молчу. За меня скажет сам дебют нашей артели.
Музыканты расположились на лужайке, окаймленной красочными липами. Их свежая зелень, густо усеянная нежными почками, казалась припудренной розовой пылью.
А рядом, за сетчатой оградой заводских домиков в полном цвету плотной стеной стояла благоухающая сирень, на фоне которой, сверкая снежной кипенью цветов, выделялась густая изгородь невысокого боярышника.
Все мы, прослушавшие бурный экспромт трубачей, поняли, что ослепительно яркая игра первого корнета, этого безусого и откровенно развязного юнца, стоила игры всей «золотой орды».
А после этого началось... Чуть ли не ежедневно Наконечный предъявлял адъютанту новую, только не музыкальную, а дипломатическую ноту. То требовался спирт для промывки клапанов, то перед самым выступлением полка у кого-нибудь из музыкантов вдруг пропадали сапоги. То надо было послать человека, — конечно, из музыкантской команды — в Одессу для пайки басов.
Афинус, сопровождая в этих вылазках капельмейстера, издевательски доказывал адъютанту:
— У нас в Одессе говорят: лопни, но держи фасон.
— Загонят они меня на тот свет, — жаловался Ратов, — и будет мне гроб с музыкой.
Во время демобилизации старых возрастов покинул ряды полка наш штаб-трубач. Адъютант, вызвав Афинуса, спросил:
— Знаешь, что за штуковина кавалерийские сигналы?
Скавриди усмехнулся:
— Вы акнчательно смеетесь с меня? Это которые в ми-бемоле большой октавы? Нам их сыграть — раз плюнуть!
«Акнчательный» было любимым словечком музыканта, и произносил он его на свой лад и с особым смаком.
— Эти трабимоли для меня — потемки, — ответил Ратов. — Возьми трубу, сыграй!
И вот невзрачная сигналка, до того умевшая издавать лишь вялые и постные звуки, в руках Афинуса, словно повинуясь какому-то волшебству, преобразилась. Знакомые мелодии сигналов, исполнявшиеся теперь с мягкой напевностью, приобрели новое звучание и как будто иной смысл. Возбуждая в сердцах дух отваги и призывая к подвигу, они и впрямь способны были удваивать силы кавалеристов.
За дополнительное вознаграждение, конечно, Скавриди охотно согласился взять на себя функции и штаб-трубача.
Ловкие оркестровики не терялись нигде и никогда. В селах, где квартировал полк, ни одна свадьба не обходилась без них. Если люди не могли позвать весь оркестр, то Скавриди обязательно был среди званых.
Но не было дня, чтоб кто-нибудь не приходил с жалобой на Скавриди. То он обставил вольного сапожника, то надул кого-то из своих.
— Вот тут у меня, — многозначительно потряс он нотами перед глазами многоопытного адъютанта, — не музыка, а нечто особенное, настоящее антик-маре с кандибобером. Как говорят у нас в Одессе, возьмите в руки — имейте вещь. Товарищ Наконечный, наш дудельмейстер, сочинил специально для нашего полка эксбирибиндинский марш.
— Ну и что ж? Сыграете — послушаем, — ответил Ратов.
— Вы тоже хитрый, товарищ адъютант. На старом месте, если мы писали для полка марш, нам выдавали новые брюки.
Ратов, полагая, не без оснований, что «эксбирибиндинский» марш — не что иное, как грубая перелицовка, от сделки отказался.
В Сальницах явилась к нашему врачу немолодая селянка с просьбой дать ей средство от крыс. Век не знали этой пакости, а тут завелись. И главное, на что набросились — на сырые яйца. Когда же в штабе узнали, кто постоялец женщины, все смекнули, в чем дело. Вызванный к адъютанту первый корнет сознался, что выпил яйца он, сделав в их скорлупе по два чуть заметных булавочных прокола.
Особое пристрастие питал Скавриди к обменным операциям. Менял солдатский ремень на ремень, сапоги на сапоги, папаху на папаху. Оборотистый трубач не оставался внакладе. Музыканты шутили: в Одессе Афинус пытался променять хибарку своей мамаши на памятник Ришелье.
— При трубе ты, Афоня, бог, — откровенно говорили ему кавалеристы, — а без трубы ты натуральный одесский арап...
Одного нельзя было отнять у Скавриди — его тонкого мастерства. Инструментом он владел безукоризненно. И кто бы сказал, что сердцу юного трубача не было чуждо бескорыстие? Часто, а особенно в лунные ночи, навевавшие и на молодых, и на пожилых бойцов воспоминания о родимой сторонушке и о близких сердцу, сельская тишина вдруг нарушалась волшебными звуками. Чувствовалось, что в эти минуты какая-то светлая грусть льется с серебряным журчанием из души большого музыканта.
Афинус, очевидно вспомнив одесские фонтаны, девушку, ради которой к его музыкальной эмблеме было припаяно пронзенное стрелами сердце, перевоплощал на своей чудо-трубе мотив заурядной песенки в трогающую до слез, задушевную мелодию.
А меж тем исполнял Скавриди незамысловатую, популярную в одесском порту и на окраинах песню:
Спрятался месяц за тучи
И больше не хочет гулять,
О дай же мне, милая, руку
К пылкому сердцу прижать...
Однажды на командирских занятиях, во время перекура, взводный Почекайбрат, камеронщик из Кривого Рога, нацеливаясь на пухлый кисет Скавриди, пробасил:
— Насыплю в трубочку табаку и все горе закручу. Угости, Ахвинус, я же тебе друг!
— Говоришь, друг? — все же протягивая взводному кисет, ответил Скавриди. — Вот в Одессе был у меня друг. Из нашего же брата — доремифасольщика.
— А что оно обозначает — ду-рень мий, ква-соль-щик?
— До-ре-ми-фа-соль-ля-си — эти семь нот знает и корова. И только человек сумел из них создать свои музыки и песни. Так вот, мой одесский друг был натуральный студент. Другие студенты лезли в разные пушкины, а носили дамские косыночки заместо кепок, размалевывали себе грудь жар-птицами, для форсу, конечно. А мой студент бросил свои гимназии, плюнул на всякие физики-химии, отпихнул от себя папашкины-мамашкины перины, сверходеяльники, фаршированные щуки и свиные грудинки... Надо было послушать, как он своим заколдованным смычком разрывал на куски сердца наших одесситов. Врать не буду — мы не видели самых слез, но его чудо-скрипочка таки да плакала...
Взволнованный приятными воспоминаниями, Афинус на миг осекся, а потом продолжал:
— Когда начались всякие завирухи и завирушки, музыкантов звали на митинги, а за это, не жалеючи, кидали в наши картузики спасибо. А эти купюры никто из одесских булочников не принимал. Вкратцах, первые одесские скрипки и те клали зубы на полку. Так это разве вопрос? Мы же тоже были за революцию. Взять хотя бы мою мамуню Афину Михайловну. У нас имя одно — я Афинус, она Афина. Знаете — есть прачка и прачка, а она стирала мешки из-под соли в амбарах Архипа Малосольного. Революция спасла маму от каторжной работы, но хлеба от этого у нас не прибавилось. Вот тут-то я и познакомился с Наумчиком. Дай ему бог здоровья...
Скавриди, польщенный вниманием слушателей, взволнованно продолжал:
— Мой друг из тех семи вышесказанных нот на ходу рвал подметки и сочинял семьдесять семь переживательных романцев. Вкратцах, нас знала вся Одесса. Другие музыканты перлись на Фонтаны, а мы с моим другом не вылазили с Молдаванки и Пересыпи, в том числе и одесского порта. И хотите знать, из каких классов мой друг? Так его отец и по сегодня главный инженер Одесской электрической станции. Скажу по совести: копейка копошилась... Наумчик, с его голубыми глазами, которые бог приготовил для ангела, а подобрал бродячий музыкант, с пурламутрными пуговичками на белом пикейном жилете, с шелковым бантом на шее, горел на солнце, как мой медный корнет, а я в своих шматах был похож на обшарпанную скрипочку моего друга.
Власти приходили новые, мы с Наумчиком все играли и играли по-старому. А тут вздумал знаменитый Мишка Япончик составить свой воровской полк. Многие наши клиенты записались к Мишке. Стали звать и нас. Мне это не очень светило, а Наумчик говорит: «Нельзя отрываться от публики. Послужим и мы революции». Оставили мы нашу Одессу и увидели, что такое боевой фронт. Простой человек вполне склонный до музыки, а тем более наша публика — вор. Он готов отдать с себя все, сыграй ему только:
За город наш Одессу
И за одесских краль
Мильёнов мне не жалко
И головы не жаль.
Вкратцах, пристроились мы и там ничего себе. А тут что получилось? Команда Япончика не признавала дисциплины. Стала принюхиваться к крестьянским скрьням. Приехали на фронт большие начальники из Балты. Сак будто был среди них и Котовский. Разговор был короткий. Япончика, конечно, шлепнули. Это не Одесса, где с ним цацкались. Отобрали у воров оружие. Кое-кому почесали по-фронтовому спины. Как малолетку, хотели меня отослать к мамуне, но я попросился в пехотинский Тилигуло-Березанский полк, а скрипка по штату никому не полагается. Так мы и расстались с Наумчиком...
— Послушай, Скавриди, — спросил Ротарев, — наша казачня определяет, что ты цыганского роду. Это правда?
Афинус смерил сотника с головы до ног:
— Я одессит. И все. Если ты только правильный одессит, то ты объездишь весь свет, а в свою Одессу обязательно вернешься. У себя дома одессит одессита утопит в ложке воды, а на чужой стороне из любой беды выудит. Вот что значит, товарищ сотник, одессит!
— А ты все-таки скажи, хлопче, как тебя понять, добрый ты человек или злой? — спросил Почекайбрат, вторично протягивая руку к кисету штаб-трубача.
— Я и сам не знаю, — ответил, задумавшись, Афинус, — знаю только то, что злого поругивают, а над добрым смеются. Меня и лают, и смеются надо мной, вот и определи сам, что я за человек. Одно мне ясно, что я не такой, как все, хотя пусть все будут и золотые. А раз я не такой, как все, то я и есть настоящий одессит.