ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

До нынешнего лета весь мир Егорши ограничивался деревней Светлый яр. Жилось ему под суровой рукой хозяина трудновато. Семен Данилыч Паршин спуску не давал и взыскивал свирепо. Но лишь наскок смирновского карательного отряда показал Егорше всю меру человеческой злобы и жестокости. Такой крови Егорша не видел никогда в жизни.

Сам он уцелел в этом свирепстве совершенно случайно. Мишка Паршин, уже угарно пьяный, с остекленелыми глазами, едва узнав Егоршу, с размаху ахнул его в ухо и неистово заорал: «А, прихвостень. Ложись!» Не уложи он спьяну своего бывшего батрака под шомпола, Егорше не сносить бы головы.

Избитый до беспамятства Егорша пришел в себя, когда каратели праздновали свою победу над усмиренной деревней. Отовсюду неслись песни. Разор и поругание продолжались, кипело срамное, непотребное веселье палачей.

За остаток ночи Егорша отлежался, а утром помог Сивухиным, старикам и Клавдии, похоронить Петра и Власа. Как внезапно закончилось земное существование этих хороших и душевных мужиков! Еще вчера сидели, дымили самосадом и беспечно похохатывали, а вот закрылись навек глаза и не видать им больше белого света… Примерно так рассуждал Егорша, со страхом поглядывая на обезображенных мертвецов. Страшна, загадочна смерть! А ведь и сам он тоже мог бы сейчас укладываться рядом с ними в наспех отрытую могилу. Случай спас, удача. Ох, напрасно мужики вечерами напролет только изводили табачище и зубоскалили. Пока было время, перебрать бы весь народ по зернышку, как перебирают семя, чтобы не кинуть в борозду дурного. Чего ждали, на что надеялись? Паршины-то, Паршины… и показали же себя! Наука… Нет, видно, у богатых голова хоть и может иногда по-нашему всякие слова произносить, да сердце их волчиное все равно по жирному куску тоскует. И эту разницу никакими уговорами не переменишь. Придумано еще древними царями: кому в жизни привалило, тот сел на всех других и уж местом своим с босотой и голью ни за что не поменяется. Поднять бы сейчас Тимошу да посадить напротив. Правильно учил очкастый председатель батрака: наука из наук — политика. Не о богатстве должен думать человек, не о наживе, а только о справедливости… Жалко было Петра, Власа, всех мужиков. Даже тихоню Прокопьева не пощадили! Из всех деревенских где-то затерялся лишь маленький Пак со своим отрядом да вечно недовольный Фалалеев. А остальные сгинули в одночасье.

Похоронив убитых и растерзанных, деревня затаилась. Ликовали одни Паршины. Остальные «стодесятинники» — Лавочкин, Титов, Шашкин — оказались поумнее и радости своей не выдавали. Словно чуяли, что торжество по нынешним временам долго не протянется. Так оно вскорости и оказалось… Наблюдая безудержное ликование своего недавнего хозяина, Егорша все больше проникался сознанием той политики, которой учил его незабвенный Тимоша. После такой кровищи ответ один: сбить скорей всю эту сволочь в море да под водой схватить за ворот крепче и держать до самой смерти, пока не успокоится. И больше никаких не надо слов.

По обыкновению, Егорша жил молчком, однако взгляд его выдавал напряженную работу мысли, и старик Сивухин, к которому он прилепился после похорон Петра и Власа, однажды был изумлен, когда бывший бессловесный батрак, желая утешить горевавшую Клавдию, вдруг заговорил корявыми нескладными словами. Егорша не знал, что его подслушивают, он горел желанием сказать несчастной Клавдии самые пронзительные слова. И старик, тоже жалевший терявшую рассудок дочь, понял из речи неуклюжего парня, что нам, русским, и от беды бывает большая польза, если только подойти ко всему с умом, что паразиты позапихали под себя по сто десятин да в придачу дерут пух-перья с корейцев, они не считают остальных ну даже за полено, скотину больше почитают, чем нашего брата: встретит, например, теленка — обойдет, а человека, словно щепку, скинет и не оглянется.

Дошли до Клавдии бесхитростные слова парня, не дошли, но старик знал, что горе, как вода, уйдет со временем и, глядишь, снова заживет запекшееся лицо дочери, снова осветится оно прежней улыбкой, которую так любил покойник Влас.

Сам старик своего горя старался не показывать. Однако потеря сына и зятя заметно его подкосили. За ним стали замечать одну необъяснимую странность: посреди работы он вдруг опустит руки и замрет столбом и стоит, покуда не окликнут. Однажды старуха долго глядела на него, подошла и тронула:

— Ты что это, отец?

Он вздрогнул, глаза его как будто ожили, и вдруг рыдания потрясли все его сухонькое обессиленное тело.

Егорша, прижившись в сивухинской семье, старался заменить обоих погибших мужиков. Работы навалилось много, и он трудился изо всех сил, раздумывая о том, что для хорошего человека работаешь, как для себя, усталости не знаешь, а вот для врага и перышко поднять с земли в большую тягость.

События шли своим чередом. Во Фроловке объявились городские люди, потом стало известно, что в воскресенье там состоится митинг. Народ принарядился спозаранку. Егорша отправился во Фроловку и все увидел собственными глазами. Рыжеватый худенький парнишка возвышался над морем человеческих голов и, вздымая над собою руки, бросал удивительные слова:

— Здравствуйте, герои, отцы наши, братья наши, воины пролетарской революции! Здравствуй, непокорная, прославленная подвигами, мятежная Сучанская долина! Мы пришли к вам с мечтой отдать наши скромные силы восстанию, вместе с вами до последнего дыхания драться с оружием в руках, с пламенем в сердце за власть Советов и победить врага… Пройдут годы, десятилетия, и о ваших подвигах народ сложит красивые песни. Ваши деяния легендарны…

Грозя кому-то костлявым кулачком, он вдруг заговорил настолько складно, что народ на лугу замер, затаил дыхание.

Пусть знают белые бандиты,

Что мы из сопок не уйдем.

Мечты свободы не забыты,

Октябрь горит в сердцах огнем!

Парнишку качали, высоко подбрасывая в небо. Он держался за козырек кепчонки и верещал. Рубаха на нем надувалась пузырем.

После него место на трибуне стало браться с бою. Многих ораторов, послушав минутку-другую, стаскивали за полы, и они, взмахнув руками, опрокидывались и исчезали в людском море, словно в бездонной воде.

Вернувшись из Фроловки, Егорша с нетерпением хотел увидеть Клавдию. Так много хотелось ему сказать! Перед глазами продолжало качаться безбрежное море митинга. Какие слова там говорились! Вот она где, настоящая-то грамота… Но поговорить ему в этот вечер с Клавдией так и не удалось. А наутро в Светлый яр пришли партизаны.

И для бывшего батрака началась совсем другая жизнь.

Партизан встретили пышно, с радостью. Сивухин вынес хлеб и соль и плакал, не скрывая слез. В школе снова закипела жизнь. Егорша, пропадая на школьном дворе, подружился с молодыми комсомольцами Игорем Сибирцевым и Сашей Фадеевым. Ребята, совсем сосунки на глаз Егорши, держались с уверенностью взрослых. Саша Фадеев запомнился ему с митинга, где он заставил пропасть отчаянного народу раскрыв рты замереть и слушать. Такое надо было суметь!.. Игорь, ласковый, улыбчивый, стал сразу звать Егоршу тезкой. Благодаря ему Егорша познакомился с самим Лазо. Он как-то стоял и разговаривал с комсомольцами, вдруг оба, Игорь и Саша, заулыбались и подтянулись: к ним, опираясь на палочку, подходил темноволосый человек с аккуратной молодой бородкой на припухшем нездоровом лице.

Лазо остановился и немного поговорил с ребятами. Мягкая речь с картавинкой звучала не по-здешнему. Егорша вслушивался в его голос, словно в музыку. Он с подозрением посматривал на Игоря и Сашу. Лица комсомольцев сияли. Нет, эти ребята притворяться не умели. Да и зачем? Так неужели это и есть Лазо? Но как же он не походил на того богатыря, каким рисовался Егорше и мужикам! Фалалеев, например, ни за что бы не поверил…

Лазо ушел, а партизаны принялись со смехом донимать Егоршу. Командир к нему с душой, с вопросами, а он остолбенел, ни одного путного слова не произнес! Ну не пень ли? Егорша готов был провалиться… В конце концов Игорь сжалился над ним и прекратил потеху. Егоршу он убедил, что слушать шутников не стоит. Наоборот, Сергей Георгиевич остался очень доволен ответами Егорши, особенно выделив его непримиримое убеждение: кто деревенской работе помеха, тот и враг.

Посиживая на штабной завалинке, прислушиваясь к разговорам, к спорам, наблюдая бешеную жизнь партизанского штаба, Егорша получал первое политическое образование. Теперь глядел Егорша на партийных — по большей части правильные люди. Командиры у них самогон не позволяют, вещи запретили, баб чужих нельзя. От них и остальные набираются. А Игорю Сибирцеву, партийному парнишке, в ноги поклонился бы: голова, как у министра. Протер он кой-кому глаза в деревне. Правильно: надо всю Россию по справедливости устроить. К старому народ теперь и паровозом не заворотишь: дотерпелись до точки…

Говорить Егорша был не мастер, а говорить хотелось — так нагорело на измученной душе, которой вдруг открылся свет. В Клавдии, переживавшей свое горе, он нашел молчаливого, но благодарного слушателя. И бывший батрак принялся расстилать перед убитой горем вдовой нарядный плат своего бесхитростного красноречия. Теперь наш ход, доказывал он Клавдии, вся ихняя жизнь у нас под ногами, как былинка. Ломили мы на них, двужильничали — хватит. Потяни-ка воздух-то! Ну? Чем потягивает? Волей! Высказываясь таким образом, Егорша смелел, плечи его расправлялись, он чувствовал себя уже не забитый батраком, которому собака-хозяин показывал ногой, а человеком почти что государственным, имеющим мысли не только о своей утробе. Вспоминая приветливых ребят-комсомольцев, он сознавал и свою важность. Ого, затронь-ка кто его сегодня, тиранничать больше не позволит никому!

И замечал он — Клавдия уже сама искала встреч с ним, ждала его речей. Эх, вид бы еще подходящий ему! Егорша завидовал партизанским разведчикам. Вот кто одевался, как картинка! Все на них трофейное: сапоги, папахи, маузеры. Поговорить разве с ребятами, упросить своего тезку: пусть определят его в разведчики.

Но жизнь в деревне неожиданно переменилась быстро, враз. После того многолюдного митинга во Фроловке все партизанское начальство уехало в Сергеевку, на съезд. Но в это время уже определенно говорили, что каратели снова близко, идут с великой силой и что партизанам приходится несладко: бьют их, загоняют в глухомань, откуда путь один — в болота. Последние известия были из Молчановки — и после этого как замерло. Неужели же конец всему?

В эти смутные дни, когда надвигалась новая беда, Егорша не находил себе места. Наверное, он зря поддался уговорам стариков и Клавдии. Они, узнав, что парень собирается уйти в отряд, так и вцепились в него: на кого же он их бросает? Пришлось остаться. Егорша понимал, что на старика уже плоха надежда. Похоронив Петра и Власа, он совсем поник и собрался умирать.

В деревне недолгое время постоял японский отряд. Зверств на этот раз почему-то не было, однако живность со дворов исчезла вся, до последнего куренка. Японский офицер, желтый, узкоглазый, с очками, въехавшимися в толстенькие щечки, постоянно добивался:

— Снай, где партисана? Не снай? Оцен харасо.

Рослый, нескладный Егорша показался ему подозрительным. Он отпустил его, но с сомнением проговорил:

— Русскэ сордату бурсевик…

Японский отряд вскоре ушел, и его сменил белогвардейский гарнизон. В избу Сивухиных зачастили двое веселых разбитных солдат: Кучеренко и Максимов. Удивительно, что бойкие солдаты сами за стол не лезли, а ждали, когда позовут. За столом они не жадничали, не рвали куски наперегонки… Старики Сивухины постепенно перестали их бояться, жаловались на жизнь, на здоровье. Солдаты советовали свозить хворавшую Мироновну в Гордеевку, там вроде бы появилась докторица из города, лечит детей, но, может быть, и старому человеку пропишет какое-нибудь лекарство… Егорша замечал, что Клавдия погладывает на пригожего собой Кучеренко. А солдаты засиживались за столом, чай тянули чашку за чашкой и балагурили, веселя хозяев. Кучеренко без конца задирал Максимова, служившего когда-то на корабле.

— Корабли ваши… Если бы они еще стеклянные были! А то рыб ее видать, воздух дурной, железо кругом. А ну ворча какая? Могила это подводная, а не корабль. Нет, мне на земле веселее.

И не переставал посматривать на Клавдию.

На лице Клавдии появлялся какой-то лучик, подобие улыбки. Веселые парни!

Иногда солдаты принимались рассуждать об офицерах.

— Ничего хорошего про них не скажешь. Если не злодей, так лодырь, дармоед. Некоторых, правда, хвалят, но… не знаю, не знаю. Хоть на том спасибо, что по зубам не хлещет!

— А у меня примета есть, — застенчиво улыбался Максимов. — Идешь не козыряешь — ничего. Не сворачиваешь с дороги — тоже не орет. Яблоки из кулька просыпал — сам и подбирает. Вот увидишь — скоро им конец. Они уже сами это чуют.

Солдаты приносили обнадеживающие вести: партизаны не сгинули насовсем, а рассосались по тайге, в подтаежных деревнях становится неспокойно, гарнизоны ненадежны.

Однажды в деревню со стороны леса вошел человек, неслышно перелез через плетень и, стараясь не шелестеть картофельной ботвой, направился к избе. Час был еще не поздний, но в деревне не светилось ни одно окно. Безлюдие, заброшенность, уныние, даже собаки не брехали. Бесшумной тенью человек из леса приник к окну, вгляделся, приложив с боков ладошки, затем негромко стукнул. В темной избе как привидение проплыла белая фигура, стукнула в сенях входная дверь.

— Кто там?

С крылечка старик вгляделся в подошедшего ночного гостя и вдруг всплеснул руками:

— Господи, Николай!

Обхватил обеими руками, прижался и заколотился в сухих прорвавшихся рыданиях. Ильюхов не произносил ни слова, успокоительно похлопывал по худой трясущейся спине.

— Почему не запираетесь? — спросил он. — Мало ли…

Вместо ответа старик Сивухин горько махнул рукой и повел гостя в избу.

— Погоди, — остановил его Ильюхов, — поговорим здесь. А лучше — вон в подсолнухи пошли.

Старик Сивухин рассказал Ильюхову, что в деревне стоит небольшой гарнизон, солдаты бездельничают и занимаются поборами.

— Ты сам-то где? В лесу? — спросил он Ильюхова.

— Дедушка, там много наших… Ты мне лучше вот что скажи: с солдатами говорить не приходилось? Как они — довольны всем?

Старик задумался.

— Приходят двое. То-се… Знают про Петрушу, про Власа. Бабы мои, известно, в слезы… А недавно они про партизан. Я понял так: хотят кого-нибудь увидеть.

— Ага, ага… Интересно. А как думаешь, надежные?

— Так ведь разве в душу-то заглянешь им, сынок!

Через два дня старая Мироновна погнала в лес корову. Это был условный знак. За Мироновной, стараясь оставаться незамеченными, выбрались из деревни Кучеренко и Максимов. В лесу их уже поджидали… Так начался заговор среди солдат. Связавшись с партизанами, солдатский комитет разработал план восстания: в назначенный день солдаты перебьют офицеров и с оружием в руках уйдут в тайгу. К радости Егорши, пригожий Кучеренко почти перестал появляться у Сивухиных — некогда. Пользуясь любым случаем, он старался улизнуть из деревни. Как видно, он стал своим человеком у партизан… Заговорщиков кто-то выдал в самый последний день. В деревенском гарнизоне поднялась суматоха, раздались выстрелы. Кучеренко был ранен, Максимов убит при аресте. К Сивухиным ворвались солдаты, вывели из дому, толкая прикладами, Клавдию и Мироновну, потащили со двора.

В этот же день из города нагрянуло начальство. Началось следствие, затем расправа. Клавдию с матерью пытали огнем, добиваясь выдачи солдат-зачинщиков. Ни старуха, ни Клавдия не произнесли ни слова. Ту и другую, изломанных пытками, втащили на скалу возле речки и сбросили вниз на камни. Ночью старик Сивухин взял мешок и подобрал окровавленные останки жены и дочери.

Последнюю родню Егоршину развеяло по ветру. Теперь и посидел бы рядом с кем-нибудь, да с кем? Воевать остается, вывоевывать себе долю. Своя шкура ноет, своя глотка воет!

Егорше вспоминался капитан с тусклыми глазами, и в голову ударяла тяжелая густая кровь, в глазах темнело. Этот каратель, замучив Клавдию со старухой, лишил его последней радости в жизни. Нет, не жить на белом свете этому капитану! Егорша теперь положит всю свою жизнь на то, чтобы найти его, этого бездушного убийцу.

Пробираясь из деревни, Егорша услышал человеческие голоса и стремглав соскочил с тропы в кусты. Бешено заколотилось сердце. Глупость чертова, ведь едва не напоролся! Мягким звериным шагом он сделал большой крюк, раздвинул ветки и увидел двух солдат. По погонам и кокардам Егорша сразу определил: колчаки. Солдаты, положив винтовки на траву, сидели на берегу, покуривали и сплевывали в воду. Неслышно ступая, Егорша стал удаляться от опасного места. Как хорошо, что он вовремя насторожился! Голоса мирно беседующих солдат затихли, и вдруг Егорша остановился. Ему вспомнилась замученная Клавдия. Дышать стало трудно, он оглянулся, с усилием втягивая воздух сквозь стиснутые зубы. Что он станет делать, Егорша еще не сознавал, однако ноги сами понесли его назад. Солдаты, задрав колени, сидели молча и глядели на текучую воду. Лица их выглядели равнодушными, усталыми. Винтовки валялись рядом.

Подобрав два камня, Егорша спрятал их в карман и стал медленно подходить. Солдаты встрепенулись, вскочили на ноги и проворно схватили свои винтовки. Блеснули плоские японские штыки.

— Стой! — крикнул один из них.

В голосе солдата Егорше послышался испуг. Плохо сознавая, что он делает, Егорша, словно глухонемой, стал тыкать себе пальцем в рот. Солдаты недоверчиво ощупывали его глазами.

— Курить просит.

— Дай ему, черту. Пусть уж…

Сморщив погон, солдат полез за кисетом. Винтовку он переложил в левую руку.

Больше всего Егорша боялся выдать себя блеском глаз. Размахнувшись, он со страшной силой ударил солдата камнем в голову. В тот же миг его пронзила нестерпимая боль. Другой солдат сбоку ловко ткнул его в бок штыком.

Намертво свалив одного противника, Егорша схватился врукопашную с другим. Солдат резво отскакивал и беспрестанно совал штыком. С большим трудом Егорше удалось вырвать у него винтовку. Из последних сил он свалил его на землю и, заливая своей кровью, задушил.

Трофеями Егорше достались две винтовки — настоящее богатство. Он спихнул тела солдат в речку и опустил в ледяную воду свои изрезанные руки. Потянулась красная густая полоса. Чтобы унять кровь, он догадался сорвать два громадных лопуха и замотал в них руки. Повесив по винтовке на каждое плечо, Егорша по еле заметной тропе побрел в Гордеевну, где, по слухам, появилась добрая докторша из Владивостока.

Так судьба свела его с Ольгой Лазо.