Глава первая СМЕРТЁНЫШИ
Глава первая
СМЕРТЁНЫШИ
Кто это возле меня засмеялся так тихо?
Лихо мое, одноглазое, дикое Лихо!
Лихо ко мне привязалось давно, с колыбели,
Лихо стояло и возле крестильной купели…
В семье у барыни. — Дача Витбергов. — Вопрос о телесных наказаниях. — Школа. — Боязнь покойников. — Учительский институт. — Отъезд в провинцию
Как признался однажды Федор Сологуб, его первое детское воспоминание было страшным. Оно соединяло в себе боль, смерть и… ощущение полета. В грудном возрасте спеленутого Федю положили на верхнюю полку этажерки, а он с нее скатился на пол. Позже Федор Кузьмич уверял, что не по рассказам старших помнит этот эпизод, а запечатлел в памяти зрительный образ: перед глазами пролетали резные столбики этажерки, которые тогда показались ему огромными столбами, колоннами[2]. Теперь уже никто не скажет точно, действительно ли таким было первое запомнившееся ему впечатление, память ли в зрелом возрасте предложила писателю тот эпизод, который подходил к его мрачной литературной маске, или это была просто фантазия сродни его страшным рассказам о детях. Этот полет напоминает читателям Сологуба о судьбе мальчика Мити из рассказа «Утешение», которого манила идея выкинуться в окно, увидеть весь мир летящим мимо, к чертям. Другие герои-дети у Сологуба без сожаления топятся, сходят с ума, задыхаются… Дети Сологуба — зачастую как будто не совсем люди, а какие-то непонятные звереныши. Однажды у Сологуба вырвалось и потом повторялось слово-неологизм: «смертёныши». Мимоходом его использовал Андрей Белый в романе «Петербург», но таких героев больше нет и не могло быть нигде, кроме сологубовского мира. Поэтому и название им необходимо было дать особенное, как и знаменитой «недотыкомке» — серому комочку, бытовому черту, искушавшему одного только этого писателя.
Многие современники хотели допытаться, что же сделало Сологуба певцом смерти, декадентом, но не преуспели в этом. В его детстве, насколько нам известно, было не так уж много экстраординарных событий. Ранние годы Сологуба напоминают не темный мир его прозы, а скорее мелодраму, и тем удивительнее, что писатель смог переплавить свои впечатления в такие странные, но ничуть не сентиментальные и не пошлые тексты. Воспитывался будущий писатель, Федор Тетерников, матерью-прислугой («дворянский» псевдоним «Сологуб» появится значительно позже, даже не после первых его публикаций). Отец его был, судя по всему, незаконнорожденным сыном дворянина[3], и своим высоким происхождением писатель, вероятно, в глубине души гордился, хотя чаще говорил о ценности опыта, который дали ему тяжелые детские годы. Об отце у Сологуба сохранились только фрагментарные воспоминания: вместе гуляли по Петербургу, купили пирожное — оно упало, Федя плакал. Когда Феде было четыре года, отец умер. Мальчик лег на стулья и зарыдал — на сей раз безутешно.
В школе его считали барчонком, дразнили за бархатную курточку вишневого цвета, за ранимость и стыдливость. Никто не знал, что этот чистюля на самом деле кухаркин сын. Сам он почти ни с кем не искал сближения, в гости никого не приглашал, как будто стыдился семьи и дома. Но позвольте, откуда же взялась у сына прислуги бархатная курточка? Отношения с барами у семьи Тетерниковых были необыкновенными. Барыня Галина Ивановна Агапова сама крестила Федю и его младшую сестру Ольгу, дети кухарки называли ее «бабушкой», но была какая-то искусственная, слащавая снисходительность в таком панибратстве. Фединым воспитанием не пренебрегали, сразу угадав в нем одаренного ребенка. Любимыми книгами мальчика были «Робинзон Крузо», «Король Лир», «Дон Кихот» — все об одиноких или покинутых, странствующих героях, а последняя к тому же — о реальности и мечте, об Альдонсе и Дульцинее. О Сологубе-писателе говорили, что у него нет возраста, что он не меняется со временем, что он древний и вечный, как самый древний ужас. Это не вполне справедливо: его творческая манера эволюционировала, но редко когда детские вкусы влияют на человека и в зрелости, как это произошло с будущим писателем. Альдонса и Дульцинея навсегда стали для него символами: одна — олицетворением быта, другая — воплощением творчески преображенного мира.
Читал Федя сначала всегда про себя, а любимые произведения перечитывал вслух для матери и сестры.
От Агаповых мальчик получил представление и о других видах искусства. В доме был абонемент в оперу, хотя и в верхних рядах. Когда кто-то из семьи не мог поехать в театр, брали Федю. Однако нередко те же благодетели поколачивали воспитанника. Да и мать, «прислуга за всё», тоже была невоздержанна на руку. Истязания детей, слуг, подчиненных членов семьи потом станут одной из постоянных тем сологубовского творчества. Под влиянием уговоров он сократил несколько сцен избиений в «Мелком бесе», но их всё равно много осталось в изданном тексте.
Один из эпизодов детства Сологуба запечатлен в рассказе «Улыбка»: ребенку с трудом выправили новые рукавички, он впервые вышел с ними на улицу, встретил там сверстника, который очень хвалил обновку и попросил ее на время поносить. Обещал скоро вернуться с рукавичками, но обманул — не пришел. Для Феди эта история закончилась тем, что мать его высекла за потерянные рукавички.
В других ситуациях Федя был на удивление рациональным, рассудительным ребенком, а взрослых это порой выводило из себя. Один из типичных домашних разговоров остался запечатленным в архиве Сологуба.
Мать. Ну иди гулять, Федя!
Бабушка. Что ты, Бог с тобою, он уж сегодня нагулялся.
Федя. Где ж я гулял?
Бабушка. Ну а где ж ты ходил?
Федя. Я сидел, а не ходил.
Бабушка. Ну а промежуточные переходы? (Показывает руками на салфетке.)
Федя. Так разве это гулянье?
Видя, что препирательство затянется надолго, мать уходит, в комнате остаются Федя и «бабушка».
Бабушка. Ну а то как же. Я называю гуляньем каждый раз, как пройдусь, подышу воздухом. (Показывает руками.)
Федя. Гуляньем называется хожденье без цели, не торопясь.
Бабушка. Ты, кажется, не тихонько гуляешь.
Федя. Тихо нет пользы ходить.
Бабушка. Да, тихо идти, только устанешь больше.
Федя. Да это-то и хорошо, что устанешь; для того и гуляют…[4]
И так далее — сплошное мелочное занудство. В финале сцены мальчик «бабку» обозвал про себя: «Дура». Похожий по тону диалог с бабушкой запечатлен в рассказе «Задор» (в ранней редакции — фрагмент романа «Тяжелые сны»). Но это лишь литературный материал, близкий к жизни. Это еще не подлинная литература. Писателю предстояло не только перечувствовать заново, но и переработать, переплавить детские ощущения.
Галина Ивановна по-своему умела жить на широкую ногу. Но еще в пору самого раннего Фединого детства семья Агаповых (отец, мать, трое детей) разорилась: умер благодетель Галины Ивановны, а по некоторым сведениям, и настоящий отец одной из двух хозяйских дочерей. Начался тяжелый и скудный быт. Родственники постоянно жаловались друг на друга, устраивали сцены. Одной из дочерей, Галине Михайловне — той, что была, по-видимому, плодом незаконной связи, — повезло: она вышла замуж за Федора Александровича Витберга, сына известного художника и архитектора. Родню жены он на дух не переносил и, сочувствуя Феде Тетерникову, старался оградить талантливого мальчика от влияния Агаповых. Летом молодая чета забирала Федю к себе на дачу. Там ребенку давали читать исторические книги, в доме часто говорили об искусстве. Федор Александрович был педагогом и еще инспектором Гатчинского Николаевского сиротского института — о, это волшебное слово «инспектор» в художественном мире Сологуба, аналог гоголевской шинели! Возможно, пример Витберга отчасти повлиял на выбор Федей Тетерниковым педагогической карьеры.
В произведениях Сологуба, посвященных детям, отразились два художественных пространства, обжитых в детстве им самим, — замкнутая городская квартира и дача, откуда всегда можно сбежать в поисках приключений. Жизнь небогатых дворян в городской петербургской квартире — сфера, в классической русской литературе мало раскрытая. Это некий промежуточный мир, не барский и не разночинский. Тем более мало знакома была русская классическая литература с жизнью слуг таких бедных господ. Семья Тетерниковых — мать и двое детей — ютилась на кухне, Федя спал на сундуке. В рассказе «Утешение» в подобных условиях живет мальчик Митя. Гораздо привольнее, очевидно, маленькому Тетерникову было летом на даче, без надзора матери и «бабушки», на природе, где всегда даже для дворян несколько смягчались правила приличий. Дачник — по определению существо вольное. Потому деревенских детей в произведениях Сологуба мало — пожалуй, лишь в намеренно стилизованном под фольклор «Баранчике»: девочка увидела, как отец режет барана, — и, подражая взрослым, заколола братца, а сама задохнулась в печке. А вот детей-дачников предостаточно — в рассказах «Жало смерти», «В плену», «Два Готика», где местная шпана препровождает их в мир приключений — более или менее мирных, это уж как повезет. И даже будучи педагогом, автором публицистики на педагогические темы, Сологуб оставался при убеждении: пусть местные оборванные, грязные дети знакомятся с детьми-дачниками, пусть показывают им все входы и выходы своего мирка. Ребенок должен жить летом на даче, бегать босиком, как обычно это делают кухаркины дети. А еще лучше — и школы перевести за город, чтобы летом превращать их в детские дачи.
Несмотря на то что писателя традиционно считают одним из самых внесоциальных в своем поколении, общественно-политические вопросы по-своему очень его занимали. Сологуб-публицист даже детей-самоубийц делил по принадлежности к социальным срезам: дети рабочих кидаются из окна, у крестьян — вешаются и топятся, гимназисты стреляются, а гимназистки отравляются. Самоубийства социально ранжированы, и в романе «Творимая легенда» у писателя есть пародия на традиционное заступничество сильного за слабого. В веренице мертвых, вышедших из могил, идут два мальчика; один удавился, не выдержав домашнего тиранства, другого засекли до смерти. «Тебе-то хорошо, тебе золотой венчик дадут, а вот я-то как буду?» — завистливо говорит грешный висельник товарищу, запоротому розгами. На что добрый мальчик отвечает обещанием броситься в ножки Богородице и заступиться перед ней за самоубийцу. Эта сцена настолько соответствует поощрениям и наказаниям земной жизни, что становится страшно за маленьких страдальцев, бесправных даже за гробом, всегда подчиненных правилам взрослого мира и взрослой веры.
В детской биографии Сологуба периодически встречаются несчастья, не поразившие его прямо, но оставившие отпечаток на его психике. Семейная жизнь четы Витберг, вывозивших маленького Федю на дачу, закончилась трагически. Галина Михайловна случайно выпила настой спичек, который ее муж развел, чтобы травить мух. Чем не сюжет для сологубовского рассказа? Детство писателя подсказывало множество сюжетов, и особенно часто это были истории о домашнем тиранстве. Еще долго потом взрослый Сологуб не мог избавиться от страха: шел по Петербургу светлым ясным днем — улицы безопасны, дома незыблемы. Спокойно идут люди, мчатся экипажи, а Сологуба преследует мысль, что где-то жестоко бьют ребенка. Ложится он спать — и не верит тишине ночи. Ночью бьют тех детей, кто постарше, кто уже может пожаловаться соседям, заступиться за себя.
Сологуб был связан с детьми почти всю жизнь: работал учителем и инспектором училища, писал о детях, председательствовал в детской секции не признанного советской властью Всероссийского союза писателей. Судя по большинству воспоминаний современников, он был хорошим, чутким педагогом. Но здесь возникает вопрос: как в таком случае могла появиться садистская статья Сологуба «О телесных наказаниях»? Она была написана в 1890-е годы, но не публиковалась при жизни автора[5]. По мнению Сологуба, детей надо пороть — и учителям, и родителям, и нянькам, гувернерам, сторожам, товарищам — старшим и младшим, и в гостях их надо пороть, даже городовым на улицах следует иметь при себе розги. Но такой эпатирующий взгляд на вещи, высказанный в финале статьи, противоречит ее общему духу: воспитатель, наказывающий ребенка, не должен быть зол, он прежде всего обязан давать ребенку «наказ», утешая его тем, что наказание искупает вину. Таким образом, человек с розгами обязан быть тонким педагогом, первый попавшийся уличный городовой на эту роль никак не подойдет. В соответствии с принципами христианства, как Сологуб его тогда понимал, телесные страдания должны закалить душу ребенка и сделать его физически выносливее. Очевидно, такой самолюбивый человек, каковым всегда оставался Федор Тетерников, не мог сразу отмахнуться от собственного детства и полностью его обесценить. «Я — бог таинственного мира» — знаменитое кредо Сологуба-поэта. Значит, и общее правило воспитания должно быть таким же, как то, которому было подчинено его взросление. Гордость обиженного, отстраненность от мира и всё же любовь к бьющим — вот что сформировало этого самовлюбленного поэта.
Однако художественная реальность Сологуба стала опровергать его собственную логику: в известном рассказе «Червяк» девочку Ванду грозятся высечь за разбитую чашку — и автор уводит ее в мир безумия. Конечно, в детей порой вселяется какой-то бес, когда они подчиняются некоему иррациональному началу и бьют стекла, крушат всё вокруг, как хороший мальчик Саша в рассказе «Земле земное», который после своих безумств сам захотел наказания. Такие немотивированные внешне вспышки ярости случались и с юным Тетерниковым. Дуня в рассказе «Утешение» тоже как добровольная жертва предлагает матери выместить на ней гнев. Но по мере того, как постепенно утверждалась литературная карьера Сологуба и налаживался его быт, всеобщие страдания казались ему всё менее обязательными. В 1902 году в статье «О школьных наказаниях», на сей раз опубликованной, Сологуб призывает школу ограничиться словесными или «наилегчайшими» наказаниями, если уж они совершенно необходимы. Семью он, впрочем, по-прежнему склонен оправдывать, если она злоупотребляет властью над ребенком: в родном доме боль от порки растает под лучами семейных радостей. Как бы то ни было, свою семью будущий писатель по-своему любил, хотя бы за то, что имел возможность жаловаться родственникам и домашним — одному на другого и наоборот. Как уже говорилось, Федора поколачивала и барыня-«бабушка», и мать и, вероятно, сестра. Правда, в возможности последнего исследователи сомневаются в силу особой кротости характера Ольги Кузьминичны. Очевидно, что некоторую часть своих страданий Сологуб присочинил постфактум. Помимо внешних причин, сформировавших темный и полный скрытых инстинктов мир Сологуба, были еще внутренние причины, заложенные в его психике.
Уже в эпоху советской власти, в 1927 году, соученик Тетерникова и его сосед по комнате Иван Иванович Попов оставил воспоминания о их общем детстве. Народоволец Попов не хотел, чтобы его и однокашников приняли за прототипы «смертенышей» Сологуба: «Не мы вдохновили его на сборник „Жало смерти“, не мы дали ему материал для рассказов, кончающихся самоубийствами, убийствами, „Тяжелых снов“, полудев из „Мелкого беса“». По словам Попова, однокашники не имели отношения и к другим произведениям Сологуба, «проникнутым похотью, граничащей с садизмом». Попов уверял, что даже в мыслях юноши 1870-х годов не могли оскорбить девушку похотью, это было бы для них преступлением против нравственности. При схожем воспитании Сологуб воспринял школу как место духовного угнетения личности, Попов — как исток товарищеских отношений и веры в народ.
В десятилетнем возрасте Федю Тетерникова определили в Никольское приходское училище, затем он перешел во Владимирское уездное и в Рождественское училища. Так началось его долгое вживание в школьное пространство — как воспитанника, а потом как наставника. Он вполне прочувствовал атмосферу современной ему «полицейской» школы, как сам ее называл по аналогии с полицейским государством. В Никольском училище педагоги влепляли воспитанникам затрещины, таскали за волосы, злоупотребляли алкоголем. Материал они не объясняли, а задавали выучить «отселе доселе». Выгодно выделялся на их фоне учитель арифметики, инспектор училища Галанин, который любил свой предмет и, в отличие от других педагогов, не поощрял доносительство — не поддерживал всепроникающую школьную иерархию, согласно которой выслужиться перед начальством было важнее, чем сохранить добрые отношения с товарищами. Когда в первый же день учебы Феде Тетерникову надавали тумаков, обозвали «девчонкой» и задразнили до слез, Галанин спросил:
— Кто тебя обидел?
— Никто, я ушиб ногу, — ответил Федя.
Всё это — фон, дающий представление о том, насколько смелой будет потом педагогическая мечта самого Сологуба. В его педагогических статьях (как и в его творчестве, например в цикле «Из дневника») нет четкой границы между детьми и взрослыми. Почему в школе воспитанникам запрещают курить, если сами педагоги курят, да и не одним законом это не воспрещено? — удивлялся Сологуб.
Сам он в детстве и юности не курил, не пил и в разговорах о женщинах не принимал участия, драться с «немцами» (воспитанниками лютеранского училища) не ходил, учился хорошо. За глаза его дразнили «красной девицей», и когда позже он стал печататься под псевдонимом, соученики, конечно же, не догадывались об авторстве этих произведений. Тетерников был очень замкнутым, почти ни с кем не общался, любил сидеть у окна и смотреть на улицу. Читал стихи, которых другие мальчики не понимали, с двенадцати лет писал собственные и мечтал стать настоящим поэтом, представлял даже, как лет через десять ему поставят памятник, почему-то непременно в Берлине[6].
Казалось, политикой, которой так увлекались его сверстники, он не интересовался вовсе. Он умел даже обосновать это с позиции прагматизма:
— Я не социалист и не понимаю социализма… Я живу прежде всего для себя и хочу, чтобы мне было хорошо. Пусть все так думают, и тогда счастье скорее водворится на земле.
Тем не менее дома из-за демократических взглядов Феди происходили нешуточные ссоры с «бабушкой». Он был на стороне Веры Засулич — революционерки-народницы, стрелявшей в петербургского градоначальника Ф. Ф. Трепова за то, что тот отдал приказ о порке политического заключенного А. С. Боголюбова. Большое впечатление на мальчика произвела демонстрация 6 декабря 1876 года на площади у Казанского собора, первая, в которой участвовали рабочие. Юный Тетерников вполне мог бы стать настоящим подпольщиком-революционером, если б не был слишком отстранен от реальности. В неопубликованной юношеской, еще совсем ученической поэме «Одиночество», посвященной Некрасову, он создал героя, судьба и склад характера которого отчасти напоминают судьбу и темперамент автора и который жалеет, что не отдал себя спасению родины. Помешали намерению героя, как ни странно, порочность и рукоблудие. В тогдашней медицинской науке считалось, что этот юношеский грех может привести к венерическим заболеваниям и окончиться смертью пациента. Логика поэмы представляла собой замкнутый круг: воспитываясь в буржуазном дворянском доме, мальчик из простой семьи сделался одиноким и замкнутым, предался разврату, а потому не смог вступить в ряды «дружины смелой» и бороться с этой самой буржуазией. В реальной биографии Тетерникова сыграли свою роль не столь спрямленные и однозначные мотивы, но моральных сил на революционную борьбу он в себе так и не нашел. Сверстники характеризовали его как человека вялого, жившего в мечтах и пропускавшего всё самое интересное.
Достойно удивления, что в подростковом возрасте Сологуб так и не переболел запретной темой смерти, потом всю жизнь его занимавшей. Юноши ходили гулять на Смоленское кладбище — он никогда к ним не присоединялся, вообще больше, чем другие, боялся покойников. Однажды признался даже, что не был на похоронах отца, поскольку до того испытал потрясение на чьих-то чужих похоронах. Судя по всему, это могло быть одним из самых ранних и пугающих его впечатлений. Тетерников не ходил ни на прощание с Некрасовым (хотя уже в детстве любил его больше других поэтов, гораздо сильнее, чем Пушкина и Лермонтова), ни на панихиду по Достоевскому. Страх был так силен, что однажды мальчик решился даже пренебречь школьной дисциплиной, только бы не видеть покойника. Это было во время Русско-турецкой войны, когда в Петербург привезли для прощания тело светлейшего князя Сергея Максимилиановича, герцога Лейхтенбергского. Герцог был первым членом императорского дома, погибшим на войне. Его тело выставили на Знаменской площади, воспитанников училища в полном составе привели туда для участия в церемонии прощания. Четырнадцатилетнего Тетерникова уговаривали пойти со всеми, уверяли, что покойник будет далеко от него, но мальчик заплакал и не пошел. То, что другие дети выплескивали вовне, у Тетерникова переплавлялось внутри, оставляя след на всю жизнь.
В 15 лет Федор Тетерников окончил училище и поступил в Санкт-Петербургский Учительский институт, чтобы впоследствии преподавать в учебном заведении «для всех сословий», а вернее, для городской бедноты. Это было, конечно, не университетское образование, однако институт под руководством Карла Карловича Сент-Илера был одним из лучших в России, при поступлении нужно было выдержать большой конкурс: на 18 мест претендовали 80 соискателей. Преподаватели почти все были выдающиеся, атмосфера максимально приближалась к позднейшему художественному идеалу Сологуба: увлекательное обучение, поощрение самостоятельной мысли, гимнастический зал, обширный сад при институте.
К юношам относились как к состоявшимся личностям, директор сам заботился о больных, включая тех, которые заразились нехорошей болезнью, а в день основания института, 25 октября, для учеников и учителей ставили общие столы с вином и водкой. На курсе были и юнцы, и «дяди с бородами» — выходцы из народа, окончившие учительские семинарии и уже служившие народными учителями. Во время экзаменов эти «дяди» очень смущали юнцов, представлялись сильными конкурентами. И действительно, бывшие учителя начальных школ оказались кровно заинтересованными в продолжении своего образования. Юноши были шаловливее. Если находились неисправимые хулиганы, им рекомендовали жить не в интернате, а на частной квартире. Воплощался принцип, потом перенесенный Сологубом на школу: ее дело учить, а не воспитывать.
Как и в Никольском приходском училище, в институте Тетерникову особенно повезло с преподавателем математики, и всё же этот предмет ему давался труднее прочих. Математик Василий Алексеевич Латышев поначалу казался ученикам сухим педантом, но в личных беседах с ними раскрывался по-новому, с удовольствием разговаривал о недостатках педагогической и общественной системы. На уроках иногда и речи не заходило о математике, всё время занятия посвящалось последним политическим событиям. Только в конце урока Латышев с удивлением понимал, что время прошло очень быстро, а ученики, чтобы его не подводить, нагоняли материал вечерами. Фразы он часто начинал со слов «а уж», так его и прозвали учащиеся: «А уж».
Однажды в институте был устроен бал. Один из слушателей, Слованицкий, выпил лишнего и начал в буфете ругать Латышева, да так громко, что тот услышал это даже в зале. Латышев не смутился, дотанцевал тур, потом вышел к Слованицкому и стал его усмирять. На следующий день дебошир не помнил того, что случилось, но товарищи рассказали ему — и он, стыдясь, пошел к преподавателю извиняться. Латышев не был злопамятным:
— А уж ничего… Вы выпили больше, чем нужно, и позабылись. Надеюсь, что в трезвом виде вы несколько иного мнения обо мне.
Никаких административных мер против обидчика Латышев, конечно же, не применил.
По окончании института Тетерников не прервал общение с педагогом. Юноша печатал статьи в журнале «Русский начальный учитель», который редактировал Латышев, просил Василия Алексеевича помочь с переводом по службе, советовался с ним в литературных вопросах. На долгое время Латышев стал для своего бывшего ученика надежным старшим товарищем.
Курс по истории в институте вел известный педагог Яков Григорьевич Гуревич, заставлявший воспитанников читать университетские книги. У него была дочь Люба, в то время еще девочка-подросток. Пройдут годы, Любовь Яковлевна — издатель журнала «Северный вестник», приведет Тетерникова в литературу и они будут вести жаркие споры о границах дозволенного в творчестве, о цензуре и декадентстве, которые окончатся разрывом их отношений. В отрочестве Люба, как и Федя Тетерников, была нелюдима, уединялась на чердаке и декламировала монологи Лира, леди Макбет, Гамлета. Позже, уже будучи владелицей журнала, Гуревич признавалась, что ощущает родство натур — своей и застенчивого начинающего литератора.
Учительский институт дал Тетерникову первую достойную интеллектуальную среду. По всем предметам учащимся задавали письменные работы, которые нужно было защищать перед широкой аудиторией, из учеников при этом назначались два оппонента. На старшем курсе студенты давали в городских училищах «образцовые уроки», подобные тем, которые сейчас называются «открытыми уроками», и разбирали их, опять же сообразуясь с мнениями друг друга. Самолюбий старались не щадить, понимая, что критика бывает важнее комплиментов. Тетерников эти занятия проводил очень уверенно, к ученикам был внимателен и требователен. Между тем «открытые уроки» легко давались не всем будущим учителям. Свободнее других себя чувствовали взрослые студенты, те самые «дяди с бородами», уже имевшие опыт работы в народных школах. Даже педагоги института были больше теоретиками, чем практиками народного обучения. Латышев считал себя не подготовленным к работе в городском училище, и Гуревич попробовал однажды и честно признал, что совершил множество ошибок.
В 1882 году Тетерников окончил институт. Выпускники решили поехать на Лахту — в дачную местность на берегу Финского залива, чтобы «спрыснуть» аттестаты. Федор Тетерников не пил ни вина, ни пива, и отказ его был предсказуем. Но девятнадцатилетнему учителю будущее рисовалось уж слишком пессимистично.
— Что праздновать? — сказал он товарищам. — В институте хотя какая-то цель была — получить аттестат… А теперь? Попадешь в какую-нибудь глухую дыру… сопьешься или на дуре женишься.
Тетерников как будто предчувствовал ту сводящую с ума провинциальную атмосферу, из которой соткется вскоре «Мелкий бес» и которая породит «Тяжелые сны». Ему, впрочем, и предчувствовать ничего не надо было: мелкий бес уже жил внутри его. Десять лет провинциальной жизни действительно стали для писателя кошмаром — без литературных перспектив, без достойного общества, под усилившимся гнетом семьи, которую молодой учитель брал с собой на место службы. Об отвращении Сологуба к глухой провинции, которое он вполне разделил с Чеховым, широко известно. Менее известен тот факт, что молодой учитель, уроженец Петербурга, не только не хлопотал о возможности остаться в столице, о чем просили другие (например, тот же Иван Попов), но, по словам некоторых современников, и не желал этого. Садомазохизм, привитый еще детскими обидами, заставлял Сологуба идти навстречу своему страху.