Глава восьмая В ЗАКОЛДОВАННОМ КРУГЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава восьмая

В ЗАКОЛДОВАННОМ КРУГЕ

Победитель Солнца. — Смена личин. — Недотыкомка терзает Блока. — Белый чурается. — Максим Горький в гостях у Передонова. — Самоубийства и декаденты. — Эпиграмма на Ахматову. — Денежный эквивалент поэзии

Успех «Мелкого беса» одновременно приковал внимание публики и к личности, и к поэзии Сологуба. Вышли в свет еще две книги его стихов — «Змий» в 1907 году и «Пламенный круг» в 1908-м. Первая — монологичная, проникнутая одним-единственным образом и настроением, вторая — диалогичная, сочетающая в себе как итоговое издание все сологубовские темы. Одна — книга-крик, другая — размеренный самоанализ.

Центральная идея сборника «Змий» о солнце как всемирном тиране, злом и мстительном Драконе, конечно, была намеренно шокирующей, но Сологуб смог, не останавливаясь на чистом отрицании, развить в этой книге собственный сюжет и миф. О Сологубе часто писали, что его отвержение мира — не активное, не знающее борьбы. В сюжете о Змие эта борьба есть, однако какие бы стрелы и мечи ни направлял сологубовский герой в своего врага, пуская алую кровь закатного Дракона, их поединок — чисто эстетический. Злой Дракон в этой книге завладел небесами, и поэт готов побороться с ним силой своего искусства: «Но его я не прославлю, — я пред ним поставлю смелый, / Ограненный, но свободный и холодный мой алмаз». Этот алмаз разлагает безликие лучи солнца на многоцветные лучики, разбегающиеся от него, как бесенята. Они свидетельствуют о богатом празднестве, которое Змий скрыл от наших глаз. Сологубу бесенята роднее ангелов, меланхоличная прохлада лесного ручья для него приятнее палящего солнца:

Трепещет сердце опять.

Бледная поднялась заря, —

Бедная! пришла встречать

Злого, золотого царя.

Встал, и пламенем лучей

Опалил, умертвил ее.

Ропщет и плачет ручей, —

Усталое сердце мое.

Историю поклонения солнцу Сологуб ведет от библейских времен, попутно оспаривая истинность христианского сюжета. В стихотворении «Медный змий» евреи, шедшие по пустыне с Моисеем, роптали на свою судьбу и на того, кто решился их вести. Как кара им была послана страшная «змеиная рать», обвивавшая их ноги и жалившая их смертельными укусами. Люди раскаялись в своей слабости и решили умолить творца о пощаде, но избрали себе ложную святыню — выковали из меди змия, чтобы ему поклоняться. Сологуб отрицает здесь не бога, а религию. Христианский Творец для автора существует, но люди подменили его истуканом на столбе.

Сборник получил признание. Корней Чуковский писал Сологубу: «Ваш „Змий“ поразил, взволновал меня, я заучил его наизусть и хожу с ним как с прокламацией».

Более объемная книга «Пламенный круг», посвященная покойной сестре поэта Ольге Тетерниковой, открывалась знаменитым предисловием: «Рожденный не в первый раз и уже не первый завершая круг внешних преображений, я спокойно и просто открываю мою душу. Открываю, — хочу, чтобы интимное стало всемирным… Ибо всё и во всём — Я, и только Я, и нет иного, и не было и не будет». В это время Сологуб очень интересуется театром, работает как драматург, и его поэтическая книга впервые становится многоголосием разных персонажей под стать драматическому действию. Критики с удивлением отмечали, что Сологуб в ней выступил от имени буддиста, красавицы Фрины, древнеримского заговорщика, нюрнбергского палача, собаки седого короля, нежной матери, поющей колыбельную. Но еще более достойно удивления то, что, помимо всех этих персонажей, в книге был лирический герой — и он тоже был противоречив до крайностей. «Пламенный круг» был первым опытом автоклассификации сологубовской лирики и делился на девять смысловых частей: «Личины переживаний», «Земное заточение», «Сеть смерти», «Дымный ладан», «Преображения», «Волхования», «Тихая долина», «Единая воля», «Последнее утешение». Если образ «пламенного круга» понимать не только как символ (в значениях: колдовства, повторяющейся череды земных перерождений, горения чувств), но и как композиционный принцип сборника, то «утешения» в его финале — это и есть смена личин, с которой начиналась книга.

«Личины переживаний» напоминают о книге рассказов «Истлевающие личины», стихотворение «Все были сказаны давно…» — о евангельском сюжете из «Книги очарований». Сборник был итоговым не только для поэтического пути Сологуба, но перекликался и с его прозаическими опытами. «Последнее утешение» заставляет вспомнить рассказ «Утешение». Сологуб остается верен своему словарю и своим темам, объединив их в систему. В 1910-е годы эта работа будет им продолжена при подготовке собрания сочинений, но к тому времени уже получит развитие внимательная и сочувственная Сологубу критика. В 1908 году подобное издание могло доказать многим читателям, что творчество Сологуба разнообразно и не ограничивается шокирующими темами.

Книга начиналась с части под названием «Личины переживаний», в которой объяснялись последующие преображения лирического героя. За ней следовало «Земное заточение» — о сердце, которое просит сказки и мерный звук которого скучен его обладателю. Всё в этом мире повторяется, как повторяются мотивы стихов Сологуба:

Скучная лампа моя зажжена,

Снова глаза мои мучит она.

             Господи, если я раб,

             Если я беден и слаб,

Если мне вечно за этим столом

Скучным и скудным томиться трудом,

             Дай мне в одну только ночь

             Слабость мою превозмочь

И в совершенном созданьи одном

Чистым навеки зажечься огнем.

В первой книге стихов 1896 года Сологуб уже писал об этой скуке: «Лампа моя равнодушно мне светит…» Прошли годы, а он по-прежнему прикован к письменному столу своими попытками создать нечто прекрасное. В новый сборник вошло знаменитое стихотворение «Мы — плененные звери». Для лирического героя этого текста нет разницы между животными в зверинце и поэтом, если он опутан «злыми земными томленьями»:

Мы — плененные звери,

Голосим, как умеем.

Глухо заперты двери,

Мы открыть их не смеем.

Как логический выход из этих томлений представлена третья часть книги — «Сеть смерти», в которой зло и насилие одинаково соблазнительны. Той же логике, что и построение сборника, была подчинена хронология развития сологубовской поэзии, от ранней неприютности он переходил к программному неприятию жизни. В «Пламенном круге» лобзания любви приводят к убийству, мечты шепчут о притягательности греха, а по миру бродит смерть:

Задыхайся, цепенея,

Леденея перед нею.

Поэт — мечтатель, уставший от мира и порочный, поклоняющийся таинственному богу (часть «Дымный ладан»). Но начиная с пятой, центральной части следуют волшебные «Преображения», совершаются чудеса природы и любви, продолжаемые в «Волхованиях» и «Тихой долине». Восьмая часть «Единая воля» сокрушает все предыдущие сологубовские мифы, провозглашая поэта Богом и единым создателем всего сущего. Продолжая развивать мотивы «Змия», Сологуб спорит сам с собой: «О, жалобы на множество лучей. / И на неслитность их!» Теперь солнце — он сам:

Во мне лучи. Я — весь. Я — только Бог.

Слова мои — мечи.

Я — только Бог. Но я и мал, и слаб.

Солипсизм Сологуба вызывал критические насмешки, в нем видели противоречие всем остальным идеям писателя, не замечая, что великий Бог — лишь одно из воплощений поэтической души. «Я — всё во всём», — писал Сологуб. Но когда в финальной части сборника, в «Последнем утешении», его лирический герой говорил о взятых от жизни «маленьких кусочках счастья», конечно же, это уже не был «бог таинственного мира», заключающий в себе всё сущее.

Еще один текст, соединяющий в себе различные темы Сологуба и подводящий промежуточные итоги его творчества, — это скандальная поэма-мистерия «Литургия мне». В ней описывался обряд в честь самого себя. Богослужения по собственным канонам и впрямь были популярны в символистской среде. Известен один из вечеров в доме Минского, когда гости с подачи Вячеслава Иванова театрализованно принесли в жертву молодого еврея-музыканта. Жертву разложили в темноте крестом, пустили кровь — и пили ее, передавая бокалы по кругу. Подобные манипуляции проводились в поэме Сологуба, а позже будут совершаться королевой Ортрудой в его романе «Творимая легенда».

Человечество в поэме «Литургия мне» уже поняло, что небесный Змий должен быть свергнут, но еще не осознало, что истинный бог — это таинственный отрок, живущий неузнанным среди людей. Множество человеческих воль слились, чтобы восславить единого царя Земли, однако люди не замечают его рядом с собой. В образе божественного юноши отчетливо проступают христианские мотивы:

Везде, где преломлялось тело,

Везде, где проливалась кровь,

Там неизменно пламенела

Моя предвечная любовь.

В жертвенной чаше смешивается кровь всех участников мистерии, и с этой минуты больше не существует границ между их телами. Всё едино и сочетается в лице Бога, в единой воле отрока: «Все — Я. И всё, что есть, то — Я». Но к этому мотиву примешивается и более ранний мотив Сологуба: отрок отвержен и одинок. Тема жертвы соединяется с темой смерти. Обращение к христианскому сюжету предвещает распятие божества, однако убиения отрока в поэме всё же не происходит. «Литургия мне» оканчивается слиянием душ, которое должно произойти в подлинном искусстве. Сологуб стремился к драматическому действию как молитве, к новым формам театра, которые он вскоре активно примется разрабатывать.

В это время трансформировалась и малая проза Сологуба. Сборник «Истлевающие личины» и следующие за ним уже не были сосредоточены на детских образах. В таких рассказах, как «Соединяющий души», «Маленький человек», было многое от сказок немецких романтиков, они были не столь оригинальны, как предшествующие опыты писателя, но увлекательны и оказались для Сологуба движением вперед, к новым темам. Вместе с этим благодаря славе «Мелкого беса» Федор Кузьмич из второго ряда символистов передвигался в авангард движения, из чудака-учителя превращался в профессионального литератора.

Отдельную его книгу составили переводы поэзии Верлена, о точности которых Максимилиан Волошин писал: «Переводы Сологуба из Верлена — это осуществленное чудо». Федору Кузьмичу, всегда любившему сложные технические задачи (в числе его заслуг, в частности, — возобновление на русской почве сложной поэтической формы триолета), удалось добиться буквального совпадения с оригиналом, одновременно отразив «детски чистый» голос этого «алкоголика, уличного бродяги, кабацкого завсегдатая, грязного циника», как называл Волошин французского поэта.

Личное общение писателя с известными собратьями по перу становится на новом этапе его творческой биографии подлинным соприкосновением цельных миров. С одной стороны, это вселенная Сологуба, с другой — миры Ахматовой, Белого, Бунина (последнему Федор Кузьмич предлагал свои произведения для сборника «Земля»). Общие черты — и с каждым свои — находятся у него с Блоком, Брюсовым, Леонидом Андреевым.

Как уже говорилось, в 1906–1908 годах, до женитьбы, у Сологуба завязались тесные контакты с Блоком. Изучив эти связи, О. В. Михайлова[25] констатирует: в это время в лирику Блока врывается колдовство, в «Снежной маске» появляется «змеиная дева», родственная образам Сологуба. Логично предположить, что наиболее близкие личные связи между поэтами могли возникнуть только в период, когда творческие эволюции обоих подошли к точке соприкосновения. В статьях Блока появляется образ Недотыкомки, причем не только в контексте творчества Сологуба, но и в относительно независимых от него рассуждениях. Так, в публицистическом ключе Блок писал о современниках, больных «иронией» и падающих на колени перед Недотыкомкой. Сопоставляя понятия из своего и сологубовского лексикона, поэт противопоставлял Недотыкомке Невесту-Тишину, «вечную женственность», Беатриче (статья «Ирония»). Передонов для Блока — «верный рыцарь Недотыкомки» («О реалистах»), Сологубовская нежить стояла перед современниками как живая, и не один Блок поддался заразительности этого образа, включив его в свою систему категорий. Андрей Белый, восстанавливая оборванные контакты с Сологубом, писал ему 5 июля 1909 года: «Я рад, что Вы подали голос: мы житейски мало знаем друг друга; мне и ценно, и радостно думать, что между нами есть возможность взаимного приближения. Так мало людей, так много „недотыкомок“: так жутко в мире нежитей!» По свидетельству того же Белого, после выхода «Мелкого беса» Сологуб стал одним из четырех самых знаменитых русских писателей, наряду с Горьким, Андреевым, Куприным.

Что касается контактов Сологуба с Блоком, то они постепенно затухают, но до середины 1910-х это взаимно доброжелательные отношения. Метафизическая глубина творчества сближала поэтов, несмотря на очевидные расхождения их мировоззрений.

Сологуб никогда по-настоящему не входил ни в какие литературные группы, с трудом приобретал единомышленников. Из всех современников, возможно, наиболее близким по тональности было для Сологуба творчество Леонида Андреева. Хотя, как писал в критической статье Максимилиан Волошин, методы этих писателей были противоположными: ограниченный «реализм» Андреева — и бесконечно сложный символизм Сологуба. В поздние годы Федор Кузьмич сам видел эту разницу и, по воспоминаниям его младшего товарища Михаила Борисоглебского, «Л. Андреева больше всего упрекал: голым человеком на голой земле. Но гадостей про него не говорил. Видно было, что Андреев претил ему литературно»[26] (имелось в виду: литературно, а не по-человечески).

В первых письмах Сологуба к Андрееву ощущается настороженность, борющаяся с любопытством. Письмо от 23 октября 1908 года — одно из самых откровенных в переписке Федора Кузьмича: «Дорогой Леонид Николаевич, Ваше письмо очень обрадовало меня. Так утешительно чувствовать время от времени, как протягиваются тонкие и нежные соединяющие нити сочувствия, понимания. В письмах очень трудно сказать всё, что хочется иногда сказать, — а и мне не раз хотелось прийти и говорить с Вами. Разделяет людей, — и нас с Вами, м.б., — иногда многое, больше внешнее, — вот как Вы пишете, — как пойду? Да не помешать бы? Да захочет ли он? Но изо всех современных писателей Вы, может быть, тот, с кем наиболее интересно было бы мне поговорить, и много раз, и о многом: так много есть общих точек, но и так много расхождений во всём». Творческие и приятельские отношения были установлены, но близкими их назвать нельзя. Сложно представить подлинную дружбу Сологуба с кем-либо, кроме его подруги жизни Анастасии Чеботаревской. Подобно «Пламенному кругу» его поэзии, судьба писателя тоже была порочным кругом, из которого невозможно было вырваться. Федор Кузьмич по-прежнему постоянно вступал в ссоры и порождал скандалы.

В 1908 году в «Весах» появилась критическая статья Андрея Белого «Далай-лама из Сапожка», в которой автор предложил схему сологубовского творчества: тезис — мечта, антитезис — грубая жизнь, синтез — их столкновение. Неизбежность смерти в сологубовских рассказах казалась Белому натянутой, из Сологуба-колдуна он хотел бы путем анализа сделать безобидного «елкича». Белый, однако, забывал, что и «елкич» в одноименном рассказе был не так уж безобиден. Признавая большой талант Федора Кузьмича, поэт всё же считал, что безглазая смерть, на которую устремлен взгляд этого писателя, — лишь пустой угол, которого стыдно бояться взрослым читателям.

Сологуб как автор «Весов» был задет не только этой статьей, но и позицией журнала. Он считал недопустимым для этого издания критиковать собственных сотрудников, о чем вскоре написал Брюсову. Тот, однако, не разделил тревогу Сологуба. Брюсов назвал статью восторженной, факт ее появления — свидетельством почтения со стороны журнала, а развенчание колдовства — естественным: «Не удовольствуетесь ли Вы именем великого художника, предоставив звание великого колдуна кому-либо другому?»[27] Необходимо было личное объяснение. Брюсов передал Белому, что Сологуб обижен, и тот написал Федору Кузьмичу обширное письмо, в котором, в частности, говорилось: «…с особой любовью отношусь лишь к двум-трем именам в литературе (в том числе и к Вам). Поймите, что мне больно слышать, что Вы оскорблены моей статьей»[28]. Так же, как ранее Вячеслав Иванов, Белый почувствовал магнетизм Сологуба и необходимость «зачураться» от его чар: «Если б я был только критик, если б у меня не было святынь, за которые я готов отдать жизнь, я бы только констатировал Ваше значение в литературе, но как ратник я обязан обнажать за „свое“ меч: этим мечом в литературе служит „отговор“: и моя статья параллельно с критической стороной ее являет „отговор“ на Ваш „наговор“». Критика писателя, таким образом, как это часто бывает, не стала критикой в полном смысле слова, она была неким публицистическим опытом на грани двух эстетических систем и скорее принадлежала вычурному художественному миру Белого, чем миру Сологуба. Впрочем, манеру Белого считал отталкивающей не один Федор Кузьмич. Гиппиус тонко замечала, что его письма были «сумасшедше талантливые, но с каким-то неприятным привкусом и уклоном».

Белый готов был принести Федору Кузьмичу печатные извинения или покинуть «Весы» из почтения к нему, однако «колдун» принял объяснение. На поверхностный взгляд инцидент был исчерпан. Но статью «Далай-лама из Сапожка» Сологубы всё же так никогда и не оценили по достоинству. В сборник Чеботаревской 1911 года «О Федоре Сологубе. Критика. Статьи и заметки» вошел не этот, а менее экспериментальный (оттого и менее интересный) критический отзыв Белого на творчество Сологуба. Это была статья 1907 года «Истлевающие личины».

Появлялось имя Сологуба и в «симфонии» Белого «Кубок метелей». Но в отличие от Блока, который был выведен в этом тексте пародийно («Вышел великий Блок и предложил сложить из ледяных сосулек снежный костер»), Сологуб не нашел повода для обиды, упоминание о нем было лаконично: «Федор Сологуб пошел… из переулка».

Гораздо драматичнее сложились отношения Сологуба с Горьким. Новые сюрпризы преподносил своему автору «Мелкий бес». Через пять лет после выхода в свет этого романа Сологуб решил напечатать в газете «Речь» отрывки, которые он изъял из книги на стадии публикации. В выброшенных фрагментах романа в город, где живет Передонов, приезжают два бездарных модерниста, пишущих под псевдонимами Шарик и Сергей Тургенев[29]. В образе «ницшеанца» Шарика современники увидели Максима Горького, и Сологуб в личной переписке отчасти признавал это сходство, хотя и не считал его полным. В тексте есть прямая отсылка к «Фоме Гордееву», а Шарик в духе горьковской риторики («Ложь — религия рабов и хозяев… Правда — бог свободного человека!») заявляет: «Правда — ужасная мещанка, сплетница и дура». Литераторы органично вошли в мир «Мелкого беса»: они притворялись друзьями с единственной целью — споить один другого и погубить талант соперника. Однажды Шарик втянул Тургенева в дуэль с аптекарем, но ее участники были настолько пьяны, что стреляли, стоя спиной один к другому. Как не вспомнить тут напускную дружбу Передонова с Володиным? Главный герой романа боялся всяческих злых козней со стороны своего приятеля. В изъятой из текста сюжетной линии такие козни вполне возможны, а литераторы могут быть еще коварнее обыкновенных мещан. Бес Сологуба для них — вовсе не мелкий, поскольку их собственные характеры в своей претенциозности еще мельче. Познакомившись с Передоновым, каждый из писателей наметил его себе в герои следующего романа, учуяв в нем нечто «могуче-злое», «сверхдемоническое», зачатки сверхчеловека и «светлую личность», преследуемую директором гимназии. Но в герои романа Передонов достался всё-таки одному Сологубу — наиболее чуткому из современников к пошлости «мелкого бесовства». В его художественном мире есть исход из передоновщины, но это не искусство как таковое, а исключительно красота, творимая им самим. Познакомившись с Варварой, Шарик и Тургенев совсем перестают выделяться из привычного Передонову круга общения, заражаются неуважением к ней и вульгарно «кривляются».

Образ Шарика, конечно, был утрирован, но отражал некоторые черты Горького, каким он представлялся Сологубу: мещанина, романтика-недоучки, грубого и неглубокого литератора. Карикатура была злой. Отчасти ее появление оправдывает то, что она помогла Сологубу в осмыслении художественного целого романа, и то, что автор впоследствии не включал эту сюжетную линию в издания «Мелкого беса». Но при всех смягчающих обстоятельствах, пожалуй, надо признать: Сологубу не стоило удивляться или обижаться, когда Горький ответил в газете «Русское слово» фельетоном под названием «Сказка».

Речь в нем идет о простом обывателе Евстигнее Закивакине, который зарабатывал себе на хлеб, сочиняя стихотворные объявления для похоронного бюро. Но однажды, подобно Сологубу, Закивакин внезапно прославился. Встав как-то с похмелья, он написал такие стихи:

Бьют тебя по шее или в лоб, —

Всё равно ты ляжешь в темный гроб…

Честный человек ты иль прохвост, —

Всё-таки оттащат на погост…

Правду ли ты скажешь, иль соврешь, —

Это всё едино: ты умрешь!..

В похоронном бюро эти стихи не приняли, объяснив, что мертвые от них в гробах перевернутся, а живых не надо увещевать — они в должное время скончаются естественным образом. Зато с радостью поэзию Закивакина приняли в журнале «Жатва смерти» (название которого напоминает нам об известном рассказе Сологуба «Жало смерти»), а заодно придумали автору звучный псевдоним — Смертяшкин. Начинающий литератор не возражал: ему было всё равно. И внимательный читатель, конечно, вспомнит, что Сологуб также не принимал участия в выборе своего псевдонима.

Прославившись, Смертяшкин решил жениться. Тогда он «пошел к знакомой модерн-девице Нимфодоре Заваляшкиной и сказал ей:

— О, безобразна, бесславна, не имущая вида!

Она долго ожидала этого и, упав на грудь его, стала ворковать, разлагаясь от счастья:

— Я согласна идти к смерти рука об руку с тобой!»

Непременным условием Нимфодоры было устроительство «стильного быта». Поэтому венчались они в церкви на кладбище, шаферами были кандидаты в самоубийцы, а подругами невесты — три истерички. Карету новобрачные называли катафалком. Репортеры ходили за ними толпами и заявлялись в их квартиру, тоже оформленную в оригинальной мрачной стилистике. Зеленые диваны в доме Смертяшкина напоминали могильные холмы; детей, которые вскоре народились у четы, регулярно вывозили гулять на кладбище, а в детской висела колыбель в виде гробика. Нимфодора даже больше, чем Смертяшкин, заботилась о цельности его образа, а хвалебные рецензии издавала отдельными сборниками. Но честному парню Закивакину надоело вымучивать из себя стихи о смерти, и он разочаровал жену. Та снюхалась с критиком Прохарчуком и оставила мужа. А он продолжил, как прежде, писать стихотворные объявления для похоронного бюро.

Ответ Горького был более замысловатым и изощренным, чем пародия Сологуба, и сюжет его был более близким к реальности, но не стоит забывать о разнице жанров и целей. Сологубовский сюжет о литераторах задумывался как фрагмент крупного сильного произведения и, выполнив служебную роль в период написания романа, отошел позже на второй план. Памфлет Горького был самостоятельным текстом на злобу дня, не претендовавшим на художественную ценность, и остался исключительно фактом биографии двух писателей.

Особенно сильно оскорблена была Чеботаревская. Ее задевало и то, что Горький выдумал Нимфодоре любовника, и то, что он, как и многие, не признавал за ней права систематизировать критику о творчестве мужа. «Почему Данте мог воспеть Беатриче, Петрарка — Лауру, Рафаэль, Рубенс, Рембрандт и прочие сотни раз изображать своих возлюбленных?»[30] — жаловалась она в письме другу семьи, критику Александру Измайлову. Тот отвечал, что только от нее узнал о смысле фельетона, поскольку отложил его не читая, а значительными такие газетные выступления могут казаться только тем, кто в них задет. Обида Сологуба была иного рода. Во-первых, его, как всегда, задевало, что злостная публикация появилась в издании, претендующем на тексты самого Сологуба. Во-вторых, ему казалось непорядочным обращение к образу Нимфодоры: «Ничьих жен я не трогал и никому облыжных любовников не приписывал, так что М. Горький, конечно, перешел пределы мотивированного отмщения».

В связи с этой историей вставал интересный вопрос о газетных вырезках, которые Сологубу аккуратно присылали из специального бюро, если на страницах газет упоминалось его имя. Измайлов, обсуждавший фельетон Горького с обоими супругами, советовал им вообще не читать текущей периодики о себе, подкрепляя свое мнение позициями Розанова и Леонида Андреева. «Это отвратительное бюро следовало бы взорвать на воздух, — писал Измайлов Сологубам. — От этого может быть трудно отказаться, как курящему от табаку, но это должен сделать человек, у которого есть воля и который хочет освободить себя от каждодневных заноз». Федор Кузьмич, однако, не мог оставить неприятного чтения, и это многое говорит о его характере. В дискуссии о вырезках он пытался казаться рациональным, уверяя, что знать чужое мнение о себе всегда полезно и что из газетных вырезок он составляет представление о развивающейся провинциальной критике. Однако повышенное внимание к чужому мнению о себе всё же выдавало его неуверенность, одиночество, жажду признания. Впрочем, издевательскую «Сказку» писатель прочитал вовсе не в вырезках, поскольку в ней ни разу не было названо его имени.

Федор Кузьмич ответил Горькому письмом — намеренно сдержанным, но взывающим к лучшим чувствам писателя. Тот предлагал частично опубликовать переписку, чтобы прояснить эту неприятную историю, но Сологуб отказался — в частности, потому, что «в нашей переписке упомянуто третье лицо».

Серьезные ссоры случались у Сологуба и с былыми единомышленниками. Известна его размолвка с Мережковским, который в лекции о Тютчеве объявил русских декадентов виновными в популяризации индивидуализма и вследствие этого — в распространении самоубийств. Данный вопрос обсуждался и в печати, и в личной переписке писателей. Сологуб был потрясен таким обвинением и действовал в публичном поле гораздо менее корректно, чем его оппонент, однако реакция Федора Кузьмича извинительна. Дело в том, что из-за специфической тематики своего творчества писатель много раз страдал от огульного хамства критиков, и удар со стороны Мережковского его ошеломил. Сологуб писал: «Дорогой Дмитрий Сергеевич, и до вчерашнего вечера были в России люди, утверждавшие, что если есть у нас самоубийства, то в них виновен между прочим и Сологуб. Говорили это люди, голос которых по его внутреннему достоинству равен комариному писку, хотя практическое, для личной жизни этого вредного писателя значение этих утверждений весьма ощутимо. Вчера Вы повторили это, — первый раз авторитетно и властно было сказано, что самоубийства делаются Сологубом и другими, а через них Тютчевым». Как и в прежней размолвке с Мережковским по поводу «грядущего хама», Сологуб ссылался на «новых людей», подчеркивал разницу между собой, сыном кухарки, и «барином» Мережковским: «Я даже думаю, что, когда на смену нашей интеллигенции придет человек деревни и фабрики, он не проклянет проклинаемых Вами».

Теплые чувства двух писателей друг к другу не исчезли бесследно, Сологуб подписывался «Сердечно Вас любящий Федор Тетерников», Мережковский в ответ объяснял, что любовь к Сологубу заставляет писателя «восстать» на его творчество как на свое: «Дорогой Федор Кузьмич, Вы правы: мое восстание на Сологуба есть восстание на Леонардо да Винчи, на Джиоконду, на Тютчева, т. е. на всё то, что я больше всего в мире любил, да и сейчас люблю (заметьте, что рядом с Сологубом — З. Гиппиус, а что я ее люблю, Вы знаете). Восстание на себя самого — на свою собственную душу.

Я Вас не только уважаю и ценю, как великого писателя (у меня всегда было такое чувство, что Вы больше меня как писатель), но и люблю как человека, родного и близкого в самом главном, важном, важнее, чем все наши писания». Прекраснейшие сосуды искусства Мережковский предлагал разбить, чтобы из них вытекло святое «миро, возливаемое на ноги Его». Но для Сологуба не существовало такой святыни, ради которой стоило бы разбивать сосуд собственного творчества и «восставать» против самого себя. Обвинения в темных поползновениях декадентства для него часто были связаны с недостаточно глубоким пониманием искусства, и выступление Мережковского он невольно смешал с этими псевдокритическими замечаниями.

Мережковский предложил опубликовать переписку, и она появилась в печати в газете «День» (1914, 9 января). Правда, письмо Мережковского было помещено на газетной странице с сокращениями, стало более сухим и менее доверительным, чем оно было в реальности. Из него был, в частности, изъят фрагмент о любви (в широком смысле — и в литературном, и в чисто человеческом) Мережковского к собственной супруге Зинаиде Гиппиус. Очевидно, автор письма старался сохранить лицо, не отрекаясь полностью от своих слов и не демонстрируя на публике большой привязанности к своему корреспонденту. Впрочем, спустя некоторое время, когда в 1915 году Мережковский выпустил книжку «Две тайны русской поэзии. Некрасов и Тютчев», имя Сологуба в связи с убийственным индивидуализмом уже не упоминалось. Остальные поэты, повинные, по мнению Мережковского, в самоубийствах (Бальмонт, Блок, Брюсов, Белый, З. Гиппиус), восприняли эту мысль не так болезненно и были названы в тексте.

Конфликт с Мережковским сильно задел Сологуба и в дальнейшем расширялся, втягивая в себя новых участников. Защищая декадентов, в газете «День» 7 января выступил Георгий Чулков. В собственном журнале «Дневники писателей» Сологуб и Чеботаревская оба высказались против Мережковского. Федор Кузьмич назвал тезис Мережковского «крылатой нелепостью», сопоставлял писателя с Фамусовым, желавшим «забрать все книги бы да сжечь», и с Загорецким[31], который утверждал, что вредны только некоторые из книг. В течение всей жизни Сологуб последовательно утверждал, что изображение зла еще не есть зло, что враждебным такое искусство может быть только для тех, кто боится озарить его светом свою темную душу. На несколько строк, опубликованных в «Дневниках писателей», близкий друг Мережковских и участник их «троебратства» Дмитрий Философов ответил объемной статьей в газете «Речь», задев, по мнению Сологуба, не только его и Анастасию Николаевну, но и ее сестру, переводчицу Александру Чеботаревскую. Впрочем, автор статьи говорил о Сологубе с почтением, ставил его наравне с Чеховым, а большая часть публикации была посвящена критике журнала «Дневники писателей», который, как казалось Философову, получился почти что узкосемейным. После этого случая Федор Кузьмич стал считать публициста хамом, который не критикует, а «непристойно обругивает». Ссора разрасталась как снежный ком. Справедливости ради нужно сказать, что не только Сологуб был нетерпим к чужому мнению. Он верно замечал, что Мережковские за последние годы успели перессориться со многими: это были и авторы сборника «Вехи» (Николай Бердяев, Сергей Булгаков, Петр Струве, Семен Франк), и Блок, и Розанов.

Как и прежде, Сологубу хорошо удавалась роль старшего товарища. В 1912 году он знакомится с эгофутуристами, среди которых его внимание привлекает творчество двадцатипятилетнего Игоря Северянина. Самолюбование эгофутуристов импонировало «богу таинственного мира». И вот он уже устраивает вечер молодого поэта, берет его с собой в поездки по России, пишет предисловие к его книге стихов «Громокипящий кубок». В этом предисловии он не замалчивал того, что поэзия Северянина многим представлялась откровенным графоманством: «Люблю стихи Игоря Северянина. Пусть мне говорят, что в них то или другое неверно с правилами пиитики, раздражает и дразнит, — что мне до этого! Стихи могут быть лучше или хуже, но самое значительное то, чтобы они мне понравились». После этого старший поэт не оставлял своим вниманием младшего. В 1915 году, посылая публицисту Михаилу Гаккебушу для «Биржевых ведомостей» стихи Северянина, Сологуб сопровождал рукопись запиской: «Очень прошу Вас напечатать их поскорее: он взят в солдаты и теперь очень нуждается в деньгах, т. к. у него есть и жена, и ребенок, а средств никаких, даже нельзя выступать публично, что прежде давало ему некоторый заработок. Очень обяжете исполнением этой просьбы. Ваш Федор Тетерников. Посылаю 6 стих. Северянина; те, которые Вам не пригодятся, очень прошу вернуть сразу же, чтобы их пристроить в другом месте». Капризный Северянин не всегда умел должным образом оценить поддержку старшего товарища, но в целом отношения двух поэтов складывались скорее дружественно.

К иным футуристам, несмотря на совместное стремление к «победе над солнцем», Сологуб относился прохладно. И хотя наряду с ними Федор Кузьмич участвовал в сборнике «Стрелец», он говорил, что вовсе не собирается галопом «скакать к бессмертию» «среди разбойников». Сологубу казалось, что ни о какой победе новых течений над символизмом говорить не стоило. Футуристы, в свою очередь, обливали представителей старых литературных школ презрением. В их знаменитом манифесте «Пощечина общественному вкусу» говорилось: «Всем этим Максимам Горьким, Куприным, Блокам, Сологубам, Ремизовым, Аверченкам, Черным, Кузминым, Буниным и проч. и проч. нужна лишь дача на реке. Такую награду дает судьба портным. С высоты небоскребов мы взираем на их ничтожество!..»

Что касается личных отношений с акмеистами, то с 1910 года Федор Кузьмич приятельствовал с молодой Ахматовой. Сологуб и Чеботаревская приняли участие в судьбе ахматовской подруги Глебовой-Судейкиной, способствуя ее творческому сотрудничеству с Мейерхольдом. Отношения с Ахматовой выдержали даже конфликт, произошедший в 1915 году между акмеистами и Федором Кузьмичом, о котором мы еще скажем позже.

Существует эпиграмма, которую приписывали Сологубу:

Роман с печальною Ахматовой

Всегда кончается тоской:

Как ни верти, как ни обхватывай —

Доска останется доской!

Однако авторство ее весьма сомнительно. Комизм в творчестве Сологуба проявлялся редко и был основан на иных принципах, чаще всего на каламбурах. Смешное не было его стихией, исключение составляли сатирические стихотворения, приуроченные к важным для автора политическим событиям. Сологуб оспаривал право литератора даже на пародию, коль скоро объект пародии талантлив. Можно возразить, что данная эпиграмма не предназначалась для печати, а в домашних разговорах писатель бывал очень остер на язык. Однако, как бы меланхолична ни была ранняя любовная лирика Ахматовой, не Сологубу было упрекать кого-либо в излишней тоскливости.

После женитьбы жизненное пространство Федора Кузьмича расширилось и в плане общения, и даже географически. По выражению Белого, Сологуб вдруг «вылез из норы». Теперь они с Чеботаревской снимают дачу в Финляндии, недалеко от Вячеслава Иванова и Мережковских. Отдыхом писателя интересуется пресса, сведения о его быте Анастасия Николаевна сообщает журналисту Александру Измайлову. Федор Кузьмич летом продолжал писать, вставал рано, каждый день купался. В деревушке Удриас, состоявшей всего из нескольких домиков, не было никаких развлечений, и это нравилось супругам. Приглашая в гости Мейерхольда, Сологуб отмечал главные достоинства местности: «Здесь тихо, мирно, малолюдно, легко и спокойно, — словом, хорошо». Хозяин дачи Адам Раутс занимался извозом и встречал на станции гостей, приезжавших к дачникам. Сосед-эстонец, который сам возделывал сад, однажды удивил Федора Кузьмича и Анастасию Николаевну, когда сел за рояль и сыграл жесткими от работы пальцами вальс Шопена. Свой инструмент он дал Сологубам напрокат со словами:

— На этом рояле играл Рихард Вагнер, когда был в Риге.

В 1909 году Сологуб впервые выехал за границу (Финляндия тогда находилась в составе России) и потом повторял подобные поездки. По словам Чеботаревской, больше других европейских столиц Федора Кузьмича очаровал Париж, однако и иные города ему нравились. Зинаиде Гиппиус он писал из Мюнхена, что сочетание «сосисок, античности и пива производит ошеломляющее впечатление, когда же от него очнешься, то видишь, что здесь очень приятно жить». Путешествия за пределы России стали возможны для Сологуба, безусловно, благодаря повысившемуся спросу на его издания и публикации. В сентябре 1911 года он просил сотрудника «Биржевых ведомостей» Гаккебуша сразу выплатить гонорар за рассказ «Алая лента», поскольку копил деньги на очередную поездку.

Финансовые вопросы всегда занимали Сологуба. В 1911 году, заключая договор на три книжечки рассказов, которые намеревалось выпустить издательство «Польза», писатель оговаривал условия с Владиславом Ходасевичем — тот составлял и готовил тексты для некоторых книг этой фирмы. Идея массовой серии «Универсальная библиотека» Сологубу импонировала, он хотел, чтобы его книжки были действительно доступны широкому читателю и продавались по цене около 10 копеек за каждую. Но и о собственной выгоде писатель не забывал. Сологуб настаивал, чтобы в договор был включен перечень рассказов, правами на которые будет обладать издательство, возражал против пункта о механическом копировании следующих изданий. Когда через несколько дней Федор Кузьмич узнал, что с Ремизовым договор «Пользы» был заключен на более выгодных условиях, он посчитал необходимым пересмотреть документ: «Многоуважаемый Владислав Фелицианович, А. М. Ремизов сказал мне, что условие с ним Вы заключаете на 5 лет. Итак, бессрочность оказалась не так уж необходимой. А потому справедливость требует, чтобы срок был включен и в наш договор. При этом можно оговорить, что при возобновлении договора условия останутся те же». Составление договора было, конечно же, щекотливым делом, и условия зависели не только от требований «справедливости», но и от своего рода критической, а также рыночной оценки сологубовского творчества.