Глава 14. ЛИДКА-БЫТОВИЧКА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 14. ЛИДКА-БЫТОВИЧКА

Шла на убыль зима 1951 года. В лагере открыли библиотеку. Я брала книги, читала все свободное время. Попалась однажды тонкая книжка об экспедиции на Памир. Там были знакомые имена членов Одесского клуба альпинистов. Словно встретилась с прошлым; я тогда очень мечтала попасть на Памир, и когда не взяли — очень горевала. А сейчас это вспоминалось как радостное событие: тоже мне горе!..

Потом достались герценовские «Былое и думы». Под шум барака читать было трудно, никак не удавалось сосредоточиться на рассуждениях автора, и некоторые я даже пропускала. Но поразила меня фраза, смысл которой был таков: чем больше в стране заключенных, тем преступнее само государство, порождающее их. Значит, в своей оценке Сталина я была права! Еще давно, до начала войны, когда для студентов ввели плату за обучение, я читала в газетах ликующие отзывы о мудрости Сталина — и думала о том, как несправедлив и недобр этот человек. А все ликующие представлялись мне людьми с отравленной психикой. В то время я не знала об ужасах репрессий, верила, как и все, в фантастические преступления вредителей, но при введении указа об оплате учебы сработала естественная реакция на несправедливость.

У нас слишком много заключенных, рассуждала я, читая «Былое и думы». Значит, в преступном государстве, при преступной системе управления самый главный преступник — это руководитель страны, ее вождь... Впрочем, делать более масштабные выводы не хотелось. Бессмысленно. Для себя же определила причину всех бед: Сталин. Но об этом никому не скажешь. Все уверены в обратном. Они все отравлены, даже здесь, в лагере. Даже Маруся уклоняется от разговора на эту тему. Правда, она выросла в совсем других условиях, у нее свои убеждения, может быть, неприемлемые для меня. Однажды я ее спросила:

— Как же бандеровцы выступали в таком малом количестве против огромной России? Ведь ясно, что плетью обуха не перешибешь.

— Знаешь, — ответила Маруся, — Западной Украине всегда приходилось быть подневольной. То под румынами, то под поляками, то под мадьярами. И всегда мы боролись с поработителями. Россию восприняли как очередного колонизатора. Потому и восстали.

Я понимала, что Маруся, с которой, как ни с кем, делилась самыми сокровенными мыслями и чувствами, что-то недоговаривает. Догадывалась, что малограмотные руководители и их ретивые подчиненные — ее соотечественники, несомненно, наломали дров при освобождении Украины до и после войны, и поэтому им там сопротивлялись. Но Маруся, как и другие бандеровки, явно не хотела на эту тему распространяться. Что ж, я не буду назойливой. Если кто-то из бандеровок на чем-то погорит — пусть не думает, что это я заложила. Лучше ничего не спрашивать. И я не спрашивала. Меня вполне устраивало общение с западноукраинскими девчатами в работе и быту. Жили мирно, без неприятностей — и ладно. Они были верующими, и это служило своего рода гарантией от подлостей и вероломства: им можно было доверять свои мелкие секреты, не бояться, что обворуют, не ожидать оскорблений и грязной матерщины, которую я, хорошо знавшая и любившая родной язык, терпеть не могла. И все-таки я ощущала с их стороны неприятие, отчужденность, которые связывала с тем, что происходило на Украине до и после войны.

С тетей Соней, Сашей, Верой связывало товарищеское чувство землячества, поэтому в хозяйственных делах легче объединялась с ними, чем с «за- паденками». Бытовые секреты доверяла только тете Соне, а Марусе — только душевные, сокровенные тайны. Больше никому.

Первого апреля 1951 года стоял солнечный день. Огромные, твердые, но уже черные сугробы между бараками на пригреве чуть-чуть оттаяли. День был воскресный, большинство сидело дома, и начальство организовало субботник. Нужно было хоть немного откинуть снег от стен, чтобы не затекало в помещения, когда потеплеет. Начали откапывать хозяйственные постройки за пределами зоны каторжан. В колючей проволоке была проделана дыра. Идти вокруг, через ворота, было далеко, и мы пролезли в эту дырку вместе с лопатами. К нам присоединилась и Саша, которую из нарядчиков взяли врачом в санчасть. Копали снег не спеша, жмурились на солнце и непринужденно болтали. Вдруг Саша лениво сказала, что достала книгу Толстого «Князь Серебряный».

— Дашь ее мне почитать? — встрепенулась я.

— Дам, если не заберут сегодня.

— Где книга? — быстро спросила я.

—Да на нарах. Под подушкой лежит. Хочешь — пойди и возьми. Пусть у тебя будет, а я что-то придумаю, когда придут забирать. Постарайся не задерживать, читай быстро.

— Да я ночь не посплю, прочитаю. Можно уже сбегать и взять?

— Иди, если спросят в бараке — скажи, что я послала.

Я воткнула в снег лопату, помчалась к дырке в изгороди, вбежала в барак, залезла на нары к Сашиной постели, обшарила все, что можно было обшарить, — книги нигде не было. Страшно огорченная, побрела обратно к дыре в проволоке, начала пролезать и зацепилась за колючку. Изогнулась, отцепляя одежду. В это время рядом проходил мужчина в полушубке. Остановился возле меня.

— Это ты куда лезешь?

— А туда, вон снег бросаем, — не глядя на него ткнула я пальцем в сторону сугробов, продолжая возиться с колючкой.

— Ты, твою мать! Как разговариваешь? Куда прешь, такая-сякая, через проволоку?! А ну встать смирно! — гаркнул он.

Мне удалось в этот момент отцепиться и встать в полный рост. Тут я увидела под распахнутыми полами полушубка военную форму и поняла, что нарвалась на какое-то начальство. Перед начальством надо останавливаться по стойке «смирно», когда к тебе обращаются. Я этого не сделала, и разгневанный начальник надзор-службы в звании лейтенанта, еще раз выматерившись, велел следовать за ним. Привел прямо к проходной штрафного изолятора. Сдал надзирательнице, велел оформить на трое суток изолятора, предварительно получив от меня объяснение. Расстроенная, я написала объяснительную, расписалась, вошла в карцер-изолятор.

В камере было темно, маленькое оконце занесло снегом, под потолком висела тусклая лампочка. Черные прокопченные стены и потолок словно гасили лучи света, и лампочка казалась желтой точкой. На грязном полу лежало несколько матрацев. Воняло парашей. На матрацах полулежала взлохмаченная блондинка, едва различимая во мраке. Когда за мной захлопнулась дверь и лязгнул засов, она приподнялась и низким голосом протянула:

— Давай, заходи, ... твою мать, не стесняйся, тут все свои! Тебя за что? Как звать?

— Нина. А тебя?

— Лидка. Ну давай, рассказывай!

Лидка громко смеялась над моей историей, добродушно крыла меня матом, а потом, пересыпая речь нецензурщиной, рассказала о себе. С чего начался ее конфликт с начальством, я так и не поняла, но Лидка начальника обматерила (она со смаком повторила, в каких выражениях высказала свое мнение о нем). За это он ответил ей тем же и засадил на семь суток в ШИЗО. Она сидит второй день, получает триста грамм хлеба, а сидеть еще надо пять суток. Хочется жрать, а они, эти ..., надзирательницы, не дают, мать их так!

Обменявшись информацией, мы залегли рядом на матрацах и обе уснули. Лидка — чтобы есть не хотелось, а я — от накопившейся за последние месяцы усталости. Говорить было не о чем, да и не хотелось.

Вечером вынесли парашу уже в темноте, при свете фонаря, вылили в снег на заднем дворике барака. Лидка оглянулась — никто за нами не наблюдал — и мечтательно сказала:

— Вот если бы кто пожрать принес... Но никто, конечно, не появился. Вернувшись в камеру, я подумала уже вслух:

— А можно было бы, запросто. Вот меня через три дня выпустят, принесу.

— Правда?! Принесешь? Я тебя вовек не забуду! Свободы не видать! Падла буду, отблагодарю!

— Брось, — лениво ответила я. — Не клянись, ни к чему это. Мне от тебя ничего не надо. Сумею — значит, принесу. Если в трудный момент камнем не кинешь — хорошо. А благодарность твоя мне не нужна. Давай спать. Быстрее утро настанет и пайку принесут.

Утром сжевали пайку черного хлеба, запивая холодной водой из кружки. Воды тоже полагалось не более одной кружки. Умываться не выводили. Не положено. К вони деревянной параши постепенно притерпелись. Пытались разговаривать, но интересы и понятия были у нас настолько разные, что разговора не получалось. Больше спали, заглушая голод.

В темноте камеры я так и не разглядела Лидку. Заметила только, что волосы у нее светлые, нечесаные, висят беспорядочными лохмами. Расчески не было, и к вечеру я стала такой же лохматой.

Ночью пахло дымом — ночная дневальная топила печку. В конце вторых томительных суток принесли котелок баланды, Лидка поела и повеселела. Я получу свою порцию горячей пищи только через день, когда будут выпускать. Такой режим в штрафном изоляторе-карцере: положено 500 граммов хлеба, кружка воды, а на третий день — порция горячей пищи.

После ужина нам вдруг велели одеться, обуться и вывели из камеры. Оказывается, у всех снимали отпечатки пальцев для личного дела. Надзирательница провела по центральной лагерной дорожке. Мы обе вдыхали с радостью свежий воздух, а снег под валенками хрупал ледышками после дневной оттепели. Надзирательница завела нас в клуб, мы прошли через зрительный зал в каморку за сценой, где печатали пальцы.

А на сцене стояли шеренгой девчата, и Татьяна Михайловна ими дирижировала (она после работы все-таки руководила хором). Увидела нас, чумазых и лохматых, и тоненьким голоском запричитала:

— Ох вы мои бедненькие! За что вас? Нина, что это с тобой?

Я на ходу махнула рукой:

— Потом выйду и все расскажу. Послезавтра выйду.

Надзирательница прикрикнула:

— Разговаривать не положено!

И мы умолкли. Но за кулисами у меня в горле возник колючий комок, стало больно глотать, а в глазах сделалось мокро. Я хлюпнула было носом, но сдержалась.

«Надо же, раскисла. Никакая я не бедненькая. Подумаешь, в первый раз, что ли? Или в последний?!» — сердито думала про себя.

Тут же в светлой комнате мы глянули друг на друга: обе были черноволосые, закопченные и лохматые. Лидка засмеялась, я за ней. Вид у нас был тот еще...

Потом, идя обратно, я думала обо всем этом и решила, что нельзя человеку в беде говорить жалостливые слова. Надо обязательно отругать или рассмешить, чтобы он не раскисал. Так впредь и буду делать.

Вечером, когда мы выносили парашу, я оглянулась вокруг и сказала Лидке:

— Вот столб видишь? Будешь без меня выносить парашу — подойдешь к столбу и с этой стороны, где тень от фонаря, разгребешь снег. Я сюда передачу закопаю. Но смотри, чтобы тебя не засекли.

Когда выпустили, я вышла не прощаясь. А вечером отрезала полпайки, положила ломтик сала из посылки, горсть сухофруктов и пару конфет, завернула все это в тряпицу и занесла под столб. Меня никто не видел. Утром проверила: передачу забрали.

Через пару дней в зоне ИТЛ встретила Лидку и спросила:

— Ну как?

— Ой, слушай, ты, твою мать! Молодец! Падло буду, молодец! Свободы не видать, отблагодарю!

Я спешила к воротам на развод, и слушать ее было некогда. Лидка, отмытая, хорошо одетая, шла сначала рядом, но потом отстала, еще раз поклявшись, что отблагодарит.

В конце мая растаяли городские, черные от копоти сугробы. В тундре еще белел снег, но и там он быстро таял, уступая место черным проталинам. Шли дожди. И однажды случилось так, что я опоздала на развод. Зная, что придется целый день мокнуть, вернулась, чтобы снять шерстяные носки и вместо них намотать портянки. До вахты бежала бегом, но колонна уже ушла на песчаный карьер. За невыход на работу полагалось наказание. Нарядчица написала бумагу — акт о невыходе. Надзирательница увела меня в БУР — барак усиленного режима. Там я написала объяснительную и была приговорена к неделе в БУРе с выводом на работу.

БУР размещался в том же бараке, что и штрафной изолятор, но в камере были нары с матрацами и одеялами, в одном углу стоял бочок с водой, а в другом — закрытая крышкой параша. Еду сюда приносили из столовой, мокрые вещи дневальная уносила в сушилку, в умывальник водили утром и вечером, после работы. Барак обнесен высоким забором из толстых досок. Калитка заперта на замок, но жить можно. Правда, мне сказали, что на работу выводит бытовичка, у нее скоро срок кончается, поэтому ей дали такую вот легкую и престижную работу. Бытовичка — злая матерщинница, кулаки в ход пускает.

В тот день на работу я уже не попала. Наутро с удивлением обнаружила, что бригадирша — та самая Лидка, с которой я сидела в ШИЗО. Лидка посмотрела на меня, осклабилась и сказала басом:

— Гы, интеллигенция явилась, я тебя научу работать, ... твою мать! Я отвернулась от нее. Лил дождь, и на разводе, еще не выходя за ворота, все промокли. Наш маленький отряд из четырех пятерок шел отдельно от колонны. Лидка была одета в какую-то светлую куртку, на голове у нее вместо платка был накручен тюрбаном какой-то шарфик. Она шла сбоку, громко разговаривая с конвоиром, всем своим видом показывая, что она вольная или почти вольная и с этими серыми работягами не имеет ничего общего.

Бригада состояла из западноукраинских девчат, одна я была русской. Девушки затравленно оглядывались на бригадиршу, вздрагивая от ее злобных матюгов. Я просто молчала, отвернувшись. Решила, чего бы это ни стоило, не уступать. И уже на объекте, где под дождем мы набрасывали заготовки для погрузки автомашины, когда Лидка, злясь на мое молчание, пообещала избить палкой, равнодушным тоном бросила:

— А у палки, знаешь ли, два конца... Сдачи получишь. Лидка захлебывалась от бессильной злобы, не имея возможности показать свое превосходство над этой ... интеллигенткой. Но пустить в ход кулаки или палку без предлога не решалась.

Мы работали вне общего оцепления, возле ворот, ведущих в рабочую зону, со своей охраной. Здесь хорошо протаял песок, и легко было делать заготовки для загрузки самосвалов. На оправку бегали в общую зону через ворота, не спрашивая конвоира. Мое звено управилось с погрузкой и заготовкой, и я пошла к воротам — в уборную.

Неожиданно почувствовала удар в спину. Оглянувшись, увидела, что Лидка замахивается кулаком. Медлить было некогда. Я размахнулась и изо всей силы влепила бригадирше кулаком по уху. Она качнулась, но устояла, схватила толстую палку и бросилась на меня. Я перехватила палку, и мы обе вцепились в нее руками, зная: та, что уступит, будет избита. Конвоир хохотал, глядя, как бабы дерутся, — наверно, это и вправду было очень смешно. Мы мотали друг друга из стороны в сторону, пока солдат не вырвал палку и не забросил ее подальше. Тогда мы уцепились за грудки. И снова мотали друг друга, потому что с такого близкого расстояния ударить невозможно. Силы были равны. Лидка материлась, а я сопела от напряжения.

Наконец обе споткнулись о камень и упали на мокрую раскисшую землю. И по грязи, поочередно оказываясь сверху, мы покатились через дорогу — и свалились в яму, наполненную водой, так и не уступив друг другу. Из ямы выскочили, ошпаренные ледяной водой. С обеих текла грязная жижа.

Лидка рявкнула:

— Иди за мной! — и направилась к воротам. Я пошла, но, когда мы удалились вглубь зоны, тихо и раздельно произнесла:

— Слушай, ты, тебе на волю скоро, а у меня впереди пятнадцать лет, мне терять нечего, и я ничего не боюсь. Возьму кайло и провалю твою вонючую башку, никакой воли ты не увидишь. Ясно?!

Лидка сделала еще несколько шагов, остановилась, обернулась и отрывисто бросила:

— Иди обратно.

И я вернулась. Спокойным шагом, зайдя по пути в уборную. Девчата меня встретили одобрительным гудением. Работа продолжалась.

Лидка меня больше не трогала. Но материлась грязно, похабно и тешилась этой возможностью показать свою власть и превосходство. Я не отвечала, повернувшись к ней спиной.

Все штрафники из бригады почему-то решили, что я победила Лидку, и открыто высказывали свое восхищение таким подвигом. На самом же деле битва была на равных, и никто из нас не победил. За спиной Лидки стояла целая система, которая позволяла ей бесчинствовать и потакала ей во всем. А я просто не дала себя в обиду.