Дополнение к письму двадцать первому: ПЕСНИ МОЕГО ДЕТСТВА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Дополнение к письму двадцать первому:

ПЕСНИ МОЕГО ДЕТСТВА

Извини, дружок, за эту вот "добавку" к и без того длинному предыдущему письму, но не зря говорится, что из песни слова не выкинешь. Не обойтись тут без воспоминаний и о тогдашних песнях — не патефонных, а "живых".

Недалеко от нас были кавалерийские казармы, о которых я тебе уже писал (это оттуда летели с воем над нашим двором отрикошеченные пули), так вот кавалеристы те часто шагали и пешим строем по нашей и соседним улицам — Ать, два, левой! Ать, два, левой! — и десятки пар солдатских круглоносых башмаков (над ними по голеням до колен — зеленоватые, цвета хаки, обмотки) громко и мерно "печатали шаг" по неровной каменной тверди улицы — скала известнякового плато здесь тогда выходила на поверхность (сейчас она заасфальтирована). — Ать, два, левой! Запевай! — и высокий молодой голос задорно взрезал тишину нашего мирного Фабричного спуска:

С неба полуденного — жара не подступи,

Конная Буденного раскинулась в степи.

И вся рота дружно подхватывала:

Никто пути пройденного у нас не отберет,

Конная Буденного, дивизия — вперед!

Далее шли слова о налете-наступлении той конницы на белых — "мы грянули "Ура", и, бросив окопы, бежали юнкера", и так далее; а вот старшие пацаны, явно подслушав у взрослых пародийный вариант-прогноз песни, который вскоре, однако, сбудется, шепотом вещали друг другу:

Товарищ Ворошилов, война уж на носу,

А конная Буденного пойдет на колбасу!

Строевые песни, в общем-то бравые, мне очень запомнились, вот лишь кусочки некоторых из них:

Мы — Красные кавалеристы, и про нас

Былинники речистые ведут рассказ,

О том, как в ночи ясные, о том, как в дни ненастные

Мы смело, мы бодро в бой идем.

Веди ж, Буденный, нас смелее в бой,

Пусть гром гремит, пускай пожар кругом, пожар кругом…

Я еще тогда, маленький, недоумевал: зачем же пожар?! Или вот такие, прямо скажем, зверские "строевые" куплеты:

С песней — сотня молодых лихачей:

Эге-гей — бей, коли, руби! —

с залихватским таким присвистом. А бить-колоть-рубить призывалось не учебную лозу, не макеты, а живых людей, и не иноземцев, а как бы в продолжение совсем тогда недавней гражданской войны, недобитых белых, да и наверное всех, кто попадет под шашку вошедшего в раж всадника. Впрочем, в репертуаре кавалеристов с Красноармейской улицы были и матросские строевые песни:

Ты, моряк, красивый сам собою,

Тебе от роду двадцать лет.

Полюблю тебя я всей душою —

Что ты скажешь мне в ответ?

И рота красноармейцев — не в морских бушлатах, а в серых шинелях, островерхих буденновках и обмотках над грубыми башмаками браво и слитно рявкала припев:

По морям, по волнам, нынче здесь — завтра там.

По морям, морям, морям, морям,

Эх, нынче здесь — а завтра там!

Далее следовали слова о страданиях покидаемой моряком некоей Маруси, опять припев, и запевала выводил на всю улицу продолжение морской истории:

— Ты не плачь, моя Маруся: я морскому делу научуся!

И не будешь плакать и рыдать, меня так часто вспоминать!

И снова рота хором:

По морям, по волнам, нынче здесь — завтра там…

Морские строевые песни отдавали солеными брызгами, тельняшками, бескозырками, клешами:

Якорь поднят, вымпел алый вьется на флагштоке.

Краснофлотец — крепкий малый — в рейс идет далекий.

И тут, разумеется, "не без Маруси":

Как прощались мы в Кронштадте, цепь отгромыхала, —

Ты стояла в белом платье, и платком махала…

Было в песне и нечто астрономическое:

Мы увидим цепь созвездий — блеск над океаном.

А заканчивалась эта романтичная строевая очень хорошими словами:

Что с тобой сравниться может, сторона родная?

Маршировали солдаты (их называли тогда только красноармейцами, солдаты и офицеры мол только в царской армии были) и под такую песню:

На седых уральских кручах вороны кричат:

По Заволжью черной тучей стелется Колчак.

Рота сурово подхватывала припев:

От голубых Уральских гор

В боях к Чонгарской переправе

Прошла, прошла Тридцатая вперед

К пламени и славе

(Чонгар — узкий перешеек, соединяющий Крым с Европейским материком "Тридцатая" — стало быть, дивизия)…

Но хватит строевых, давай лучше я вспомню наши школьные уроки пения. Вел их очень интеллигентный лысоватый учитель, бывший оперный певец (увы, имя-отчество я забыл), заметно переживавший от того, что ему приходилось диктовать нам и петь бездарные строки с не менее бездарными мелодиями, вроде таких:

Глянь-ка, веселою стайкой к лодкам девчата спешат,

И на солнце их оранжевые майки как яркие цветы горят.

Отдых работой заслужен, можно сегодня гулять,

И в семье комсомолии дружной

с утра целый день отдыхать.

Песня длинная, "насквозь" такая же глупая. То ли дело "Интернационал", с которого мы начинали каждый урок:

Вставай, проклятьем заклейменный…

и так далее; мы, пионеры (а других детей в СССР не было), исполняли этот партийный гимн, разумеется, стоя:

Это есть наш последний и решительный бой…

Несмотря на примерное поведение, прилежание (за прилежание ставилась отдельная отметка), музыкальный слух, я на уроках пения стеснялся издавать звуки, а лишь открывал рот. Учитель это видел, но молчаливо прощал мне; вообще оценки этот добрый человек ставил нам не за голос, а за чистоту и грамотность продиктованного им текста песни. Так что по пению у меня всегда были только пятерки…

Пели мы про Щорса, у которого "голова обвязана, кровь на рукаве, след кровавый стелется по сырой траве", и про матроса-партизана Железняка, который "лежит под курганом, заросшим бурьяном", потому как "он шел на Одессу, вышел к Херсону" (ничего, думал я, ошибочка — в полтораста километров!), отчего, разумеется, "в засаду попался отряд", а кончилась эта операция тем, что "штыком и гранатой пробились ребята, остался в степи Железняк"; но вокруг не унывают: "Веселые песни поет Украина, счастливая юность цветет: подсолнух высокий, и в небе далеком над степью кружит самолет", что, однако, бодрости не вселяло, тем более что перед глазами упрямо стоял курган, не усаженный цветами, а заросший бурьяном, то есть неблагодарно заброшенный…

Учили мы песню из оперы композитора Ивана Дзержинского "Тихий Дон":

Шли по степи полки со славой громкой

И день и ночь — со склона и на склон.

Ковыльная, родимая сторонка,

Прими от красных конников поклон!

Следующие две строфы учитель, диктуя, торопился произнести вместе, а почему, погляди сам:

Казачью степь увел товарищ Сталин

(это первая строфа — ну а вдруг кто заподозрит, что не туда увел, и потому, озираясь, певец скороговоркой диктовал дальше):

От нищеты, и горя, и оков,

И в первый раз большое солнце встало

Над молодой страной большевиков.

В песне, несмотря на голодуху, изображалась совсем обратная картина:

В колхозах хлеба полные амбары,

Привольно жить нам стало на Дону!

И-эх, проливали кровь свою недаром

Мы на полях в Гражданскую войну!

Из этой (а также из многих других песен, стихов, картин) получалось: очень много человечьей крови пролито именно на сельскохозяйственных полях — и от этого "удобрения" колхозные амбары, разумеется, должны наполниться хлебом… Вот так я, сугубо городской малец, понимал "агротехнику" тех давних лет.

Пели мы в школе и сугубо "местнорегиональные" песни того же жанра, но много бездарней, чем со словами "центральных" поэтов:

Слезы мать рукавом утирала:

Сын младшой уходил на войну —

Наша Третья дивизия встала

Защищать молодую страну.

Полыхали степями пожары,

И алела дорогами кровь:

С нестерпимым, невиданным жаром

Мы летели на банду Шкуро.

Прозвенели победно копыта

По лихой гайдамакской степи —

Мы кромсали махновских бандитов,

А Деникин в боях отступил.

Кончался сей поход (казавшийся мне муторным) тем, что

Наша радость огнем бушевала:

Захвативши Купянск и Щигры,

Мы ломились к Турецкому валу,

Мы лавиной ворвалися в Крым.

Турецкий вал — это старинное укрепление сразу за Чонгаром…

Разумеется, добросовестно учили мы и такие, более известные, песни как "Восемнадцатый год", где говорилось, что "на Дону и в Замостье тлеют белые кости, над костями шумят ветерки", и что мол "помнят псы-атаманы, помнят польские паны конармейские наши клинки", и знаменитую "Тачанку" ("и с налета, с поворота по цепи врага густой застрочил из пулемета пулеметчик молодой"), и "Каховку", где "девушка наша проходит в шинели, горящей Каховкой идет" (обязательно что-то должно было гореть!), и многое-многое другое; тут не хватит места, тем более что почти все слова учимых нами песен я помню до сих пор. Ни одной песни о природе, просто о дружбе мы не проходили — только политические. Из них мне искренно нравилась и по мелодии, и по словам, разве что вот эта:

Нас утро встречает прохладой,

Нас ветром встречает река,

в припеве которой были такие слова: "Не спи, вставай, кудрявая — цеха звенят!" — что ассоциировалось у меня со звуками механизмов отцовской мастерской, ритмичной мелодией динамомашины, доносившейся до нас от трамвайного депо и даже со звоном затачиваемых ножей и ножниц, которые по утрам заостряли хозяйкам уличные точильщики на станках с ножной педалью. И сам труд, и бодрые песни о труде мне тогда очень нравились, и слова их я запоминал сходу.

Но больше всего нам внушался детский военный героизм, и в куплетах те дети обязательно должны быть убитыми за торжество революции, например, в песне о барабанщике:

Мы шли под грохот канонады,

Мы смерти смотрели в лицо:

Вперед пробивались отряды

Спартаковски-смелых бойцов,

впереди которых был мальчик с барабаном — "он песню веселую пел, но пулей вражеской сраженный, допеть до конца не успел". Кончалась сия грустная революционная история словами:

Погиб наш юный барабанщик —

Но песня о нем не умрет.

В другой песне, тоже трагической, говорилось о том, как отряд взрослых, воевавший против белых, почти весь уцелел, а убитым в степи остался лишь самый маленький боец — мальчик по прозвищу "Орленок". Еще в одной песне уже целая "сотня юных бойцов из буденовских войск на разведку в поля поскакала", и ненавистные "белогвардейские цепи", открывшие по пацанам огонь, убили и юного героя — "он упал возле ног вороного коня — комсомольское сердце пробито"… Почему-то "все как один умрем в борьбе за это" в первую очередь относилось к маленьким детям — и в песнях, и в стихах, врезавшихся в память на всю жизнь:

Валя, Валентина, что с тобой теперь?

Белая палата, крашеная дверь…

Словно паутина, из-под кожи щек

Тлеет скарлатины смертный огонек.

Мне было до невозможности жаль бедную девочку, которая, по смыслу произведения, заболела скарлатиной от буржуйских происков; врач у нее "гладит бедный ежик стриженых волос: Валя, Валентина, что с тобой стряслось?" Мне было непонятно многое: скарлатину я перенес как "рядовую" детскую болезнь и вовсе не помер; никто мне ее не "насылал"; а особенно удивляло то, что как это можно перед смертью думать только о пионерстве и даже салютовать:

Тихо подымается — призрачно-легка —

Над больничной койкой детская рука.

— Я всегда готова! — слышится окрест

На плетеный коврик упадает крест.

(его пыталась надеть на шею умирающей дочурке сидящая возле нее деревенщина-мать, которую допустили в больницу). А стихи эти со страшным названием "Смерть пионерки" были написаны, что ни говори, талантливо (классика: Эдуард Багрицкий!), и не могли не подействовать на миллионы детских головенок. А вот меня увлекали дела не пионерские, а насекомьи, механические, небесные и всякие-превсякие другие, куда более интересные, и, по-моему, более важные и нужные, чем далекая Гренада, за неведомых и почему-то несчастных крестьян которой погиб, по поэме, в наших краях молодой боец — "мечтатель-хохол", чье тело "набок сползло, товарищ впервые покинул седло. Я видел: над трупом склонилась луна, и мертвые губы шепнули "Грена…"

И все равно: если мне удается услышать (или хотя бы вспомнить) какую-нибудь из "тех" песен или мелодий, то, несмотря на "политичность" и все такое прочее, меня охватывает щемящая грусть, подобная той, какую навевает запах полыни, вовсе не относящийся к благовониям, на уроженца степей, давно ставшего горожанином. Или ни с чем не сравнимый дымок от кусочка тлеющей лепешки степного же кизяка, куда более приятный, чем дым гаванской сигары, церковного ладана или буддийского сандала; юго-западные сибиряки, казахстанцы и заволжцы знают, о чем я говорю.

И, подобно тому, как им, степнякам, посетившим родину, уже не увидеть ее в былой непередаваемой красе (все как есть дикие степи-прерии нашей великой в прошлом страны до клочка перепаханы, выбиты перевыпасом, испещрены дорогами, осквернены шахтами и свалками), и запах полынного листика лишь разбередит им душу, — так и мне не вернуть ни своего Детства, ни моей огромной и в общем-то замечательной Родины, о которой напоминает какая-нибудь из ее песен, возбуждая во мне не только ностальгическую горесть и печаль, но и величайшую гордость оттого, что я жил и рос в это трагическое, великое и неповторимое Время.