18. Не надо протирать скатерть

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

18. Не надо протирать скатерть

— Встать, смирно!

Яшка вскочил, вытягивая по швам руки. Ходотов, хмурясь, барабанил пальцами по столу.

— Опять не слушаете? Не напрасно ли вы занимаетесь здесь, курсант Курбатов? Учитесь хуже всех, разленились, наряды вне очереди вам, кажется, не надоедают… Вы сами-то чувствуете это?

Яшка стоял и молчал. Военком посмотрел на него внимательнее.

— Короче говоря, в шестнадцать ноль-ноль зайдите ко мне в кабинет. Понятно?

Яшка повторил: «Понятно», и ему действительно было понятно, что он куда-то катится, и ему не остановиться…

В назначенное время он явился к военкому. Доложив по уставу о своем прибытии, он остался стоять у дверей. Ходотов кивнул на старое, полуразвалившееся кресло.

— Подойдите сюда, товарищ Курбатов… Садитесь!

Яшка сел, стараясь не глядеть на военкома. А тот уже расспрашивал его, тихо, ласково, настойчиво, но Яшка подумал, что рассказать о Клаве он не сможет. Да и зачем?

— Что с вами, товарищ Курбатов, происходит? Вы чувствуете, как из передовых курсантов попадаете в отстающие? У вас, видимо, есть какие-то причины, а один справиться не можете. Есть у вас здесь товарищи? Ну, такие, с которыми вы могли бы поделиться… горем?

Яшка кинул на военкома быстрый взгляд. «Да он… Он же все знает!» Какая-то судорога свела ему горло, он хотел ответить Ходотову и не смог.

— А что, Яша, я могу знать о твоем горе?

Курбатов молчал.

— Значит, не могу, — ответил сам себе военком, откидываясь на спинку стула, — Выходит, не заслужил отец-комиссар, не заслужил, старина, чтобы тебе ребята свою душу на ладошку выкладывали. Я думал, что заслужил доверие… а на проверку выходит — нет, плохой я комиссар. Вам что, восемнадцать лет?

Вопрос был задан уже другим, сухим тоном. Так скор был этот переход в голосе Ходотова, что Курбатов растерялся.

— Да.

— А мне пятьдесят второй! Да в партии с двенадцатого года. В подполье пропагандистом был, в нелегальных рабочих кружках преподавал. Рабочие мне рассказывали о своих самых потайных думах. В Красной Армии с первых дней революции. И все комиссаром… У Щорса комиссаром батальона был… Да что там! В общем, плох оказался комиссар! Не пора ли на покой, с женой да детишками воевать? Как ты, Курбатов, думаешь?

Но Курбатов не думал об этом. Две мысли сейчас боролись в нем: «Сказать… не говорить… Скажу… Нет, не надо». В это время военком спросил:

— Ответьте, по крайней мере, Курбатов, одно: горе у вас личное или общественное?

— Личное… — тихо ответил он.

— Как же так, Курбатов, вы свое личное горе путаете с общественным? Выходит, личное горе мешает общественному долгу? И это у вас, у комсомольца, который, наверное, думает в партию вступать. Ваша служба в Красной Армии, учеба — не личное, а общественное дело, дело партии, если хотите… Вам об этом, помните, кто говорил?

Голос Ходотова гремел.

— Так какое вы имеете право, товарищ красный курсант, манкировать службой, занятиями, напрасно проедать народные деньги, когда каждая копейка на счету?

Военком встал, вышел из-за стола и остановился перед Курбатовым. Яшка продолжал сидеть, низко опустив голову.

— Встать! Как ведете себя, товарищ курсант, в присутствии старших!

Курбатов вскочил и вытянулся. Вид у него был подавленный, губы дрожали, холодный пот выступил на лбу.

— Разговор окончен, можете идти, товарищ курсант! — глядя в сторону, сказал военком.

Яшка повернулся кругом и направился к двери. Его остановил окрик: «Курбатов, подождите!» Яшка остановился. Военком подошел к Яшке, взял его за плечи и подтолкнул обратно, к креслу. На Яшку снова ласково смотрели добрые глаза старого большевика.

— Что, напугал я тебя, сынок? — с легкой усмешкой спросил Ходотов. — Надо так… Видишь, какой ты упорный да настойчивый!

Нервное напряжение, которое поддерживало силы Яшки, прошло. Он не удержался. Положив голову на стол, он рыдал без слов, спина так и ходила ходуном. Военком стоял, гладил его по волосам и тихо говорил:

— Поплачь, поплачь, сынок… Легче будет. Мужчины тоже плачут. Трудные это слезы. У женщин — глаза на болоте, у них слезы близко, самый пустяк их выжать, а мужские — из глубины идут. У мужика не глаза, а он сам весь плачет.

Через полчаса Курбатов рассказал ему все. Протянув руку к карману гимнастерки, он отстегнул пуговицу, вытащил и подал военкому пачку писем; в них была завернута карточка Клавы. Военком посмотрел сначала на Курбатова, затем взял карточку Клавы, долго вглядывался в нее, перевернул и прочитал на обороте. Там было написано: «Моему дорогому, любимому, самому близкому Яшеньке! Всегда с тобой, на всю жизнь вместе. Клава».

Потом Ходотов начал читать письма. Читал он долго, не поднимая головы; лицо у него было спокойное, а Яшка сидел и нервничал. Он скреб ногтем зеленую суконную скатерть стола, проскреб дыру, покраснел, взглянул на военкома и, видя, что тот как будто ничего не заметил, закрыл протертое место пепельницей.

Наконец Ходотов прочел все письма, поднял голову и понимающим, долгим взглядом посмотрел на Курбатова.

— Так… Трудно, говоришь, Яша? Понимаю, трудно. Очень трудно. А в руках себя держать надо. Нельзя поддаваться такому настроению — оно далеко заведет. Я думал, что у тебя воля крепкая, а выходит, тебе еще воспитывать ее надо. Ведь так-то говоря, плохо это — на трудности равняться, по течению плыть. Но трудности у тебя, как ты сам сказал, личные — значит, наше общее дело не должно страдать. Запомни это на всю жизнь, мой тебе совет. Никогда общественное нельзя растворять в своем, в личном. Это только какой-нибудь обыватель может рассуждать иначе. Он из-за кисейных занавесок, пуховой перины да сытного обеда ничего видеть не хочет. А мы, большевики, — мы не для себя, а для всех работаем. А раз так — возьми себя в руки, спрячь поглубже свое личное горе и не переноси его на учебу и на службу.

Военком снова подошел к нему и, опять подталкивая, на этот раз к двери, шутливо проворчал:

— Все же и при таком горе дыры на скатерти протирать нельзя. Это тоже имущество общественное, государственное.

Смущенный Курбатов хотел было что-то сказать, но Ходотов тихо вытолкнул его из кабинета и закрыл дверь.