11. Глухомань
11. Глухомань
В конце декабря Лукьянов вызвал к себе Курбатова и, разбирая на столе какие-то бумажки, сказал:
— Когда поедешь на село?
— Хоть сейчас, — ответил Курбатов.
— Ишь ты, какой скорый. Впрочем, сейчас не сейчас, а завтра поезжай. За тебя останется Попов. Как он — выздоровел?
— Да.
Курбатов передал Попову все дела, которые казались ему неотложными, и, с тревогой вглядываясь в лицо друга, потребовал:
— Сам все не делай. Карпыча как следует впряги, Смирнову, Лещева, Маркелова. Понял?
Алешка поправился не совсем, и было решено отправить его весной на юг. С продуктами в Няндоме было еще плохо; Курбатову удалось добиться для Попова единовременной денежной помощи, но и этого было мало. Сейчас, отправляясь в деревню, Курбатов собрал у ребят денег и старые вещи — обменять на сало и масло для Попова.
Сборы у него были недолгие. В железнодорожной охране ему выдали наган и две дюжины патронов к нему: так, «на всякий случай», как объяснил Лукьянов.
И вот уже все позади; далеким и тяжелым сном кажется лес, где трое суток ребята рыли и таскали землю, морозы, боль в смыкающихся глазах… Морозы прошли; сменились медленными снегопадами, густо закрывшими землю. Низенькие дома Няндомы скрылись в сугробах, и даже птицы, наверно, не могли определить, где человеческое жилье, а где холмы, накрытые пушистыми снеговыми шапками.
Все позади… Рысью бежит пара лошадей, запряженных в сани-кибитку; мерно звенит колокольчик на дуге у коренника, звякают шоркунцы на шее пристяжной. Ямщик то соскакивает и семенит рядом с санями, то быстро вскакивает на облучок и правой ногой, обутой в валенок, тормозит, не давая саням раскатываться на ухабистой скользкой дороге.
Закутавшись в огромный овчинный тулуп, Яков лежал в санях, расспрашивая возницу о Лемже, куда они ехали. Однако возница попался неразговорчивый. Вместо ответа он гладил свою бороду, усы, выковыривая из них сосульки. Борода у него была как печная заслонка — большая, черная; и весь он был похож на какого-то патриарха этой северной лесной глухомани.
Все же Курбатов настойчиво расспрашивал о жизни деревни, о бедноте, середняке, о кулаках. Мужик поначалу отвечал односложно, а потом, будто рассердившись, разговорился, и порой приходилось перебивать его, чтобы спросить о главном.
Новый знакомый, надо полагать, был крепким середняком; в его словах нет-нет да и проскальзывали этакие подкулацкие нотки.
— Вот ты, паря, говоришь: беднота, беднота, а что от нее проку-то, от бедноты? Она потому и беднота, что работать не хочет. Лодыри они — вот кто. У хозяйственного мужика прокорм всегда будет, потому он и работает, не жалея себя. А лодырь, он до рождества и то впроголодь живет. Как сеять надо, он и идет к крепкому мужику семена просить. Такому мужику спасибо бы надо сказать, а его начинают окулачивать, равнять с нашим Прошкой Рубцом. Рубец — тот взаправды наживается на нашей крестьянской нужде.
Я тебе, паря, прямо скажу: непокойная жисть у нас в деревне. Крепкие мужики думают: непа, мол, и я за непой, как теля за маткой. А когда к нему лодырь-то приходит за семенами на высев, ему, конешно, не интересно так на так давать: он с выгодой дает. Вот и заделывается прижимщиком. Своего же брата мужика прижимает. Неужто власть не понимает, что не бедняк-лодырь ей опора-то должен быть, а трудовой мужик, который работает, у которого и себе хватает, да он еще излишки сдает.
Так рассуждал ямщик. Курбатов почти не знал деревни; ему трудно было вступать в спор. Он лежал и слушал. В санях пахло свежей сенной прелью, сухими полевыми цветами. Яков выбирал из сена отдельные стебли травы и грыз их, сплевывая горькую слюну.
На вопрос о деревенских комсомольцах ямщик отвечал с прежней, какой-то злой разговорчивостью:
— Их-то у нас всего ничего. Неплохие вроде ребята. Их власть все более на побегушках использует. Они и налоги выколачивают, и с обыском насчет самогонки ходют. А бабы вот в обиде на них. Ну, и мужики тоже… Они против бога и всей леригии выступают. Вон намедни у Симки Кривого сынок-то, комсомолец, что отчебучил. Лики святых угодников да богородицы картинками заклеил. Сколько там — неделю, а то и боле — все семейство на эти картинки молилось и не замечало. Ну, известно, отец здорово его поучил на это. В больницу свезли, так комсомольцы эти на отца родного на суд подавать хотят. Разве порядок это? Вот все больше за это отцы да матери и не пущают к комсомолу своих ребят да девок.
Вдали показались тусклые огни керосиновых ламп, расплывающихся на замерзших стеклах.
— К председателю сельсовета везти или куда? — спросил ямщик.
— Вези к председателю, — сказал Курбатов.
Скоро они подъехали к дому, стоящему в самой середине деревни. Яков выскочил из саней, разминая занемевшие ноги. На звук колокольчика кто-то вышел из избы и стоял на крыльце с фонарем в руках. Это был сам председатель сельсовета — Егор Русанов. Они поздоровались: Русанов посветил Курбатову и провел его в избу.
В большой горнице стояла огромная русская печь. Во всю ее длину на высоте человеческого роста были полати; под ними, в углу, за холстинной занавеской — большая деревянная кровать. Несколько лавок, остывший самовар в красном углу да кадушка с водой — вот и все, что было в этой небогатой избе. Здесь было чисто; сладко пахло хлебом. На лавке за прялками сидели две молодые женщины, пряли лен. Веретена, крутясь, жужжали, вертелись по полу, как волчок.
— Устя, наставь самоварчик. Товарищ с морозца — чайку попьет, согреется, — сказал Егор.
Одна из женщин положила прялку на лавку, взяла самовар и понесла его к печке. Скоро самовар вначале тихо, а потом громче запел, засвистел, словно живой.
Курбатов познакомился с Егором и объяснил ему, зачем он приехал.
— А и больно хорошо, паря! Как раз под рождество угадал. Посмотришь, чем наша молодежь занята.
За чаем Егор начал рассказывать и про себя, и про деревенские дела, и про комсомол.
В те годы в деревне росла зажиточная кулацкая верхушка, а вместе с ней росло и батрачество. Бедняцкая и середняцкая молодежь не могла укрепить свое хозяйство и вынуждена была уходить на подсобные наработки.
Было все: и массовая неграмотность, и нередкие случаи хулиганства, даже преступности, особенно в престольные праздники. Среди молодежи жила еще религиозность, некоторые участвовали в различных сектах.
В Лемже была комсомольская ячейка; в ней насчитывалось пятнадцать комсомольцев из пяти деревень, объединяемых сельсоветом.
Большое влияние на молодежь, как рассказывал Курбатову Егор, имел Тимоха Рубец — сын местного кулака-лавочника. Он задавал тон, ребята на него равнялись. Даже гармонь в его руках — единственная на все село — помогала ему. Ни одна посиделка не могла обойтись без Рубца.
В этих краях никогда не видели кино, не имели представления о радио. Курбатов, уезжая из Няндомы, договорился с комсомольцами депо, что они в порядке смычки с деревней возьмут шефство над отсталой Лемжей, и теперь видел, что это решение было правильным.
После беседы с Русановым Яков написал письмо в Няндому. Он просил, чтобы на рождество сюда прислали гармонь и кинопередвижку. Среди комсомольцев был гармонист — веселый кудрявый парень — батрак Мотя Заболотных, но гармошки у него, конечно, не было.
С секретарем комсомольской ячейки, Федей Ясиным, Курбатов пошел на посиделку. В большой комнате под потолком горела керосиновая лампа. Молодежь сидела на лавках у стен. В середине горницы на табуретке восседал Тимоха Рубец, хмельной, с грязными спутавшимися волосами. Стоя возле дверей, Курбатов слушал, как парни пели залихватские частушки. После песен стали плясать, потом начались игры. К Якову подошли две девушки, спросили его:
— Тебе, городской, сахару надо?
— Мне? — удивился Курбатов. — Какого сахару?
— Ну, говори скорее: надо или нет?
— А какой же у вас сахар? — В свой черед спросил Курбатов. Девушки переглянулись и засмеялись.
— Да не думай — не постный, а сладкий. Сколько тебе фунтов?
— Ну, для пробы давайте два фунта, — догадавшись, что это какая-то игра, ответил Яков.
Одна из девушек быстрым движением обняла его голову и поцеловала в губы, другая сделала то же.
— Ну что — сладко? Может, еще фунтов десять продать?
Курбатов, покраснев, отпрянул. Девушки, расхохотавшись, отошли. Он шепнул на ухо Ясину:
— Что это они так?
— А у нас это, Яша, запросто парни с девками целуются. У нас все игры с поцелуями. Подожди, еще ленты, смолу и всякую всячину будут тебе продавать: сколько фунтов запросишь, — столько будет и поцелуев.
Яков, накинув полушубок, вышел на улицу: Ясин, осторожно притворив за собой дверь, вышел за ним. В душе Курбатова поднималась глухая бессильная ярость; то, что он увидел, потрясло его своей тупостью.
— Почему комсомольская ячейка красных посиделок не организует? — резко спросил он. — Мы же вам и руководство по их организации послали. Получили ли вы такую книжечку?
— Книжечку-то получили, — махнул рукой Ясин. — Да какой толк, если гармонист у нас — сын мироеда Тимоха Рубец! Ни мы к нему на поклон, ни он к нам не пойдет. Какие же посиделки без гармоники? На них и не придет никто.
Курбатов немного остыл: то, что говорил Ясин, было правдой.
— Давай организуем показательные красные посиделки, — сказал, наконец, Курбатов. — Гармошка будет, а гармонист у вас есть. Ты приходи с ребятами в избу председателя сельсовета, — обо всем и договоримся.
На другой день вместе с комсомольцами был составлен план первых красных комсомольских посиделок.
Для Курбатова начались трудные времена. По поручению райкома партии он попытался провести собрание бедноты. Но на собрание никто не пришел. На другой день выяснилось, что Тимоха Рубец, наученный отцом, обошел бедняков и каждому из них угрожал не только тем, что отец откажет в помощи, но и тем, что он, Тимоха, им все кишки выпустит. Из-за этих угроз бедняки и не явились. Пришлось ждать. По настоянию Курбатова приехавший из волости милиционер арестовал Тимоху Рубца и отправил в уездный город Каргополь. Там его на время посадили в исправдом. Через неделю один из крестьян, ездивший в город, привез от Тимохи письмо к отцу. Крестьянин передал это письмо в сельсовет. Тимоха писал:
«Уважаемый папаша, здесь сидеть мне пока ничево. Очень меня беспокоит, как обернется дело, дыму им под хвост! — извиняюсь за соленое слово.
Посули свидетелям угощение, пусть отвечают, что не повинен. Озаботься, сделай милость, кое-какой добавочной пищей и еще спроси у матери телогрейку, а то вредно дует под дверь, нет мочи терпеть. А затем прощайте, не забывайте, а сидеть мне здесь пока ничево.
Ваш сын Тимофей Рубцов».
Через три дня все-таки удалось собрать бедноту. Тимохи не было, и люди пришли без опаски.
Курбатов пришел на собрание вместе с Русановым. Собрались еще не все. С порога Яков увидел большого седого мужика с хитрыми черными глазами. Крутя в больших заскорузлых пальцах цигарку, он что-то рассказывал, и Курбатов невольно прислушался к его голосу.
— …Захожу я, ребята, в амбар, гляжу — на мешке мышь сидит, сапог обувает. «Куда?»— спрашиваю. «Да чего-то у тебя голодно… — говорит, — Пойду, — говорит, — по мужикам, которые побогаче». А жили мы с дедушкой богато: было у нас двадцать котов дойных да два кота езжалых; один кот иноход, другой водовоз. Пахотной земли у нас было — печь, да полати, да за столом лавки. Вот посеяли мы с дедушкой на печи рожь, на полатях овес. А бабушка наша, старуха резва, три дня на полати лезла, оттуда свалилась да на три части разбилась. И дедушка мой не промах был. Всегда за поясом лычко носил. Он бабушку лычком сшил да еще три года с ней жил. Все это присказка, а сказка впереди будет. Я вот городскому товарищу о нашей ЕПО расскажу, о приседателе Евлахе Бароне. Пускай спервоначалу товарищ из города объяснит нам: кто оно такое ЕПО будет и для чего оно у нас?
Курбатов не ожидал такого поворота этой прибаутки и немного растерялся, когда мужик обратился к нему. Все повернулись, и он видел десятки смеющихся, лукавых глаз.
— ЕПО — это, товарищ, единое потребительское общество, или потребительская кооперация, — справившись со своим смущением, ответил Курбатов, — Оно создано для того, чтобы снабжать своих пайщиков всеми необходимыми в хозяйстве товарами.
— Ишь ты, всеми необходимыми товарами! Значит, в нашей ЕПО все должно быть? Так ведь, товарищи, я понимаю? — спросил седобородый мужик. — А у нас выходит навыверт, все равно что штаны через голову снимаем. Давай-ка, Прохор, расскажи.
Рассказчик, только что смешивший народ своей прибауткой, степенно откашлялся и огладил бороду.
— Извиняюсь, товарищ, ежели что не так скажу, ты уж не обессудь. Только мы от своего ЕПО одни неприятности видим. Скоро все наши паи прахом пойдут. А все это от приседателя, от Евлахи происходит. Мы почему его зовем Бароном? До революции он в Питере у какого-то господина-барона служил. Ну, видел, как баре жили, какая у них кулитура была, и вот норовит нынче нас к этой кулитуре тянуть. Ну, прямо замучил, леший колодный. От этой его кулитуры не знаем куда и деваться, да и убытки от нее большие. А Евлахе хоть бы хны, деньги-то не его в трубу летят. Он ведь леший его возьми, что выкомаривает, — сказать стыдно.
Курбатов слушал рассказ бедняка с теплым чувством радости. Речь зашла о самом главном, о том, что больше всего волновало народ, и он понимал, что рассказывается это все неспроста, что мужики надеются на его помощь. Крестьянин продолжал:
— Выбрали мы его, значит, приседателем; думаем — грамотный. В Питере побывал, так уж дело-то наладит. Ну, тут и началось. Он нас на кулитурную революцию потянул и товары такие стал завозить. Намедни летом завез «душную воду». Говорит, что там в Питере барон завсегда этой водой прыскался, чтобы, значит, дух хороший шел. А кому она эта «душная вода»-то нужна? Девки и то ей прыскаться не хотят. Попробуешь на язык — опять же самогонка лучше. Ну и пришлось Евлахе всю эту воду обратно в город везти, а там за ту же цену ее не приняли. Значит, опять нашему ЕПО убыток. Или привез десяток таких штук, дорогих больно. Как вот называются-то они, забыл; какие-то блинокли, што ли. В одну дырочку со стеклышком смотришь — все большим да близко кажется, а с другого конца в ту же дырку смотришь — все далече. Ну, скажи, пожалуйста, к чему нужна эта штука в хозяйстве? Разве тараканов на печи высматривать…
Или вот удавок навез. Говорит — всем мужикам и парням их надо поверх рубах носить. Конешно, никто их не брал, так он в эту удавку обрядил деда Фому и водил его по деревне, показывал, какой дедка есть кулитурный. Потеха, право! Поверх посконной рубахи надел на деда шелковую синюю с разводами удавку. За то, что дед надел удавку и всем показывался, ему Евлаха полтинник дал, а нам говорит, что это расходы на какую-то ракламу. Ну, лежали удавки в лавке, да и пришлось Евлахе их тоже обратно в город отправить.
Много еще чудит Евлаха со своей кулитурой, аж тошно стало терпеть. Он скоро все наши паи растрясет. Вот, дорогой товарищ, какие дела завелись. А главное, что наше ЕПО в трубу летит, а лавочник, Прошка Рубец, этим пользуется. У него в лавке все есть, а дерет он с нас за все втридорога. Народ к нему валом валит. Он и в долг записывает. У него на столько не возьмешь, сколько он запишет, а платить — плати. Судом грозит. Будешь с ним не соглашаться, затаскает по судам, и сам не рад будешь.
Он говорил, а мужики во время рассказа согласно кивали головами.
Так в этот день никакого собрания и не было. Яков уходил с прежним радостным чувством от этого разговора; ему казалось, что он только что побывал возле какого-то живого родника, и та вода, которую он выпил, сразу же раскрыла ему глаза. От этих людей с грубыми жесткими руками словно бы исходило необычайное душевное тепло; тот глухой протест, который жил в них, вылился в простой беседе, без президиумов и представителей. Курбатов теперь нес в себе их надежды и их протест, ясно сознавал, что от того, как он поступит теперь, во многом зависит бедняцкая вера в Советскую власть.
Вызванный им председатель ЕПО Евлампий Савин произвел неприятное впечатление. Был он сухопар и тщедушен, бесцветен, как вода. Савин улыбался, часто моргал красными, как две болотные клюквины, глазами, изгибался и все время гундосил: «Как прикажете-с, что изволите-с, а уж это конечно-с».
Курбатов написал обо всем в уезд.
Скоро приехала ревизия. Было назначено собрание пайщиков потребительской кооперации, и председателем ЕПО избрали комсомольца.