1. Отечество бывает разное
1. Отечество бывает разное
Городская окраина напоминала деревню: те же рубленые избы, те же колодцы с «журавлями», ограды палисадников и сладковатый, с малых лет знакомый Яшке запах свежего хлеба и парного молока. Быть может, поэтому он так любил тихую Духовскую улицу, поросшую по краям огромными, серыми от дорожной пыли лопухами, и терялся всякий раз, попадая в шумный водоворот базарной площади или вокзальную толчею.
Здесь, на Духовской, всегда было спокойно, и сама жизнь, казалось, текла неторопливо, ничего не изменяя в своем течении. Поздним вечером подгулявшие мастеровые заводили нестройную песню, переполошив слободских псов, потом снова наступала тишина, и становилось слышно, как далеко-далеко, на другом конце города, аукают маневровые паровозы.
У дяди Коли Яшка жил второй год и вспоминал о матери только тогда, когда дядина жена говорила, отворачиваясь:
— И не дерет тебе кусок рта? Кукушка мать у тебя…
После таких слов Яшка долго не мог уснуть, лежал в углу на своем сеннике, широко раскрыв глаза, и слушал, как тикает где-то жук-точильщик да за стеной в хлеву тяжело ворочается и вздыхает хозяйская корова. И ведь не удерешь никуда…
Дядя Коля, брат матери, работал в депо паровозным машинистом. Длинный, немного сутулый, будто стесняющийся своего роста человек, он по-своему любил и жалел Яшку; и когда Аннушка попрекала: «Не дерет тебе кусок рта?» — он только хмурился и молча подмигивал племяннику: мол, не слушай ты ее, вздорную бабу. Аннушка и на самом деле была вздорной; иногда Яшка просыпался по ночам от ее неприятного, резкого голоса:
— Где ты все шляешься? Погубить нас хочешь, ирод? Куда я с двумя ребятами денусь? По миру хочешь пустить? У, аспид!..
Дядя отмалчивался, но, когда жена расходилась особенно яростно, пытался уговорить ее:
— Да что ты кричишь-то? Ну посидел с ребятами, поговорил… Так уж за это и в тюрьму, что ли, посадят?
Разубедить Аннушку было невозможно; дядя махал рукой и шел спать, но долго еще слышались всхлипывания Аннушки и ее злые слова…
Раз в три или четыре месяца дядю словно бы подменяли. Тишайший человек, он вдруг ни с того ни с сего начинал пить, и хотя в слободе пили все часто и помногу, но так люто не пил никто. Дядя загуливал бесшабашно, не зная меры. Во хмелю дядя был буен. Он не дрался, не избивал жену, как другие, — он ломал и рвал все, что попадалось ему ненароком под руку.
В такие дни на мелкие осколки разлеталась посуда, в щепу превращались стулья и столы. Потом дядя «отходил» и начинал ругаться; он ругал всех: жену, начальство, царя, царицу, царских дочерей. И ворчливая Аннушка сидела на лавке, беспомощно сложив на коленях больные от вечных стирок руки, сидела молча, только иногда просила шепотом:
— Тише ты, родненький… Тише про царя-то.
Запой у дяди проходил — и все начиналось сызнова.
Единственной радостью были для Яшки друзья. Здесь, на Духовской, жили такие же мальчишки, как и он сам: чумазые, сытые только по праздникам и потому близкие Яшке. Временами на улице раздавался пронзительный тройной свист, и Яшка, чем бы он ни был занят, бросал все: три свистка — бои с екатерининцами…
На соседней, мощенной булыжником Екатерининской улице, где вечерами зажигались фонари, жили люди состоятельные.
Ватагу ребят с Екатерининской возглавлял сын полицейского пристава, Генка. Щеголеватый гимназист, он первым выходил на Духовскую и, раскручивая над головой лакированный ремень с пряжкой, кричал:
— Эй, золоторотцы! Идите, вымоем.
Если попадало духовчанам, Генка молчал; но стоило только поколотить екатерининцев, — и на Духовской появлялся Генкин отец.
Заходил он и к дяде Коле, грозя штрафами «за щенка»; это давало Аннушке повод напомнить лишний раз о куске хлеба и о том, что мать у Яшки — кукушка.
Но к осени у ребят с Духовской появились совсем другие дела…
Там, где дорога, выбравшись из слободы, пересекала поле и сворачивала к лесу, на скорую руку были выстроены длинные, серые, с крохотными оконцами бараки. Никто не знал, зачем они здесь выстроены и почему натянута на колья колючая проволока. Только тогда, когда в один из ненастных дней прошла по Духовской колонна усталых, грязных, измученных людей в куцых серо-зеленых шинелях, все поняли: лагерь военнопленных. Пленные шли мимо молчаливых жителей слободы, пряча глаза и боязливо оборачиваясь; толпа ребятишек, как полагается, бежала поодаль, не разбирая, где лужи; женщины, проводив взглядом колонну пленных, начинали плакать: у одних мужья уже погибли, у других еще воевали.
Не прошло и недели, как ребята с Духовской уже подбирались к лагерю. В воскресенье пленные не работали, и из бараков доносились негромкие грустные песни. Яшка прислушивался к незнакомым словам и говорил Паше Залевину:
— Слышишь? Тоже поют… Подойдем поближе?
— Боязно.
И все-таки знакомство состоялось.
С обеих сторон забора, выстроенного позади бараков, рос мелкий кустарник. Здесь ребята и проделали лаз. Пленные германцы оказались вовсе уж не такими страшными, как об этом говорили все. Некоторые из них искусно плели из конского волоса с бисером кольца, браслеты и сережки, а один сплел стек, который ребята продали за три рубля сыну купца Свешникова. Пленные давали ребятам свои изделия для продажи, а те приносили им конский волос, бисер, ветки рябины для дудок… На этой «коммерции» ребята зарабатывали немного, однако новое знакомство было для Яшки словно первым толчком для долгих раздумий. Но чем больше он думал, тем безнадежнее запутывался в своих собственных мыслях.
Вот, например, Франц… Он часто вынимал из кармана помятую фотографию и показывал ребятам своих дочек — маленьких, чистеньких девочек.
— Клеба, клеба им нато! Вот нет Франца, Ирма, Марта — кушать нет. Франц пу-пу, пьлен.
Он прятал фотографию и уходил в барак не оборачиваясь. Яшка, ложась дома спать, думал: «Зачем же тогда война? А как же: за веру, царя и отечество. А зачем же тогда надо всем воевать? Раз за веру, собрались бы все попы и монахи с одной и другой стороны и подрались бы. Чья возьмет, того и вера наверху будет. Раз за царя, вышли бы Вильгельм, Николай, Франц-Иосиф и турецкий султан, подрались бы на кулачки или французскую борьбу устроили! Кто кого положит на лопатки, тот и будет главным царем. А вот за отечество?..» Здесь его мысли путались окончательно.
Однажды, не выдержав, он спросил об этом у дяди. Тот внимательно поглядел на Яшку.
— Мал ты еще, брат, не поймешь… Только так-то сказать, и отечество бывает разное. Вырастешь — узнаешь.
Однако знакомство с пленными оказалось для Яшки не только источником раздумий.
Конский волос ребята доставали у извозчиков. Как-то раз они шли из лагеря продавать браслеты, сделанные пленными. Возле чайной увидели несколько пролеток; лошади лениво помахивали длинными блестящими хвостами. Извозчиков не было: они пили чай. Недолго думая, ребята вытащили свои складные ножики и начали резать волос. Вдруг раздался вопль Мишки Косолапова:
— Ой, дяденька! Отпусти, больше не буду!
Его держал за ухо здоровенный извозчик. Через секунду Яшка и его приятель Паша Залевин тоже бились в сильных руках. Все трое очутились в полицейском участке. Сквозь слезы Яшка не сразу разглядел, кто это стоит перед ними, и вздрогнул: откуда-то сверху раздался знакомый голос Генкиного отца:
— Ну, подлецы, что это вы вздумали лошадям хвосты портить? Зачем резали, ну?
Пристав ударил кулаком по столу. Ребята молчали.
— Что молчите, золоторотцы? Ну-ка, Пашута, покажи им, как цыганы пашут!
Невысокий коренастый городовой вразвалку подошел к Пашке Залевину и провел большим пальцем по его стриженой голове против волоса. Пашка закричал.
— Посмотри, что там у них в карманах? — приказал пристав. — Давай все ко мне на стол.
И на стол посыпались кольца, браслеты, серьги, сделанные пленными.
Генкин отец, щуря глаза, повертел в руках эти безделушки, зевнул и, отойдя к окну, тихо спросил:
— Значит, с врагами отечества водитесь? Так…
«Откуда он знает?» — тревожно подумалось Яшке.
А пристав, не меняя позы, величественный в своем мундире, как памятник, все говорил тем же тихим, даже, пожалуй, ласковым голосом:
— Научил вас кто-нибудь, а? Да вы не бойтесь, рассказывайте; или хотите, я вам все расскажу? Плеточку за три рубля продали? А третьего дня на три рубля восемь гривен наторговали? Пять фунтов воблы снесли врагам веры нашей, а?
«Знает, — тоскливо подумал Яшка. — Все знает…»
Пристав, словно наслаждаясь растерянностью ребят, продолжал перечислять фунты и гривенники с такой точностью, что Яшка, подавив в себе первый страх, покосился на всхлипывающего Залевина: не он ли выдал? Нет, не он, иначе ему не показали бы «цыгана».
— Ну? — веселился пристав. — Как же теперь? Кто научил? Может, скажете?
— Сами мы пошли, — буркнул Яшка.
— Сами? А, ну тогда и… — удар обжег Яшкину щеку; не удержавшись, он упал. Голос пристава гремел сверху: — Марш отсюда! Я еще покажу вам, черномордое семя!
Все трое, выскочив из дверей, толкая друг друга, наконец-то очутились на улице. Внезапно Залевин схватил Яшку за рукав:
— Гляди!
Небрежно сдвинув на затылок фуражку, возле забора стоял, заложив одну ногу за другую, Генка. Улыбаясь, он глядел на ребят так же, как и отец, щуря зеленоватые глаза.
— Может, продадите браслетик? — спросил он.
Все стало ясно…
А через три дня в класс вошел инспектор гимназии и поп — отец Николай, преподаватель закона божьего. Ученики поднялись с грохотом и застыли; каждый думал о том, не его ли сейчас вытащат к стенке, исчерканной и перецарапанной многими поколениями провинившихся.
Однако не вызвали никого. Встав на кафедру, отец Николай воздел руки, и Яшка с первых же слов понял, что он — виновник сегодняшней проповеди. Что говорил поп, позже он так и не мог вспомнить: что-то о богоотступниках, «об отечестве не радеющих» и о каре земной и небесной. Как сквозь туман донеслись до него слова:
— Иаков Курбатов, признаешь ли ты, что богоотступничая презрел и власть божию на земле и отечество свое?
— Отечество бывает разное, — буркнул Яшка.
— Что-о? Вон!
Кто-то схватил его за ухо, кто-то толкнул в спину. Он очнулся только тогда, когда чей-то голос сказал: «Можешь сюда больше не приходить!» — и дверь, задребезжав стеклами, захлопнулась.
Тихо скрипнула половица, когда он пошел по длинному коридору. Яшка остановился, прижался горящей щекой к холодной стене, глотая плотный клубок, подступивший к горлу.
Двери в учительскую были распахнуты. Яшка, проходя мимо, увидел знакомые, с блестящими застежками поповские боты. Пусто было в коридоре, пусто и в учительской. Он шагнул туда, нашаривая в кармане гвозди, оглянулся, схватил со стола тяжелое мраморное пресс-папье и, встав на колени, начал приколачивать боты к полу. Потом снова оглянулся. На столе стояла чернильница, и он кинул ее в поповскую калошу, чувствуя, что слезы прошли и на душе полегчало.
Вечером прибежали ребята. Новостей было много. Во-первых, Яшку исключили, выгнали с «волчьим билетом». А во-вторых — и это, разумеется, самое главное! — поп стал надевать боты, сунул туда ноги, хотел было пойти и полетел. Да как полетел! Грохот и визг стоял по всей школе. Потом батюшку час отхаживали водой и нашатырным спиртом.
Нет, Яшка не жалел, что его выгнали. Он знал, что ему делать. Он жалел только о том, что не видел, как «поп разбился».