Любовь, дружба…

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Любовь, дружба…

Тем временем «атеист», Великий могол неплохо вписался в высшее венское общество. Он даже брал уроки танцев, чтобы выглядеть менее скованным на званых вечерах. Но хотя он придал себе немного лоска, он не утратил деревенских манер и дурного характера. «Я видела, как мать княгини Лихновской, старая графиня Тун, встала перед ним на колени, когда он лежал на софе, умоляя сыграть что-нибудь», — рассказывает госпожа фон Бернгард. Его обожали, и ему не было чуждо нарциссическое удовлетворение. Даже его дурные манеры пригодились для создания мифа — зачем же от них избавляться?

Однако вспышки его гнева не были притворными: на самом деле он ненавидел играть на публике, если ему казалось, что он всего лишь модный аттракцион, что к нему относятся так: «Ну вы нам что-нибудь сыграете?» Его гордость и высокое представление об искусстве восставали против того, чтобы служить лишь украшением и развлечением. Ему случалось в бешенстве вскочить, захлопнуть фортепиано и выбежать, ворча, из комнаты, если публика была рассеянной или болтливой. Бетховен — это вам не звуковой фон!

Он появлялся в опере в обществе очаровательных особ. Список молодых женщин, за которыми он настойчиво ухаживал, довольно длинен. Его увлечения были переменчивы и преходящи. Возможно, эти романы были платоническими, если их объектами служили девушки из хорошего общества. Но были еще и служанки и дамы, не слывшие недотрогами. «В Вене, по крайней мере пока я там жил, Бетховен постоянно был в кого-то влюблен и одержал за это время столько побед, что это оказалось бы не по плечу нескольким Адонисам{25}», — пишет Вегелер, надежный свидетель жизни своего друга. Он любил порывисто, капризно, порой нескольких женщин одновременно — не столь уж редкая мужская идиосинкразия.

И потом еще эта загадка, которая, впрочем, перестала ею быть, настолько большую работу провели более чем за век дотошные биографы, сопоставляя факты: его здоровье. С ранней юности он переболел разными недугами, еще до великой драмы его глухоты: после оспы, которой он заразился в детстве, у него остались рябое лицо и слабое зрение. С ним часто случались приступы энтерита. Двойная дурная наследственность — алкоголизм отца и туберкулез матери — не способствовала тому, чтобы он излучал здоровье. А сегодня мы можем с большой долей уверенности утверждать, что к этим несчастьям в Вене добавилось еще одно — сифилис, который Людвиг подцепил в первые месяцы после приезда. На всем протяжении XIX века и даже позже биографы, которых приводило в ужас это пикантное обстоятельство в жизни божества западной музыки, упоминали об этой болезни со всяческими предосторожностями (не говоря уже о перешедшем все границы Шиндлере, который уничтожил множество документов, в том числе большую часть «разговорных тетрадей», чтобы не предать огласке слишком человеческие невзгоды своего героя. Это преступление лишило нас важнейших данных о развитии мысли Бетховена и его личной жизни).

С женщинами Бетховен был своенравен, но слабоволен, как и с кругом друзей, которыми он обзавелся в Вене. Даже Вегелеру, самому дорогому и близкому другу, приходилось порой испытывать на себе резкие перепады настроения, о которых взрывной Людвиг тотчас начинал жалеть. После одной ссоры по неизвестной нам причине он написал Вегелеру умоляющее письмо, в котором оправдывался и просил прощения: в его поведении не было никакой преднамеренной злости, «ведь я же всегда был добр и всегда старался быть прямым и честным в своих поступках, иначе разве ты бы меня полюбил? Неужели я в столь малое время полностью переменился столь ужасным образом, в ущерб себе? Это невозможно, неужели чувства величия и добра вдруг угасли во мне?» В нем было некое раздвоение, проявлявшееся во вспышках опасного неистовства, когда он не владел собой; возможно, оно таилось в его детских воспоминаниях и было неосознанным подражанием отцу. Но это неистовство воплощалось в творческих замыслах, в желании превратить в чистое золото грязь детских лет, придать ей форму всеобъемлющего призыва к любви и братству.

Осенью 1795 года его братья Карл и Иоганн, оставшиеся в Бонне без средств к существованию, явились в Вену. Эта новая обуза не обрадовала Людвига. Он любил своих братьев, но чаще всего они его сильно раздражали и в будущем станут для него источником постоянных забот. Старший, Карл — «маленький, рыжий, некрасивый», по словам одного современника, — учился музыке в Бонне, отнюдь не достигнув высот своего брата. Младший, Иоганн — «высокий брюнет, красавец-мужчина с замашками денди» — был «глуповат, но добр по своей природе», добавляет госпожа Карт, хорошо знавшая всех трех братьев. То, что он был глуп, не вызывает сомнений. Что же до «природной доброты», в этом можно усомниться.

О двух братьях Людвига много сказано и написано; их представляли мерзкими паразитами, пиявками, присосавшимися к своему гениальному брату. На деле всё было не так драматично и довольно пошло — как и они сами. Карл продолжил в Вене занятия музыкой и вел дела старшего брата. То есть играл роль его секретаря и был кем-то вроде импресарио. Он этим пользовался, чтобы продавать творения Людвига, иногда даже не уведомив его, нескольким издателям одновременно. Карл и Иоганн имели дурную привычку шарить в ящиках стола и продавать произведения, которые Бетховен не хотел публиковать, считая их недостойными своего таланта. Нередко ссоры между Людвигом и Карлом заканчивались потасовкой, как в тот день, когда Карл собрался продать одному издателю из Лейпцига три сонаты для фортепиано опус 31 (в том числе настоящий шедевр — сонату ре минор «Буря»), которые Людвиг пообещал издателю из Цюриха. Вот такими были родственные отношения Бетховенов: накаленные до предела, буйные и при этом неразрывные, вплоть до знаменитого дела племянника Карла много лет спустя.

Пока же, в 1795 году, Бетховен занят сонатами для фортепиано опус 2, посвященными Гайдну. Они настолько своеобразны, выдержаны в таком «бетховенском» стиле, что пора задуматься о собственной манере композитора, уже ощутимой, о мощи и динамизме, во многом вдохновляемых и обусловленных его талантом импровизатора, причем импровизация была для него не только музыкальным жанром, но и салонной игрой, своего рода состязанием. В Вене, на музыкальных ристалищах, когда пианист должен был помериться силой со вновь прибывшими и принять вызов, Бетховен всегда выходил победителем, как шутливо рассказывают его биографы Брижит и Жан Массен:

«В XVIII веке были падки на такие поединки исполнителей; каждый год в Вену приезжал новый чемпион, и высшее общество устраивало давку, чтобы увидеть его бой со вчерашним героем; так Бетховен по прибытии сразился с Гелинеком{26}. Теперь же он сам был действующим чемпионом; в 1797 году ему противостоял Штейбельт{27}, в 1799-м — Йозеф Вёльфль{28}, в последующие годы — Крамер{29}, Клементи{30}, Гуммель{31}. О каждом из этих поединков существует множество анекдотов, но все они строятся по одной схеме: а) „тот“ (имя меняется) играл с совершенством, чистотой и изяществом, достойными Моцарта; б) Бетховен был в дурном расположении духа; он сел за фортепиано, забарабанил по клавишам, как дикарь, начал импровизировать, заставил всех рыдать и наголову разбил своего соперника. Так было и с Вёльфлем, хотя он, возможно, защищался лучше всех. К тому же у Бетховена были такие большие ручищи, что он мог охватить тринадцать клавиш!»

Современник Юнкер, музыкант-любитель и композитор, в 1791 году поделился впечатлениями в «Музикалише корреспонденц»:

«Я тоже слышал одного из величайших пианистов, дорогого, доброго Бетхофена (sic) …Величие этого любезного и беззаботного человека как виртуоза, мне кажется, зиждилось на неисчерпаемом богатстве его идей, характерной выразительной манере во время игры и искусности исполнения. У него было всё необходимое, чтобы привести артиста к величию. Я слушал Фоглера{32} …иногда более часа и непременно восхищался его удивительной игрой, но Бетхофен, помимо совершенства исполнения, обладал большей ясностью и серьезностью идей и большей выразительностью, короче, его музыка шла прямо к сердцу — и в адажио, и в аллегро. Его манера обращаться с инструментом настолько отличалась от общепринятой, что наводила на мысль: следуя по пути своей фантазии, он достиг вершин совершенства, где и пребывает в настоящее время».

«По пути своей фантазии»: она в буквальном смысле буйствует в трех первых сонатах опус 2: никогда еще инструмент не звучал так мощно, так насыщенно, — возможно, первые слушатели были даже слегка ошарашены.

«Не только общее направление, выразительная мощь стремится к идеалу, но и преобладание характерных идиом, порожденных оригинальной чувствительностью Бетховена, — отмечает Вильгельм Йозеф фон Василевский в своей биографии Бетховена. — Например, перемежающийся ритм, последовательности синкоп, акцентирование слабых долей такта и упорное повторение некоторых фраз, как в коде скерцо Сонаты до минор № 3 с его лейтмотивом».

Никогда еще фортепиано не использовали с почти оркестровым размахом: партия левой руки выходила за рамки аккомпанемента или элемента контрапункта и выполняла автономную функцию, как оркестровое сопровождение. Повторяем: Бетховен всю жизнь будет ждать рояль будущего, теребя изготовителей, чтобы они создали инструмент ему под стать. Он знал, что уже вступил в своем творчестве на нехоженые тропы и что это единственный путь к его спасению как артиста. Как вознестись выше Моцарта, говоря на языке Моцарта? Это невозможно. Слушая однажды исполнение 24-го концерта К 491, Бетховен воскликнул, обращаясь к Крамеру: «Крамер! Крамер! Мы никогда не сможем создать подобное».

Значит, нужно было другое и по-другому, нужно утвердить свою личность, повысить голос, сделать музыканта новых времен уже не слугой, а героем.

Бывало, что ликование виртуоза находило выражение в случайных, но совершенно неотразимых произведениях. Вероятно, именно в это время, в 1795 году, было написано необыкновенное рондо-каприччио «Бешенство из-за утерянного гроша». Эта полная юмора вещица, изданная после смерти Бетховена, и сегодня обеспечивает триумф пианистам, исполняющим ее в концертах.

У Бетховена в Вене есть друзья. Но кто его соперники? В плане виртуозной игры на рояле всё ясно: никого. Но в области композиции? Он же не единственный претендент на место Моцарта или, того и гляди, стареющего Гайдна, на которого Людвиг посматривает краем глаза, мечтая превзойти его славу. Английский пианист итальянского происхождения Муцио Клементи, неоспоримый виртуоз и умелый композитор, одно время казался способен отодвинуть Бетховена в тень. При редких встречах они молча раскланивались. Луиджи Керубини{33} тоже мог доставить ему некоторое беспокойство, но чуть позже, грохочущим симфоническим вдохновением своих опер. Что же до коллег, с которыми он общался, как, например, его друг Рейха{34}, они не могли соперничать с этим воплощением силы, чувствовавшим, что час признания близок. В начале 1796 года он без особых опасений отправился в завоевательный поход в другие города Европы.

Путешествие началось с Праги. Потом будет Дрезден, Лейпциг, Берлин — концертные гастроли, как сказали бы сегодня, обернувшиеся триумфом. Слава Людвига ван Бетховена, пианиста-виртуоза, летела впереди него — он был звездой. Предполагалось, что поездка займет несколько недель; она продлилась полгода.

Звезда… Не слишком сильно сказано, если пренебречь семантическим анахронизмом. Его манера игры на рояле, созвучная с шумными переживаниями эпохи бушующих страстей, делала старую манеру старомодной. Вот этого и ждали. Сбегались посмотреть на феномен, готовясь испытать всю гамму чувств, рыдать и плакать. Тогда еще зал не вопил, но лишь потому, что сдерживался. Бетховен за роялем — это неистовый Джерри Ли Льюис, вихляющийся Элвис Пресли, «Битлз» в «Олимпии»: ураган. Слушая его игру, старая музыкальная гвардия еще сопротивлялась: храбрый анонимный корреспондент «Патриотической газеты имперско-королевских государств» за октябрь 1796 года упрекает «кумира публики определенного рода, чересчур обожаемого ван Бетховена» в «пренебрежении певучестью, ровностью игры, изяществом и ясностью, он удивляет лишь оригинальностью, коей не имеет (sic), перегруженностью и преувеличением в игре и композиции. Он завладевает нашими ушами, но не сердцами». В самом деле, такая мощь могла привести в растерянность консервативных ворчунов и тех, кто утверждал, что «раньше было лучше»: в его сочинениях дионисийский восторг виртуоза принимает совершенно новые формы, слегка обозначенные Гайдном, но доведенные до высшего накала его взрывным темпераментом: Бетховен заменяет менуэт, элегантную и слегка устаревшую форму придворных танцев, скерцо («шутка» по-итальянски) — народным танцем, в котором пульсирует мощный ритм, словно заданный природой. Он будет использовать все возможности этой формы вплоть до своих поздних произведений — «Большой сонаты для Хаммерклавира» (си-бемоль мажор, опус 106) или навязчивой и волшебной второй части Девятой симфонии…

В Прагу его сопровождал Лихновский, который взял его под свое крыло и распахивал перед ним двери в высшее общество. Этот чудесный город, один из самых красивых в мире и прибежище меломанов, десятью годами ранее обеспечил триумф Моцарту: «Свадьба Фигаро», «Дон Жуан», «Милосердие Тита» встретили в столице Богемии гораздо более восторженный прием, чем в Вене. Бетховен решил пойти по стопам Моцарта. Он остановился на том же постоялом дворе — «Золотой единорог», возможно, даже в той же комнате. 19 февраля он написал полное воодушевления письмо своему брату Иоганну: «Во-первых, я живу хорошо, просто прекрасно. Мое искусство приносит мне друзей и славу, чего еще желать? А на этот раз оно принесет мне еще и много денег».

В Праге, где он прожил до апреля 1796 года, Бетховен сочинил арию для сопрано и оркестра «О, изменник» на слова Пьетро Метастазио, посвятив ее графине Жозефине Клари, но на самом деле она была написана для молодой певицы Жозефы Дуссек, это одно из самых удачных его произведений для голоса… Гостеприимная атмосфера города вдохновила его и на Секстет для духовых инструментов опус 71, и на очаровательную Сонату соль минор, опус 49, № 2.

В Лейпциге он почтил память Иоганна Себастьяна Баха, в Дрездене играл перед курфюрстом Саксонским. Берлин стал последним этапом этого более чем успешного турне: приглашения поступали одно за другим, и он пробыл там дольше, чем собирался, — до июля. Возможно, это были последние месяцы беззаботности; для французского виолончелиста Жана Луи Дюпора[6] он сочинил две прекрасные сонаты для виолончели и фортепиано. Попутно успел поссориться с композитором Фридрихом Генрихом Химмелем{35}. Тот попросил его поимпровизировать, Бетховен просьбу выполнил и потребовал, чтобы Химмель сделал то же.

«Химмель имел слабость согласиться; он играл довольно долго, и тут Бетховен сказал ему: „Ну так когда же вы начнете по-настоящему?“» — вспоминает Фердинанд Рис.

Последовал «обмен любезностями». «Я в самом деле думал, что это у Химмеля только прелюдия», — рассказывал Бетховен со смехом своему ученику. Композиторы помирились. Но несколько месяцев спустя Химмель написал Бетховену, что в Берлине обнаружили фонарь для слепых. Людвиг заинтересовался подробностями, не сразу заметив, что Химмель попросту посмеялся над ним.

Да, беззаботность. И еще опьянение победителя, думающего, что ничто перед ним не устоит. Его произведения издаются, на его концерты стекаются толпы. Но по возвращении из Берлина прозвенел первый звонок грядущей катастрофы.