Глава II. Степь. Дружба и любовь
Глава II. Степь. Дружба и любовь
Красота степи. – Влияние природы на поэтическую душу. – Степной океан. – Деятельность Кольцова, в степи. – Молодечество прасолов. – Опасности кочевой степной жизни. – Степь – возможность отвлечься от базарных дрязг. – Чтение и писательство в степи. – Жизнь в городе. – Отсутствие руководителя в поэтической деятельности. – Д. А. Кашкин. – Оживление провинции. – Кружки и поэты. – Здравый смысл Кольцова. – Избыток юных сил. – Любовь к Дуняше. – Печальная развязка. – Следы романа Кольцова в его поэзии. – Дружба с Серебрянским. – Благотворное ее влияние на поэта. – Вечера у семинаристов. – Чарующий образ Серебрянского. – Местная известность стихотворца Кольцова. – Жизнерадостная молодость – лучшее время жизни поэта. – Подготовленность Кольцова к общественному служению пером
Степь раздольная
Далеко вокруг
Широко лежит,
Ковылем-травой
Расстилается…
Ах ты, степь моя,
Степь привольная!
Широко ты, степь,
Пораскинулась,
К морю Черному
Понадвинулась…
Так описывал Кольцов своего друга – степь. Чудною, наивною прелестью дышат все кольцовские описания природы: степи, поля, леса. Непосредственная простота этих описаний, так верно передающая явления природы и ее действие на людей, глубоко западает в душу читателя. И эти прекрасные строки могли выйти из-под пера поэта-прасола только потому, что он жил близкою жизнью со степью и полем. Им он обязан своими лучшими вдохновениями.
Если природа глубоко влияет на целые народы, определяя их культуру и характер, если «власть земли» обусловливает собою формы общественных, нравственных и религиозных отношений целой массы крестьянства, – отношений часто очень сложных, то влияние природы, ее красоты и величия, ее порою грозных сил на восприимчивую поэтическую душу тем более неоспоримо. Вспомним Лермонтова: в первый раз, когда он, почти ребенком, попал на Кавказ, его детская душа была так глубоко потрясена впечатлениями тамошней природы, что отзвуки этих впечатлений наполняли его грудь долго спустя и выливались в страстных и могучих стихах… И потом, во время последующих ссылок поэта, кавказская природа, служившая как бы немым укором людской низменности и пошлости, еще более пленяла автора «Демона», подвигая его на создание могучих, как чудные исполины Кавказа, героев… И этому влиянию кавказской природы на Лермонтова русская или, лучше сказать, мировая поэзия обязана бессмертными и вдохновенными созданиями, которыми будут наслаждаться еще многие грядущие поколения…
Так было и с Кольцовым… Нам знакомы те степи, расположенные в пределах Воронежской и частью соседних с нею губерний, где когда-то гулял поэт-прасол с гуртами скота и трепетно внимал переливающимся звукам песни косаря и томному напеву чумака.[3] Конечно, нынешние степи – только слабый намек на те необозримые пространства земли, лежавшие под «ковылем-травою» в начале нынешнего столетия. Этот когда-то «зеленый океан» теперь значительно обмелел; со всех сторон надвигается на него жизнь; он застраивается селами; народонаселение увеличивается… Но и теперь красота этих степей, где под распашку идет только пятая-шестая часть всей земли, а остальная лежит под травою, поражает. В необозримую даль уходит слегка волнующееся зеленое море, изредка только сверкает под теплым солнцем на этом зеленом фоне крест сельской колокольни… В синей выси заливаются невидимые жаворонки, а по вечерам и ночам в полях гремят перепела… Маленькие лески, как острова на море, темнеют вдали. Воздух, напоенный ароматом поспевающих трав, жадно, полною волною вдыхается грудью и живительно действует на утомленные городскою сутолокою нервы… Хороша степь и тогда, когда на ней зазвенят косы и запестреют группы отбывающих страду людей или когда в теплые летние ночи на ее необозримом просторе замелькают приветные огоньки костров… В лунную весеннюю или летнюю ночь, когда степные озера сверкают под легкою дымкою тумана и сметанные стога стоят, задумавшись, как сказочные великаны, степная природа полна неизъяснимого очарования, от нее веет волшебною тайной. Об этих ночах можно сказать словами поэта, что они:
Наводили сны,
Сны волшебные;
Уносили в край
Заколдованный…
И Кольцов несомненно испытывал это обаяние степной природы. Ему приходилось теперь проводить в степи целые месяцы, лишь изредка заезжая в город. Он знал и восход солнца над этим зеленым морем, и глубокую степную ночь с яркими звездами, и жгучий, палящий полдень… Он знал все переливы красок степи и все мелодии ее воздушных пернатых обитателей. Что он глубоко любил степь и понимал ее красоты, доказывает его поэзия.
К этому времени, то есть когда Кольцову было 18–20 лет, дела его отца расширились и сыну приходилось быть уже настоящим помощником Василия Петровича: он ездил покупать скот, снимал пастбища для корма его и пас отцовские гурты в степи, будучи уже главным распорядителем. Иногда приходилось по целым дням не слезать с лошади и перекочевывать со стадами с места на место. Прасольство не лишено было своего молодечества: вихрем мчаться по степи, навстречу вольному ветру, когда сердце сладко замирает; состязаться в ухарстве с товарищами и приказчиками – все это давало пищу геройству, нередко присущему молодежи, выросшей на воле и свободе… Порою эта жизнь была небезопасна: раз Кольцов еще мальчиком полетел на всем скаку с лошади, и это, кажется, сделало его на всю жизнь сутулым. Раз его, по рассказу Белинского, хотел убить в степи работник. В глухие ночи около поэта бродили волки. Но даже все эти опасности манили поэтическую душу молодого прасола и отвечали той жажде бурных впечатлений, которая наполняла его грудь. Иногда приходилось быть под дождем, в грязи целые дни; порою холодный степной ветер пронизывал до костей; но молодость и крепкое сложение брали свое: Кольцов почти никогда не болел до той роковой болезни, которая свела его в могилу… И даже в эти ненастные, холодные дни – как приветно мелькал огонек в темной степи,
Где спела каша степняка,
Под песнь родную чумака!
А красота степи весною и летом с избытком вознаграждала за печальные дни осеннего ненастья.
Имелись и еще причины, по которым поэт должен был любить степь: она отвлекала его от базарных дрязг, от божбы и обмана, от жалкой борьбы и погони за грошами. А что мелкая кулаческая деятельность должна была казаться поэту несимпатичной – в этом трудно сомневаться: привычки и условия жизни поставили Кольцова перед необходимостью быть торгашом, но культа из этого занятия он создать себе не мог. Среди величавого простора степи умолкали воспоминания о сутолоке базара, а печальное ремесло торгаша принимало более благородную форму… Однако мы должны указать и на неудобства степной жизни: здесь не было у Кольцова приятелей, в кружке которых в городе он отдавался стихам; не было библиотеки, да и неудобно было много читать. Впрочем, иногда он брал книги с собою и в степь, а стихи писал и под стогом сена, и под кустами, – так, мы знаем, что «Алеху, прасольского сына», застали за сочинением стихов в степи два проезжавших мимо офицера. Что степь, как и вообще природу, Кольцов горячо любил и прибегал к ней как к верному другу не только юношей, душа которого отзывчивее ко всем впечатлениям, но и тогда, когда уже жизнь значительно его потрепала, когда энтузиазм заглох, и сердце начинало черстветь, – это доказывается позднейшими письмами поэта к Белинскому: «Хорошее лето, – писал Кольцов критику, – славная погода, синее небо, светлый день, вечерняя тишь – все прекрасно, чудесно, очаровательно, и я жизнию живу и тон? своею душою в удовольствиях нашего лета!..» «Степь опять очаровала меня… Я чорт знает до какого забвения любовался ею… как она хороша показалась!»
Но в описываемое время на долю молодого Кольцова и в городе выпадало немало хороших дней. Мы его оставили там за чтением стихов и за потугами при создании их. Прозу теперь он читал неохотно и покупал только книги, написанные стихами. В существовавшей уже и тогда в Воронеже книжной лавке прасол вскоре приобрел себе сочинения Ломоносова, Державина, Богдановича и др. Он много писал, подражая в стихосложении авторам недавно купленных произведений. Стихов у него накопилось уже немало, но не было судьи, на приговор которого он мог бы положиться. И вот, наконец, победив свою робость, застенчивый и неловкий юноша Кольцов решается обратиться к книгопродавцу, у которого приобретал книги: краснея, вручает он ему свои «Три видения» и несколько других стихотворений с просьбою прочитать их и дать отзыв.
Этим книгопродавцем был Дмитрий Антонович Кашкин, человек в свою очередь интересный и замечательный. Пробив себе дорогу тяжелым трудом, Кашкин, не получивший никакого школьного образования, не заглушил, однако, в этой борьбе с суровыми условиями жизни стремления своей души к свету, когда все кругом еще утопало в кромешной тьме. Он, несмотря на незначительные средства, сумел дать своим детям солидное образование, и некоторые из них и теперь еще известны как даровитые люди (например, один – профессор Московской консерватории).
Скромный книгопродавец сумел даже стать светочем для поэта Кольцова при вступлении последнего на поэтическое поприще. Кашкин обладал чуткою и симпатичною душою. Когда пришел к нему плохо одетый, невзрачный мальчик Кольцов с заветною тетрадкою, Кашкин не посмеялся над ним: он обласкал его, разрешил бесплатное пользование своей библиотекой при магазине и подарил ему, для того чтобы тот лучше научился правилам стихосложения, «Русскую просодию». Правда, он нашел первые опыты поэта неудачными, но ободрил юношу и поощрял на дальнейшее писательство.
Мальчик горячо привязался к оригиналу-книгопродавцу, постоянно бывал у него в магазине, рылся в книгах, посещал и его дом. Посетители магазина Кашкина часто встречали там одетого в засаленный нагольный полушубок или старую чуйку юношу Кольцова, с любопытством рассматривающего или читающего что-нибудь новое. Знакомство с Кашкиным было очень важно для поэта: оно служило для него образовательною школой; а то обстоятельство, что Кашкин поощрял опыты юноши и исправлял их, давало начинающему стихотворцу силу не отчаиваться в своем призвании.
Здесь мы должны сказать, что замечания о Кашкине в известной биографии Кольцова, написанной Белинским, неточны и сделаны, вероятно, на основании последних отзывов поэта об одном из первых его друзей и наставников, с которым, однако, Кольцов по своей вине впоследствии разошелся. Кашкин был человек начитанный, чуткий и знавший, несомненно, толк в поэзии, так что он не мог играть той роли, какую ему приписал Белинский, и оказаться будто бы не в состоянии отметить недостатки стихов поэта-юноши, отделавшись от него только «Просодией». Напротив, несомненно, что Кашкин не только исправлял опыты Кольцова, но и давал ему темы, подробно обсуждал с ним все относящееся до поэзии и вообще имел большое влияние на его развитие. Это ясно подтверждается многими свидетельствами и между прочим черновыми тетрадями поэта, где есть посвященные книгопродавцу восторженно-благодарные стихотворения. Даже известные стихи к Серебрянскому:
Не посуди, чем я богат —
Последним поделиться рад, —
в сущности, в помянутых выше тетрадях посвящались Кашкину. Но потом, когда поэт, избалованный своим успехом у литературных светил, вздумал довольно нетактично и свысока третировать прежних друзей, и те разошлись с ним, эта пьеска была посвящена Серебрянскому.
Кашкин, помимо личного благотворного влияния на поэта, сослужил ему службу еще и тем, что стал, так сказать, дверью для входа его в литературные кружки, которых было тогда несколько в Воронеже.
Под влиянием первых симпатичных лет царствования Александра I и знакомства – благодаря более живому общению с Западом – с богатой европейской литературой и общественными порядками в русское общество, как известно, хлынул поток новых идей, проникших и в глухую провинцию. Вследствие этого обстоятельства и, в частности, под обаянием блестящей славы Пушкина в Воронеже, как и в других городах на Руси, возник интерес к литературе и чтению, и образовались литературные кружки, группировавшиеся около Кашкина и других лиц, а также в семинарии и гимназии. Здесь читались поэты, происходили споры, обсуждались стихотворения членов кружка и слушались последние литературные новости. Кружки издавали рукописные альманахи, где в качестве поэтов часто выступали лица купеческого сословия. Кольцов благодаря Кашкину встречался с ними, присутствовал на собраниях кружков, знаком был, например, с молодым Придорогиным, впоследствии известным другом Никитина. Вообще время с 1825 по 1830 год – время «избытка жизни», пора духовного и физического роста поэта – было важною эпохою в его развитии. Тут в нем окончательно окрепло стремление к творчеству, поощряемое его новыми знакомыми. В эти годы он испытал первую любовь, и их же осветила теплая и искренняя дружба поэта с Серебрянским.
Несомненно, и тщеславие могло играть известную роль в стремлении Кольцова писать стихи: он желал таким образом отличиться перед другими членами кружков, желал показать, что и он «не лыком шит», а «сочинитель». И теперь еще в нашей провинции имеются «поэты» и «кружки», упорствующие в сочинительстве в то время, когда ни форма, ни содержание их работ не оправдывают этого упорства. Поэты подобного сорта, произведения которых – увы! – так изобильно заполняют собою корзины редакций и страницы «почтового ящика» периодических изданий, в сущности, весьма похожи на чичиковского Петрушку: очень, правда, хитрая штука – приставил строчку к строчке, рифму состряпал – и выходит «стих»! Право назвать себя «сочинителем» или «стихотворцем» до сих пор ценится даже в медвежьих углах нашего обширного отечества. Это явление указывает на то уважение к представителям «слова», которое хотя медленно, но все же проникает в массу. Повторяем, известное тщеславие могло подстегивать и Кольцова, когда он начал писать много стихов. Но все-таки мы тут имеем дело с настоящим поэтом, у которого «кровь кипела» и был «избыток сил», с поэтом, сумевшим бы найти дорогу, несмотря на препятствия: в бессвязных виршах прасола начинают уже попадаться простые, чистые звуки, в которых можно узнать будущего Кольцова… И сама жизнь поэта в эту пору давала источник для поэтических вдохновений. В городе Кольцов часто посещал зятя своего Башкирцева, чей дом был поставлен на более светскую ногу: там нередко устраивались игры, песни, чтения. Отец поэта, сначала было косившийся на книги и занятия сына «пустяками», примирился с этим, когда увидел, что он и делом занимается хорошо.
Мы должны по поводу этих занятий поэта торговым делом обратить внимание на замечательное и счастливое соединение в Кольцове здравого смысла, основательности и положительности с поэзией. Не всегда эти качества совмещаются в одном лице, но в нем такое совмещение случилось, что отразилось почти на всех его произведениях с их «трезвенною» правдою, следованием реальности, ясным и точным пониманием дела, о котором поэт пишет. Кольцов вырос в торговой среде, привыкая к ней чуть не с пеленок. И в эту сферу он, конечно, не мог не внести своих способностей. Мы уже отмечали выше примиряющие и даже поэтические стороны прасольства: поездки по степям, заезды в деревни, пирушки и хороводы там. Во всяком случае, добрая половина торговой деятельности Кольцова за это время могла задевать живые стороны его характера… Но вместе с тем поэт получил от отца его практичность, знал цену копейке и в эмпиреи не ударялся… Но, указывая на эту «трезвенность» поэта в делах практических, мы не должны забывать, что у него, помимо торговли, была «святая святых» – мир его поэтических грез и творчества.
«Практичность» и «положительность» Кольцова (значительно, заметим, смягченные Белинским) объясняют то явление, что многие петербургские и московские литераторы не могли при встречах с прасолом, когда Станкевич и Белинский «вывозили» его в свет, примириться с мыслью, что перед ними поэт, а не простой торговец.
Катков в своих воспоминаниях о Кольцове сообщает, что поэт даже щеголял практичностью и с некоторым ухарством рассказывал о своих торговых проделках, о том, как он «надувал» неопытных покупателей и продавцов.
– Уж если торгуешь, все норовишь похитрее дело обделать: руки чешутся! – говорил прасол.
– Ну, а если бы вы, Алексей Васильевич, с нами имели дело, – спросил Белинский, – и нас бы надули?
– И вас, – отвечал Кольцов, – ей-Богу, надул бы… Может быть, и вдвое потом бы назад отдал, а не утерпел бы: надул!
В то время, о котором мы говорим, Кольцов еще глубоко не задумывался над своим положением и «брал от жизни все, что она может дать». Юность делала свое. Силы кипели, избыток их искал себе выхода. Это время, кажется, было самым лучшим временем в жизни Кольцова. Запросы его натуры находили удовлетворение; степь несла ему свои простор и красу; он был не только принят в кружках стихотворцев из воронежской молодежи, но уже отмечался в них как талантливый автор. Наконец, эту пору его жизни украсили самые прекрасные вещи на земле – любовь и искренняя дружба, наложившие такой поэтический отпечаток на дальнейшее существование Кольцова и его произведения.
Флегматичный и сдержанный по виду, Кольцов был, однако, способен на проявление горячей страсти, и для нее скоро нашлась подходящая пища в самой семье поэта. У Кольцовых жила прислуга (крепостная), у которой была дочь Дуняша, замечательная красавица. Она состояла постоянно при сестрах поэта и росла больше в положении их подруги, чем горничной. На красавицу заглядывалась вся улица, и, понятно, близость страстного Кольцова к Дуняше не могла повести к добру: он полюбил девушку со всем пылом юности, со всей энергией чувства, на какую только способен восемнадцати-девятнадцатилетний молодой человек. Дуняша отвечала взаимностью, хотя и скрывала это от сестер. Есть слух, что она рассчитывала на замужество с хозяйским сыном. Но, конечно, намерение женить сына на крепостной не входило в планы Василия Петровича, который уже снова мечтал породниться с представителями родовитого купечества. И этот горячий, страстный роман, последствия которого, кажется, начинали обнаруживаться в положении девушки, окончился печально: Дуняшу вместе с матерью продали какому-то донскому помещику во время отлучки ее милого по делам. Возвратившись из поездки, поэт уже не нашел Дуняши. Это его так потрясло, что он заболел и, едва оправившись, бросился на поиски. Впоследствии оказалось, что Дуняша была замужем за казаком в какой-то станице. Но слова Белинского, что она «умерла в муках жестокого обращения», едва ли справедливы. Напротив, положительно известно, что Дуня жила счастливо и после смерти Алексея Васильевича приезжала к его родным. Но, во всяком случае, этот эпизод с Кольцовым дал русской поэзии несколько бесценных перлов. Жизнь исполнена странных противоречий. Любовные страдания поэта, вылившись в прелестных стихах, заставляли читателей захлебываться от восторга и наслаждения. Поэт в нынешнем обществе, терзаясь и умирая от мучений, но, изливая их в красивых и прочувствованных строфах, получает от толпы, как в римском цирке умирающий в красивой позе гладиатор, восторженные рукоплескания и одобрения…
Этот грустный роман с красавицей Дуняшей, девушкой с тяжелыми русыми косами и карими глазами, отдававшей свои ласки поэту, оставил неизгладимый след в поэзии Кольцова и согрел его жизнь одним из самых радужных воспоминаний. Следы этого романа остались в прекрасных, глубоко прочувствованных стихах, обошедших в книжках и романсах всю Русь. След этого эпизода виден, например, в «Последнем поцелуе». Кому неизвестны прекрасные стихи:
Обоими, поцелуй,
Приголубь, приласкай,
Еще раз, поскорей,
Поцелуй горячей!
…………….
Как мне мило теперь
Любоваться тобой:
Как весна хороша
Ты, невеста моя!
А эти чудные строфы «Разлуки»:
На заре туманной юности
Всей душой любил я милую…
Был в глазах ее небесный свет,
На лице горел любви огонь!
Но юность опять-таки взяла свое: Кольцов оправился от постигшего его горя. А тут, как бы в подмогу силам молодости, подоспело и новое чувство – дружба с Серебрянским.
Дружба с Андреем Порфирьевичем Серебрянским должна быть отмечена в жизни Кольцова как одно из самых светлых и плодотворных событий. Есть такие люди, которые какой-то необъяснимой тайной влекут к себе все сердца, толпа единогласно признает их «вождями» и подчиняется с наслаждением производимому ими обаянию. Серебрянский, ровесник Кольцова, был одним из таких людей. Красивое, симпатичное лицо и задушевный голос сразу привлекали к нему сердца. Сын священника, он, по обычаям среды, к которой принадлежал, поступил в семинарию, но сушь и схоластика тогдашней семинарской школы не заглушили в нем блестящих дарований. Его сильный и живой ум, легко справляясь со всеми тонкостями семинарского богословия и философии, горячо увлекался всякою злобою дня и отдавался интересам текущей литературы. Любимец учителей, признававших в нем громадные дарования, кумир молодежи, натура глубоко прекрасная и искренняя, наделенная поэтическим талантом, Серебрянский не мог не влиять на Кольцова, и поэт-прасол привязался со всею силою молодого, не испорченного еще чувства, на какое только был способен тогда, к новому приятелю.
По современному рассказу, окончательное знакомство Кольцова с Серебрянским произошло в гостинице, около рощи, на берегу Воронежа, где часто гуляла учащаяся молодежь. Поэт зашел в эту гостиницу, где собрался в особой комнате кружок семинаристов. Кольцов, вероятно встретивший знакомых в этой компании, вступил с ними в разговор. Говорили о последних появившихся книгах и спросили между прочим Кольцова, что из прочитанного за последнее время ему больше понравилось.
– «Письмовник» Курганова – очень интересная книга, – заявил скромный поэт.
Это вызвало насмешки. Тогда встал Серебрянский и, блестяще импровизируя, со свойственным ему юмором сказал «похвальное слово» Курганову, что вызвало страшный хохот окружающих и сконфузило Кольцова. Серебрянский, любивший иногда пройтись шутливо над слабостями ближнего, но обладавший нежным сердцем, заметил неловкость положения поэта и постарался замять эту сцену. Кольцов, раньше еще знавший о Серебрянском, ушел совершенно очарованный новым знакомством… Это свидание на берегу реки, в гостинице, положило начало их долгой и искренней дружбе.
И это было ценною находкою для Кольцова. Живой, начитанный и образованный Серебрянский являлся во многом учителем для прасола, тем более незаменимым, что в отношениях учителя к ученику не проявлялось педантизма профессионального наставника, а общение было свободное, живое и равноправное. Серебрянский ввел друга в свой семинарский кружок, где был сам видным деятелем и считался знаменитым поэтом. Кружок часто собирался у кого-нибудь из членов; там читали стихи, говорили речи, спорили до утра, играли на гуслях и под аккомпанемент этого нашего старинного инструмента и баянов пели народные песни. Духовенство, сохранившее как замкнутое сословие в наибольшей чистоте великорусский тип, было само плотью от плоти народной. И нет ничего невероятного в предположении, что эти вечера с семинаристами, певшими широкие народные мелодии под звон старинных гуслей, были полны впечатлений, вместе с другими влияниями толкавших Кольцова к русской песне, в которой он впоследствии стал незаменим. А споры людей, прошедших известную умственную гимнастику и обнаруживавших иногда в своих суждениях тонкую диалектику, должны были расширять умственные горизонты молодого прасола и изощрять его собственное мышление. В кружке Серебрянского были представители всевозможных умственных направлений, имелись и атеисты…
В этом кружке «верующий и надеющийся» Серебрянский прочитал свою поэму «Бессмертие», причем один постоянный его оппонент-атеист поклонился ему в ноги за поэтическое доказательство «вечной жизни». Вероятно, этот же кружок впервые запел прекрасную песню Серебрянского, облетевшую всю нашу родину, – песню, которая и теперь еще слышится, когда сходится молодежь:
Быстры, как волны,
Дни нашей жизни!
Что день, то короче —
К могиле наш путь…
Тут же, в этом кружке, нервный Серебрянский при чтении стихотворения Ф. Н. Глинки «Земная грусть» залился слезами… Все эти черты рисуют пленительно-чарующий образ кольцовского друга. Такие люди, с их горячею верою в идеалы, теплою и любящею душою, как бы созданы для того, чтобы собирать около себя толпы, облагораживать их и вести к «правде и свету». Но – увы! – климат нашей родины слишком еще суров для этих чудных цветов, и они гибнут в нем, как погиб и Серебрянский, «не успевши расцвесть»!
Ко времени знакомства с Кольцовым Серебрянский, обладавший несомненным художественным вкусом, прекрасно владел техникою стиха, и для прасола это было чистым кладом: друг его, основательно знакомый с тайнами стихосложения, все еще плохо дававшимися Кольцову, делал указания последнему, исправлял неудачные стихотворения, переделывал и выкидывал из них целые куплеты… И приговор Серебрянского являлся для Кольцова окончательным. Долго еще и впоследствии он был строгим цензором произведений своего приятеля-прасола. Возникло даже предположение, что вследствие разных случайностей некоторые стихотворения Серебрянского вошли в собрание стихов Кольцова, как это, например, почти с точностью установлено насчет думы «Великое слово», в которой многие куплеты принадлежат другу прасола. Как бы то ни было, но в описываемое время благодаря упорным стараниям и помощи приятеля Кольцов начинает справляться с внешней стороной стихов и в кружках воронежских любителей-поэтов считается уже известным стихотворцем. Правда, большинство его произведений этого периода совсем не напоминают ни формой, ни содержанием того, чем мы обыкновенно восхищаемся в Кольцове: в них нет простоты и силы чувства. Все это были большею частью условно-фальшивые, сентиментальные произведения, – и если бы деятельность Кольцова ограничилась только работами такого сорта, то, разумеется, его нельзя было бы считать замечательным поэтом. Но следует опять-таки сказать, что даже в этот период в стихах прасола иногда проскальзывают черты, которые мы так привыкли в нем ценить.
Рассказы о грубой среде, окружавшей поэта, об отчужденности от не понимавшего его общества совершенно неприменимы к молодости Кольцова. Он бывал у Кашкина и в разных других кружках, бывал часто у сестры своей, Башкирцевой, где собиралось порою разнообразное общество, наконец, постоянно встречался с Серебрянским и его товарищами-семинаристами.
Остановимся же еще раз на этой поре молодости поэта, прежде чем перейти к дальнейшему изложению… Нам потому не хочется оставлять ее, что образ Кольцова в это время представляется наиболее симпатичным: жизнь еще не изломала молодого прасола, его сердце было открыто для лучших чувств – дружбы и любви, он не был еще тем «кремнем», каким все его знали впоследствии. Силы Кольцова кипели ключом, и благодаря этой его жизнерадостности были незаметны в нем зародыши тех привычек, привитых строем окружающей жизни и полученных по наследству, которые впоследствии кажутся такими несимпатичными… Каждый человек в сущности представляет смешение хороших и дурных качеств. Но нам, конечно, больше свойственно представлять замечательных людей во всем блеске и красоте их нравственных добродетелей: мы часто забываем при этом, что человек не сваливается к нам прямо с неба существом ангельски совершенным, а являет собою продукт часто очень печальных условий жизни, способных только извратить и испортить вконец его счастливые дарования…
И в Кольцове впоследствии это смешение хороших качеств с худыми представляется очень сильно выраженным. Горячий друг и поклонник Белинского, питавшего самые возвышенные идеалы, он погружается в самую грязную прозу жизни… Воспевая крестьянина, сочувствуя его горю и радостям, поэтизируя его труд, Кольцов впоследствии оказывается не совсем справедливым по отношению к этому же крестьянину в тяжебных делах, обделывая их при помощи титулованных благоприятелей в свою пользу… Печальная и известная история противоречий души человеческой, способной порою на возвышенные подвиги, но иногда надолго и с относительным спокойствием погружающейся в «тину нечистую мелких помыслов, мелких страстей»!
Итак, мы видим Кольцова в описываемое время уже в известной степени подготовленным к общественному служению пером. Он уже испытал чары и грусть любви, он беззаветно отдавался дружбе, постоянно соприкасался с живой, неподкрашенной народной жизнью и, наконец, с уверенностью чувствовал в себе присутствие поэтических сил. В душе его давно уже звучали прекрасные народные мотивы, слышанные в раздольной степи, и ждали художественной переработки. И постоянная работа Кольцова над собою, чтение книг и неудержимое стремление писать стихи, служившее как бы залогом того, что сфера поэзии– его стихия, – не прошли даром для русской литературы.