Вторая любовь Любовь Евгеньевна Белозерская

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Вторая любовь

Любовь Евгеньевна Белозерская

Любовь Евгеньевна Белозерская (1895–1987), вторая жена Михаила Булгакова в 1924–1932 годах, также была одним из возможных прототипов Маргариты в ранних редакциях романа «Мастер и Маргарита». Она оставила посвященные Булгакову мемуары «О, мед воспоминаний» (1969), а также подготовленную по его рекомендации рукопись о своей эмигрантской жизни в Константинополе и Париже «У чужого порога» (ее устные рассказы на эту тему послужили материалом для пьесы «Бег»). Любовь Евгеньевна также написала третью книгу воспоминаний «Так было» – о своем знакомстве с известным историком академиком Е.В. Тарле уже после развода с Булгаковым. Мемуары «У чужого порога» и «Так было» были изданы в 1989 году посмертно. Любови Евгеньевне Белозерской Булгаковым были посвящены роман «Белая гвардия», повесть «Собачье сердце» и пьеса «Кабала святош».

Любовь Евгеньевна родилась 18/30 сентября 1895 года под Ломжей (Польша) в столбовой дворянской семье. Старшая ветвь ее рода была княжеской, восходя к князьям Белозерским-Белосельским. Ее отец, Евгений Михайлович Белозерский, умерший в 1897 году в возрасте 44 лет, был дипломатом, а потом служил в акцизном ведомстве. Мать, Софья Васильевна Белозерская (урожденная Саблина) (1860–1921), окончила московский Институт благородных девиц, получив там музыкальное образование. Всего в семье Белозерских, кроме Любови, было трое детей: дочери Вера (р.1888 г.) и Надежда (р.1891 г.) и сын Юрий (р.1893 г.). После смерти отца семья Белозерских переехала к дальним родственникам в Пензу. Любовь Евгеньевна окончила с серебряной медалью Демидовскую гимназию в Санкт-Петербурге. Там же она училась в частной балетной школе. В 1914 году Любовь Евгеньевна окончила курсы сестер милосердия и ухаживала за ранеными в благотворительных госпиталях. И.В. Белозерский, племянник Л.Е. Белозерской, писал: «В четырнадцатом году разразилась империалистическая война. Любовь Евгеньевна, как истинная патриотка, оканчивает курсы сестер милосердия и принимает самое активное участие в организации благотворительных госпиталей, самозабвенно ухаживая за ранеными». После октября 1917 года Л.Е. Белозерская уехала из Петрограда к одной из своих подруг в деревню в Центральной России. В 1918 году она переезжает в Киев, где встретилась с известным журналистом, знакомым ей еще по Петербургу, Ильей Марковичем Василевским, писавшим под псевдонимом «Не-Буква». Белозерская стала женой Василевского, которому за необузданную ревность дала кличку Пума. В феврале 1920 года она вместе с мужем из Одессы отбыла в Константинополь. Из Константинополя в том же году они переехали во Францию, сначала в Марсель, а потом в Париж, где Василевский начал издавать собственную газету «Свободные мысли», скоро прекратившую свое существование из-за отсутствия средств. Зимой 1921/22 года Белозерская с мужем переехали в Берлин, где Василевский стал сотрудничать в сменовеховской газете «Накануне». В июле 1923 года он уехал в Россию вместе с Алексеем Николаевичем Толстым, но в отличие от последнего не избежал гибели в подвалах Лубянки в 1938 году. В конце 1923 года в Москву приехала и Любовь Евгеньевна. Ее брак с Василевским фактически распался еще в последние месяцы жизни в Берлине. А вскоре после возвращения на родину она встретила Булгакова.

Это произошло в начале января 1924 года на вечере, устроенном редакцией «Накануне» в честь Алексея Толстого в особняке Бюро обслуживания иностранцев в Денежном переулке.

Любовь Евгеньевна вспоминала: «…За Слезкиным стоял новый, начинающий писатель – Михаил Булгаков… Нельзя было не обратить внимания на необыкновенно свежий его язык, мастерский диалог и такой неназойливый юмор. Мне нравилось все, принадлежавшее его перу и проходившее в «Накануне»… Передо мной стоял человек лет 30–32-х; волосы светлые, гладко причесанные на косой пробор. Глаза голубые, черты лица неправильные, ноздри глубоко вырезаны; когда говорит, морщит лоб. Но лицо в общем привлекательное, лицо больших возможностей. Это значит – способно выражать самые разнообразные чувства. Я долго мучилась, прежде чем сообразила, на кого же все-таки походил Михаил Булгаков. И вдруг меня осенило – на Шаляпина! Одет он был в глухую черную толстовку без пояса, «распашонкой». Я не привыкла к такому мужскому силуэту, он показался мне слегка комичным, так же как и лакированные ботинки с ярко-желтым верхом, которые я сразу вслух окрестила «цыплячьими» и посмеялась. Когда мы познакомились ближе, он сказал мне не без горечи: – Если бы нарядная и надушенная дама знала, с каким трудом достались мне эти ботинки, она бы не смеялась… Я поняла, что он обидчив и легко раним. Другой не обратил бы внимания».

Фигура Алексея Толстого привлекала пристальное внимание Булгакова. Первая запись в булгаковском дневнике, посвященная Алексею Толстому, появилась 24 мая 1923 года: «Москва живет шумной жизнью, в особенности по сравнению с Киевом. Преимущественный признак – море пива выпивают в Москве. И я его пью помногу. Да вообще последнее время размотался. Из Берлина приехал граф Алексей Толстой. Держит себя распущенно и нагловато. Много пьет. Я выбился из колеи – ничего не писал 1 ? месяца».

31 августа 1923 года Булгаков писал Юрию Слезкину: «Трудовой граф чувствует себя хорошо, толсто и денежно. Зимой он будет жить в Петербурге, где ему уже отделывают квартиру, а пока что живет под Москвой на даче».

2 сентября 1923 года состоялась первая встреча Булгакова с Алексеем Толстым. В этот день Михаил Афанасьевич записал в дневнике: «Сегодня я с Катаевым ездил на дачу к Алексею Толстому (Иваньково). Он сегодня был очень мил. Единственно, что плохо, это плохо исправимая манера его и жены богемно обращаться с молодыми писателями. Все, впрочем, искупает его действительно большой талант. Когда мы с Катаевым уходили, он проводил нас до плотины. Половина луны была на небе, вечер звездный, тишина, Толстой говорит о том, что надо основать неореальную школу. Он стал даже немного теплым: «Поклянемся, глядя на луну». Он смел, но он ищет поддержки и во мне и в Катаеве. Мысли его о литературе всегда правильны и метки, порой великолепны». На следующий день, 3 сентября 1923 года, Булгаков констатировал: «Без проклятого пойла – пива – не обходится ни один день. И сегодня я был в пивной на Страстной площади с А. Толстым, Калменсом и, конечно, хромым «Капитаном», который возле графа стал как тень… Толстой рассказывал, как он начинал писать. Сперва стихи. Потом подражал. Затем взял помещичий быт и исчерпал его до конца. Толчок его творчеству дала война».

Следующая запись в дневнике, посвященная Толстому, датирована 9 сентября 1923 года: «Сегодня опять я ездил к Толстому на дачу и читал у него свой рассказ «Дьяволиада». Он хвалил, берет этот рассказ в Петербург и хочет пристроить его в журнал «Звезда» со своим предисловием. Но меня-то самого рассказ не удовлетворяет.

Уже холодно. Осень. У меня как раз безденежный период. Вчера я, обозлившись на вечные прижимки Калменса (финдиректора московского отделения редакции «Накануне». – Б. С.), отказался взять у него предложенные мне 500 рублей (золотом. – Б. С.) и из-за этого сел в калошу. Пришлось занять миллиард (совзнаками. – Б. С.) у Толстого (предложила его жена)».

А в ночь на 24 декабря 1924 года Булгаков сделал по адресу Толстого совсем уж уничижающую запись: «Василевский же мне рассказал, что Алексей Толстой говорил:

– Я теперь не Алексей Толстой, а рабкор-самородок Потап Дерьмов.

Грязный бесчестный шут.

Василевский же рассказал, что Демьян Бедный, выступая перед собранием красноармейцев, сказал:

– Моя мать была блядь…»

Булгаков уважал «третьего Толстого» за недюжинный литературный талант и презирал за приспособленчество, готовность играть роль шута при большевиках и уподобиться «пролетарскому поэту» Демьяну Бедному.

Тем не менее в первое время после возвращения Толстого Булгаков пытался завязать отношения с «красным графом», вероятно рассчитывая на его протекцию.

Булгаков иронизировал над А.Н. Толстым уже в «Записках на манжетах»: «Видел во сне, как будто я Лев Толстой в Ясной Поляне. И женат на Софье Андреевне. И сижу наверху в кабинете. Нужно писать. А что писать, я не знаю. И все время приходят люди и говорят: «Пожалуйте обедать». А я боюсь сойти. И так дурацки: чувствую, что тут крупное недоразумение. Ведь не я писал «Войну и мир». А между тем здесь сижу. И сама Софья Андреевна идет вверх по деревянной лестнице и говорит: «Иди. Вегетарианский обед». И вдруг я рассердился. «Что? Вегетарианство? Послать за мясом! Битки сделать. Рюмку водки». Та заплакала, и бежит какой-то духобор с окладистой рыжей бородой, и укоризненно мне: – Водку? Ай-ай-ай! Что вы, Лев Иванович? – Какой я Лев Иванович? Николаевич! Пошел вон из моего дома! Вон! Чтобы ни одного духобора! Скандал какой-то произошел. Проснулся совсем больной и разбитый».

Тем не менее Алексей Толстой оказался самым талантливым из всех сменовеховцев, хотя, наверное, и самым беспринципным и циничным из них (у Устрялова все-таки были какие-то идеи и идеалы). Поэтому и оказался едва ли не единственным из крупных сменовеховцев, кто уцелел. Из «внутренних» сменовеховцев так повезло только Исаю Григорьевичу Лежневу, редактору «России», где публиковалась булгаковская «Белая гвардия», – его в конце концов полюбил Сталин. Толстого он тоже полюбил, но здесь не только это сыграло свою роль. Толстой с готовностью, и часто талантливо, выполнял любой заказ власти – от разоблачения «белой эмиграции» до посильной помощи в фальсификации катынского дела. И, обладая феноменальным политическим чутьем, сразу же определил, что победа будет за Сталиным, и ни разу не хвалил никого из вождей оппозиции в своих произведениях или речах. «Красный граф» стал необходим режиму как для внешнего, так и для внутреннего потребления, и выводить его в расход было совсем не резон. В отличие от других «сменовеховцев», в чье искреннее принятие советской власти и собственной диктатуры Сталин никогда не верил.

Булгаков предвидел, что сменовеховцев, этих «веселых берлинских блядей», как он их называл, ждет лихая судьба. В своем дневнике 23 декабря 1924 года он очень верно предрек судьбу сменовеховцев: «Все они настолько считают, что партия безнадежно сыграна, что бросаются в воду в одежде. Василевский одну из книжек выпустил под псевдонимом. Насчет первой партии совершенно верно. И единственная ошибка всех Павлов Николаевичей (речь идет о лидере кадетов П.Н. Милюкове, в эмиграции редактировавшем газету «Последние новости». – Б. С.) и Пасмаников (либеральный журналист Д. С. Пасманик, сотрудник Милюкова. – Б. С.), сидящих в Париже, что они все еще доигрывают первую, в то время как логическое следствие: за первой партией идет совершенно другая, вторая. Какие бы ни сложились в ней комбинации – Бобрищев погибнет». Особенно возмущался Булгаков в той же записи тем, что «сменил вехи» такой правый публицист, как Александр Владимирович Бобрищев-Пушкин, выпустивший сразу под двумя псевдонимами, П. Арский и Ал. Дмитриев, в серии «Вожди и деятели революции» книгу о М.М. Володарском (Гольдштейне), петроградском комиссаре по делам печати, агитации и пропаганды, убитом террористом и канонизированном большевиками: «Но все-таки поймите. Старый, убежденный погромщик, антисемит pur sang (чистокровный (фр.). – Б. С.) пишет хвалебную книгу о Володарском, называя его «защитником свободы печати». Немеет человеческий ум». Может быть, Булгаков и преувеличил степень реакционности Бобрищева-Пушкина, который все-таки был из левых октябристов и, между прочим, являлся потомком декабриста. Хотя политическую беспринципность проявлял задолго до 1917 года, защищая в качестве адвоката как членов боевой организации партии эсеров, так и участников еврейских погромов и даже такого признанного вождя крайне правых в Думе, как В.М. Пуришкевич. В то же время Александр Владимирович отстаивал равноправие евреев, признавал право национальных меньшинств на культурную самостоятельность, но без отступления от принципа территориального единства Российской империи, так что его вряд ли можно было считать убежденным погромщиком. Но гибель ему Булгаков предсказал совершенно точно. В 1937–1938 годах, когда в преддверии большой войны Сталин провел большую чистку и уничтожал все «идеологически сомнительные» личности, не уцелели ни Устрялов, ни Ключников, ни Василевский, ни Бобрищев-Пушкин, ни Потехин, ни другие вожди «сменовеховства».

Можно сказать, что Белозерской просто повезло. Останься она женой Василевского, непременно была бы арестована как член семьи изменника родины и получила бы свои пять или восемь лет лагерей. В СССР оказалось безопаснее быть женой опального писателя, чем процветавшего когда-то именно из-за своей просоветской позиции публициста.

В своих воспоминаниях писатель Юрий Слезкин рассказывал о сближении Белозерской с Булгаковым с нескрываемым сарказмом:

«Тут у Булгакова пошли «дела семейные» – появились новые интересы, ему стало не до меня. Ударил в нос успех! К тому времени вернулся из Берлина Василевский (Не-Буква) с женой своей (которой по счету?) Любовью Евгеньевной, не глупая, практическая женщина, многое испытавшая на своем веку, оставившая в Германии свою «любовь», – Василевская приглядывалась ко всем мужчинам, которые могли бы помочь строить ее будущее. С мужем она была не в ладах. Наклевывался роман у нее с Потехиным Юрием Михайловичем (ранее вернувшимся из эмиграции) – не вышло, было и со мною сказано несколько теплых слов… Булгаков подвернулся кстати. Через месяц-два все узнали, что Миша бросил Татьяну Николаевну и сошелся с Любовью Евгеньевной».

Конечно, в этом браке с обеих сторон присутствовал элемент расчета. Однако, по крайней мере в первые годы, между Любовью Евгеньевной и Михаилом Афанасьевичем существовало и сильное любовное чувство.

Булгаков с Белозерской не раз посещали вечера, устраиваемые различными литературными объединениями. Вот характерная запись в булгаковском дневнике от 3 января 1925 года: «Были сегодня вечером с женой в «Зеленой лампе». Я говорю больше, чем следует, но не говорить не могу. Один вид Ю. Потехина, приехавшего по способу чеховской записной книжки и нагло уверяющего, что… – Мы все люди без идеологии, – действует на меня как звук кавалерийской трубы. – Не бреши! Литература на худой конец может быть даже коммунистической, но она не будет садыкерско-сменовеховской. Веселые берлинские бляди!»

Брак Михаила Афанасьевича и Любови Евгеньевны был зарегистрирован только 30 апреля 1925 года, хотя жить вместе они начали годом раньше. В дневниковой записи в ночь на 28 декабря 1924 года Булгаков весьма откровенно отозвался о своей второй жене: «Боюсь, как бы не саданули меня за эти подвиги «в места не столь отдаленные». Очень мне помогает от этих мыслей моя жена. Я обратил внимание, когда она ходит, она покачивается. Это ужасно глупо при моих замыслах, но, кажется, я в нее влюблен. Одна мысль интересует меня. При всяком ли она приспособилась бы так же уютно или это избирательно для меня?.. Не для дневника, и не для опубликования: подавляет меня чувственно моя жена. Это и хорошо, и отчаянно, и сладко, и, в то же время, безнадежно сложно: я как раз сейчас хворый, а она для меня…

Сегодня видел, как она переодевалась перед нашим уходом к Никитиной, жадно смотрел…

Как заноза, сидит все это сменовеховство (я при чем?) и то, что чертова баба завязила меня, как пушку в болоте, важный вопрос. Но один, без нее, уже не мыслюсь. Видно, привык».

Несомненно, эта запись свидетельствует, что инициатива в развитии романа исходила от Любови Евгеньевны. Но Булгаков в то время точно так же был не против сменить жену, как она – мужа.

Родные Булгакова в целом приняли новую избранницу. Любовь Евгеньевна свидетельствовала: «Ученый в повести «Собачье сердце» – профессор-хирург Филипп Филиппович Преображенский, прообразом которому послужил дядя М.А. – Николай Михайлович Покровский, родной брат матери писателя, Варвары Михайловны… Николай Михайлович Покровский, врач-гинеколог, в прошлом ассистент знаменитого профессора В.Ф. Снегирева, жил на углу Пречистенки и Обухова переулка, за несколько домов от нашей голубятни. Брат его, врач-терапевт, милейший Михаил Михайлович, холостяк, жил тут же. В этой же квартире нашли приют и две племянницы… Он (Н.М. Покровский. – Б. С.) отличался вспыльчивым и непокладистым характером, что дало повод пошутить одной из племянниц: «На дядю Колю не угодишь, он говорит: не смей рожать и не смей делать аборт». Оба брата Покровских пользовали всех своих многочисленных родственниц. На Николу зимнего все собирались за именинным столом, где, по выражению М.А., «восседал, как некий бог Саваоф», сам именинник. Жена его, Мария Силовна, ставила на стол пироги. В одном из них запекался серебряный гривенник. Нашедший его считался особо удачливым, и за его здоровье пили. Бог Саваоф любил рассказывать незамысловатый анекдот, исказив его до неузнаваемости, чем вызывал смех молодой веселой компании».

Любовь Евгеньевна так описала свое решающее объяснение с Булгаковым: «Все самые важные разговоры происходили у нас на Патриарших прудах (М.А. жил близко, на Садовой, в доме 10). Одна особенно задушевная беседа, в которой М.А. – наискрытнейший человек – был предельно откровенен, подкупила меня и изменила мои холостяцкие настроения. Мы решили пожениться».

Любовь Евгеньевна тоже была консервативна по своим взглядам и привычкам, столь же настороженно относилась к представителям новой интеллигенции, особенно из числа евреев. В этом они с Булгаковым сошлись. Катаев же, Олеша, Багрицкий и другие гудковцы, хотя и происходили порой из «бывших», поверили, что революция настоятельно требует и новой культуры, и нового быта, и с упоением «колебали мировые струны». Кроме того, была элементарная зависть к успеху, пусть даже кратковременному, а также глубоко скрываемое чувство, что по гамбургскому счету как писатель Булгаков выше всех окружающих на голову. Особенно это стало ясно тогда, когда был опубликован «Мастер и Маргарита». Неудивительно, что зависть чувствуется и вот в этих мемуарных катаевских строках: «Это были двадцатые годы. Бедствовали. Одевались во что попало. Булгаков, например, один раз появился в редакции в пижаме, поверх которой у него была надета старая потертая шуба… Вдруг выясняется, что один из нас давно написал пьесу, и она принята и пойдет в МХАТе, в лучшем театре мира… Булгаков стал ходить в хорошем костюме и в галстуке». И Л.Е. Белозерскую они не приняли, чувствуя, что она уводит Булгакова от них в мир старой интеллигенции, которая от революции совсем не в восторге, тогда как и Катаев, и Олеша, и Багрицкий, и Ильф поначалу революцией старались восхищаться, хотя и видели уже ее темные стороны. Валентин Катаев, постепенно отдалявшийся от Булгакова, особенно после того, как Михаил расстроил его сватовство к сестре Леле, в беллетризованных мемуарах «Алмазный мой венец» не слишком ласково и с нескрываемой иронией отозвался о Любови Евгеньевне: «Впоследствии, когда синеглазый прославился и на некоторое время разбогател, наши предположения насчет его провинциализма подтвердились: он надел галстук бабочкой, цветной жилет, ботинки на пуговицах, с прюнелевым верхом, и даже, что показалось совершенно невероятным, в один прекрасный день вставил в глаз монокль, развелся со старой женой, изменил круг знакомых и женился на некой Белосельской-Белозерской, прозванной ядовитыми авторами «Двенадцати стульев» «княгиней Белорусско-Балтийской». Синеглазый называл ее весьма великосветски на английский лад Напси».

Он также охарактеризовал и Булгакова как человека для себя уже достаточно чужого, хотя и достойного уважения, выведя его под прозрачным псевдонимом «Синеглазый»: «Синеглазый… был весьма консервативен, глубоко уважал все признанные дореволюционные авторитеты, терпеть не мог Командора (Маяковского. – Б. С.), Мейерхольда и Татлина и никогда не позволял себе, как любил выражаться Ключик (Юрий Олеша. – Б. С.), «колебать мировые струны»… В нем было что-то неуловимо провинциальное. Мы бы, например, не удивились, если бы однажды увидали его в цветном жилете и в ботинках на пуговицах, с прюнелевым верхом. Он любил поучать – в нем было заложено нечто менторское. Создавалось такое впечатление, что лишь одному ему открыты высшие истины не только искусства, но и вообще человеческой жизни. Он принадлежал к тому довольно распространенному типу людей, никогда и ни в чем не сомневающихся, которые живут по незыблемым, раз навсегда установленным правилам. Его моральный кодекс как бы безоговорочно включал в себя все заповеди Ветхого и Нового Завета. Впоследствии оказалось, что все это было лишь защитной маской втайне очень честолюбивого, влюбчивого и легкоранимого художника, в душе которого бушевали незримые страсти. Несмотря на всю интеллигентность и громадный талант, который мы угадывали в нем, он был… в чем-то немного провинциален».

Впрочем, некоторые из родных уже затаили в то время на Булгакова злобу. Любовь Евгеньевна вспоминала: «Посетила нас и сестра М.А. Варвара, изображенная им в романе «Белая гвардия» (Елена), а оттуда перекочевавшая в пьесу «Дни Турбиных». Это была миловидная женщина с тяжелой нижней челюстью. Держалась она как разгневанная принцесса: она обиделась за своего мужа, обрисованного в отрицательном виде в романе под фамилией Тальберг. Не сказав со мной и двух слов, она уехала. М.А. был смущен…» И обижаться было на что. Зять Булгакова Л.С. Карум в образе Тальберга был слишком узнаваем для всех знавших его. А уже через несколько лет белогвардейское прошлое аукнулось для него арестами и ссылками. Кстати сказать, Леонид Сергеевич приводит в мемуарах эпизод, подтверждающий, что в браке с Белозерской эротическое для обоих стояло на первом месте (ни к Михаилу, ни к Любе теплых чувств Карум не питал): «…На Рождество 1925 года Варенька (жена Карума и сестра Булгакова. – Б. С.) ездила к сестрам в Москву. Она останавливалась у Нади, но у Нади кто-то, кажется, муж ее, Андрей, заболел заразной болезнью. Квартира была маленькая, изоляция была невозможна. В гостиницу в Москве было не попасть, или надо было очень дорого платить. И Вареньке пришлось на несколько дней поселиться у Михаила. В это время Михаил был уже второй раз женат на разведенной жене фельетониста Василевского (Не-Буква), на Любови Белозерской.

Варенька была в ужасе от их жизни. Большую часть суток они проводили в кровати, раздетые, хлопая друг друга пониже спины и приговаривая: «Чья это жопочка?» Когда же Михаил был одет и уходил из дому, он говорил Вареньке: «Люба – это мой крест», – и горько при этом вздыхал».

Ирина Карум, дочь Леонида Сергеевича и Варвары Афанасьевны, писала старому киевлянину писателю Виктору Некрасову в 1967 году о дальнейшей судьбе своего отца: «Моя мать действительно вышла замуж за офицера (моего отца); фамилия у него немецкого происхождения – Карум, но он был русским. Мать его уроженка Бобруйской губернии – Миотийская Мария Федоровна. Самое интересное, что отец мой жив. В период культа личности он был репрессирован, сослан в Мариинск, затем переехал в Новосибирск. В настоящее время он, конечно, полностью реабилитирован, пенсионер, свой трудовой путь закончил в должности заведующего кафедрой иностранных языков Новосибирского государственного медицинского института. Сейчас ему 78 лет, но он много работает над иностранной литературой, живо интересуется новинками в литературе, музыке, искусстве. Моя мать в ссылке никогда не была, мы приехали в Новосибирск, когда отец был освобожден. В последние годы своей жизни она работала в Новосибирском педагогическом институте старшим преподавателем кафедры иностранных языков».

Любе и Михаилу приходилось по-прежнему решать квартирный вопрос. В сентябре 1924 года они поселились в старинном деревянном особнячке в Арбатском переулке, где ночевали в комнате брата одной из знакомых Белозерской, уехавшего на практику. Потом пришлось жить на антресолях служебных помещений школы по адресу: ул. Герцена, 46 (директором школы была Н.А. Земская). А в начале ноября Булгаков с новой женой обосновались в комнате на втором этаже флигеля во дворе дома 9 (кв. 4) по Чистому (Обуховому) переулку. Это свое жилище они в шутку называли «голубятней». Любовь Евгеньевна вспоминала: «Мы живем на втором этаже. Весь верх разделен на три отсека: два по фасаду, один в стороне. Посередине коридор, в углу коридора – плита. На ней готовят, она же обогревает нашу комнату. В одной комнатушке живет Анна Александровна, пожилая, когда-то красивая женщина. В браке титулованная, девичья фамилия ее старинная, воспетая Пушкиным. Она вдова. Это совершенно выбитое из колеи, беспомощное существо, к тому же страдающее астмой. Она живет с дочкой: двоих мальчиков разобрали добрые люди. В другой клетушке обитает простая женщина, Марья Власьевна. Она торгует кофе и пирожками на Сухаревке. Обе женщины люто ненавидят друг друга. Мы – буфер между двумя враждующими государствами. Утром, пока Марья Власьевна водружает на шею сложное металлическое сооружение (чтобы не остывали кофе и пирожки), из отсека А.А. слышится не без трагической интонации:

– У меня опять пропала серебряная ложка!

– А ты клади на место, вот ничего пропадать и не будет, – уже на ходу басом говорит М.В.

Мы молчим. Я жалею Анну Александровну, но люблю больше Марью Власьевну. Она умнее и сердечнее. Потом мне нравится, что у нее под руками все спорится. Иногда дочь ее Татьяна, живущая поблизости, подкидывает своего четырехлетнего сына Витьку. Бабка обожает этого довольно противного мальчишку. М.А. любит детей и умеет с ними ладить, особенно с мальчиками».

У Любы с Михаилом речь о детях даже не заходила. Успех Булгакова был кратковременен, вскоре из-за гонений он оказался в крайне стесненных материальных обстоятельствах, и они с женой боялись заводить детей. А может, в глубине души Михаил Афанасьевич не верил в прочность этого брака.

Именно в Обуховом переулке 7 мая 1926 года в рамках операции против сменовеховцев сотрудники ОГПУ провели у Булгакова обыск, изъяв экземпляры повести «Собачье сердце» и булгаковский дневник. Любовь Евгеньевна подробно описала его в своих мемуарах: «В один прекрасный вечер, – так начинаются все рассказы, – в один непрекрасный вечер на голубятню постучали (звонка у нас не было) и на мой вопрос «кто там?» бодрый голос арендатора ответил: «Это я, гостей к вам привел!»

На пороге стояли двое штатских: человек в пенсне и просто невысокого роста человек – следователь Славкин и его помощник с обыском. Арендатор пришел в качестве понятого. Булгакова не было дома, и я забеспокоилась: как-то примет он приход «гостей», и попросила не приступать к обыску без хозяина, который вот-вот должен прийти.

Все прошли в комнату и сели. Арендатор развалясь на кресле, в центре. Личность это была примечательная, на язык несдержанная, особенно после рюмки-другой… Молчание. Но длилось оно, к сожалению, недолго.

– А вы не слыхали анекдота, – начал арендатор… («Пронеси, господи!» – подумала я).

– Стоит еврей на Лубянской площади, а прохожий его спрашивает: «Не знаете ли вы, где тут Госстрах?»

– Госстрах не знаю, а госужас вот… (в этом анекдоте обыгрывается тот факт, что ВЧК, а вслед за ним ОГПУ расположились в здании на Лубянке, которое до революции занимало страховое общество «Россия». – Б. С.)

Раскатисто смеется сам рассказчик. Я бледно улыбаюсь. Славкин и его помощник безмолвствуют. Опять молчание – и вдруг знакомый стук.

Я бросилась открывать и сказала шепотом М.А.:

– Ты не волнуйся, Мака, у нас обыск.

Но он держался молодцом (дергаться он начал значительно позже). Славкин занялся книжными полками. «Пенсне» стало переворачивать кресла и колоть их длинной спицей.

И тут случилось неожиданное. М.А. сказал:

– Ну, Любаша, если твои кресла выстрелят, я не отвечаю. (Кресла были куплены мной на складе бесхозной мебели по 3 р. 50 коп. за штуку.)

И на нас обоих напал смех. Может быть, и нервный. Под утро зевающий арендатор спросил:

– А почему бы вам, товарищи, не перенести ваши операции на дневные часы!

Ему никто не ответил… Найдя на полке «Собачье сердце» и дневниковые записи, «гости» тотчас же уехали».

Позднее Булгакова дважды вызывали на допросы. На одном из них, 22 сентября 1926 года, Булгаков показал: «Партийность и политические убеждения. – Беспартийный. Связавшись слишком крепкими корнями со строящейся Советской Россией, не представляю себе, как бы я смог существовать в качестве писателя вне ее. Советский строй считаю исключительно прочным. Вижу много недостатков в современном быту и благодаря складу моего ума отношусь к ним сатирически и так и изображаю их в своих произведениях». Здесь уже были предвосхищены позднейшие слова в разговоре со Сталиным насчет того, что «русский писатель не может жить без родины».

Не исключено, что обыск стал одной из причин переезда Булгаковых на новую квартиру. В конце июня 1926 года они поселились по адресу: М. Левшинский переулок, 4, кв. 1. Но главным все-таки было то, что на новом месте у семьи было две комнаты, хоть и маленькие, хоть и в коммуналке, но с отдельной дверью. И, наконец, 1 августа 1927 года Булгаков заключил договор с застройщиком А.Ф. Стуем на аренду трехкомнатной квартиры по адресу: Б. Пироговская улица, 35а, кв. 6. Сюда они с Любовью Евгеньевной переехали в конце августа. Наконец-то они обрели более или менее надежное пристанище, хотя, конечно же, не идеальное. Любовь Евгеньевна вспоминала, что квартиру эту удалось получить благодаря их знакомым – неким сестрам Гинзбург: «К обычному составу нашей компании прибавились две сестры Гинзбург. Светлая и темная, старшая и младшая, Роза и Зинаида. Старшая, хирург, была красивая женщина, но не библейской красотой, как можно было бы предположить по имени и фамилии. Наоборот: нос скорее тупенький, глаза светлые, волосы русые, слегка, самую малость, волнистые… Она приехала из Парижа. Я помню ее на одном из вечеров, элегантно одетую, с нитками жемчуга вокруг шеи, по моде тех лет. Все наши мужчины без исключения ухаживали за ней. Всем без исключения одинаково приветливо улыбалась она в ответ.

Обе сестры были очень общительны. Они следили за литературой, интересовались театром. Мы не раз бывали у них в уютном доме в Несвижском переулке. Как-то раз Роза Львовна сказала, что ее приятель-хирург, которого она ласково назвала «Мышка», сообщил ей, что у его родственника-арендатора сдается квартира из трех комнат. Михаил Афанасьевич ухватился за эту мысль, съездил на Большую Пироговскую, договорился с арендатором, вернее с его женой, которая заправляла всеми делами. И вот надо переезжать.

Наступил заключительный этап нашей совместной жизни: мы вьем наше последнее гнездо…»

Друг Булгакова Сергей Александрович Ермолинский, выпускник, так характеризовал в мемуарах Л.Е. Белозерскую: «В первый раз я увидел Булгакова в конце 1927 или в начале 1928 года (точно не помню) на диспуте «Любовь Яровая» – «Дни Турбиных» (этот диспут состоялся 7 февраля 1927 года. – Б. С.)…

Познакомился я с ним спустя несколько лет после этого диспута.

В ту пору он уже поселился на Большой Пироговской. При нэпе появились люди, которые имели право построить небольшой дом и становились его частными владельцами. У одного из таких застройщиков Булгаков и арендовал трехкомнатную квартиру (немалая по тем временам роскошь). Из небольшой квадратной столовой три ступеньки вниз вели в его кабинет. Там стояли некрашеные стеллажи с грудой книг и старых журналов. По квартире разгуливал рыжий пес Бутон, приветствуя гостей пушистым с плюмажем хвостом. Постоянно толпилось множество разных людей. Гостила очень милая девушка из Тбилиси (из-за нее я сперва и попал к Булгакову) («милой девушкой» Сергей Александрович называет свою жену Марику Артемьевну Чимишкиан, с которой впоследствии разошелся. – Б. С.).

Он был женат тогда на Любови Евгеньевне Белозерской. Ее биография стала бы, пожалуй, необязательной в моих записках, если бы с ней не была связана работа над «Бегом», последовавшая тотчас за «Днями Турбиных». Об этом нужно рассказать.

В начале революции с общим потоком бежавших из России (не знаю, с кем и как) Любовь Евгеньевна очутилась в Константинополе, испытав все унижения, выпавшие на долю эмиграции. Затем перебралась в Париж, где жизнь ее сложилась трудно, пока, по-видимому, не сблизилась со сменовеховцами, ратовавшими за возвращение на родину. Это привело ее в Берлин, в берлинскую редакцию «Накануне», возглавляемую А.Н. Толстым. Там (или, может быть, раньше) она вышла замуж за журналиста Василевского (He-Буква), близкого к этой редакции. Не знаю, был ли это брак «по любви» или «по расчету», но он упрощал ее возвращение в Россию. Во всяком случае, по приезде в Москву она разошлась с мужем, и вскоре состоялась ее встреча с Булгаковым, еще дурно одетым, застенчивым, но уже входившим в моду писателем.

Трагическая тема русской интеллигенции, искавшей спасения в эмиграции, продолжала тревожить его воображение. В рассказах Любови Евгеньевны оживал страшный Константинополь, жизнь бывших людей, похожая на жизнь «на дне». Жалкий генерал Чарнота, тараканьи бега, превратившаяся в проститутку Люська и готовая выйти на панель Серафима, фантастически авантюрная надежда на Париж и многое другое – все это постепенно сложилось в сновидения «Бега». Возник Хлудов с неотступным кошмаром о повешенном им солдате Крапилине, возникла тема о преступлении против народа и о возмездии («И судимы были… сообразно с делами своими»).

Годы совместной жизни с Любовью Евгеньевной, думаю, едва ли не были самыми счастливыми в писательской биографии Булгакова. Я подчеркиваю – счастливыми, хотя это может показаться неожиданным. Ведь именно тогда на него обрушился, как я уже говорил, буквально шквал самой грубой критики. К его имени прилепили, как каинову печать, обобщающее словцо «булгаковщина». Но ведь при всем нервном напряжении, какое ему пришлось вынести, он жил! Он находился в центре кипучих театральных битв! Он действовал! Он боролся! Он был «на коне»! Он был в славе! Когда он приходил ужинать в «Кружок», где собирались писатели и актеры (как нынче в Доме литераторов или в Доме актера), его появление сопровождалось оживленным шепотом. К нему, услужающе юля, подбегал подвизавшийся в «Кружке» тапер и, приняв заказ, тотчас возвращался к роялю и отбарабанивал в усладу знаменитому гостю модный фокстротик (кажется, «Аллилуйя»). Если в бильярдной находился в это время Маяковский и Булгаков направлялся туда, за ним устремлялись любопытные. Еще бы – Михаил Булгаков и Маяковский! Того гляди, разразится скандал.

Играли сосредоточенно и деловито, каждый старался блеснуть ударом. Маяковский, насколько помню, играл лучше – выхватка была игроцкая.

– От двух бортов в середину, – говорил Булгаков. Промах.

– Бывает, – сочувствовал Маяковский, похаживая вокруг стола и выбирая удобную позицию. – Турбинчики – это вещь! Разбогатеете окончательно на своих тетях Манях и дядях Ванях, выстроите загородный дом и огромный собственный бильярд. Непременно навещу и потренирую.

– Благодарствую. Какой уж там дом.

– А почему бы?

– О, Владимир Владимирович, и вам клопомор не поможет, смею уверить. Загородный дом с собственным бильярдом выстроит на наших с вами костях ваш Присыпкин.

Маяковский выкатил лошадиный глаз и, зажав папиросу в углу рта, мотнул головой:

– Абсолютно согласен.

Независимо от результата игры прощались дружески. И все расходились разочарованные.

Для многих, даже близких людей, особенно для приятелей, охотно прилеплявшихся к нему, его жизнь в те годы представлялась на зависть яркой, необычной, в непрерывном ожидании новых взрывов и ошеломлений. С внешней стороны вроде бы так и было. Казалось, он достиг прочного положения; как ни старалась критика, которая стала похожа уже на травлю, но она только подогревала его успех! И он, встречаемый поклонниками, путешествовал по Крыму, в Ялту, в волошинский Коктебель, оттуда в Батум, в Тифлис и, наконец, в тот самый Владикавказ, где еще совсем недавно бедствовал… А дома его ждала полная чаша! Он уже переехал на Большую Пироговскую, его окружали друзья. Среди них – первые признавшие его интеллектуалы Пречистенки, о которых мне еще предстоит рассказать. Чуть не каждый день прибегали «турбинцы», влюбленные в него молодые мхатовцы, готовые, казалось, разделить с ним все возможные превратности его писательской судьбы… Словом, жилось на широкую ногу, весело, может быть, чуть бестолково. Любовь Евгеньевна увлекалась верховой ездой, ходила в манеж и в шутку даже снялась, одетая в бриджи, в легоньких сапожках, в приплюснутой жокейской кепке…

Впрочем, ее увлечение конным спортом может создать превратное представление о ней у читателя. Она отнюдь не выглядела экстравагантно. Напротив, в ней не было ничего вычурного. Все «нэповское», модное, избави бог, отсутствовало в ней. Она одевалась строго и скромно. Была приветлива, улыбчива, весела. В ней было много душевной теплоты. Любила давать причудливые клички знакомым – Петю-Петянь, Петры-Тытери и т. п. Собаку назвала Бутоном, по имени слуги Мольера. А Михаила Афанасьевича называла Макой и ласково: Мася-Колбася. В кругу ее друзей он на всю жизнь так и остался Макой, а для иных – Масей-Колбасей.

У нее было множество друзей, приятелей и приятельниц. Больше, чем хотелось бы, стало появляться в доме крепышей конников, пахнущих кожей, и чуть больше, чем надобно, лошадиных разговоров. Я пишу об этом не для того, чтобы очернить неразборчивое приятельство, заполнившее булгаковский дом, но мне кажется, что непонимание Булгакова в его тогдашней жизни началось значительно раньше, чем стало очевидным и привело к разрыву.

Любовь Евгеньевна одаривала щедрой чуткостью каждого человека, появившегося в ее окружении. Может быть, чересчур?.. С полной отдачей сил, суетясь, озабоченная, она спешила на помощь, если к ней обращались – и по серьезным поводам и по пустякам (в равной мере). Со всем бескорыстием она делала это, и посему телефон действовал с полной нагрузкой. Недаром ее называли «Люба – золотое сердце». Лишь Булгаков все чаще морщился: «О да, она – Люба – золотое сердце», произнося это уже не только насмешливо, но и раздраженно.

Он был общителен, но скрытен.

Он был гораздо более скрытен, чем это могло показаться при повседневном и, казалось бы, самом дружеском общении.

В столовой, как всегда, веселились, шумели, гремели посудой, спорили.

А он все чаще незаметно уходил или замыкался в кабинете (три ступеньки вниз). Сидел за письменным столом, заваленным бумагами и книгами, работал. Начал писать о Мольере – пьесу и повесть. И где-то в глубине, неведомо как и почему, постепенно вырастал замысел загадочного романа «Консультант с копытом», превратившегося впоследствии в «Мастера и Маргариту». Появились первые черновики, написаны были первые страницы…»

Более точно об обстоятельствах своего знакомства с Булгаковым Ермолинский показал на допросе 27 декабря 1940 года: «В 1929 году меня с БУЛГАКОВЫМ познакомила его тогдашняя жена БЕЛОЗЕРСКАЯ Любовь Евгеньевна… С БЕЛОЗЕРСКОЙ Любовью Евгеньевной я познакомился на волжском пароходе примерно в 1929 году… Охлаждение наших взаимоотношений с БЕЛОЗЕРСКОЙ объясняется тем, что после ее развода с БУЛГАКОВЫМ я продолжал с ним и его женой встречаться и поддерживать дружеские взаимоотношения…»

Сергей Александрович перешел вместе с Булгаковым в новый круг дружеского общения, Любовь Евгеньевна осталась в прежнем. Может, поэтому Ермолинский и Белозерская друг друга не любили и вспоминали друг о друге без симпатии. Сергей Александрович с самого начала был из другого круга, чем Любовь Евгеньевна, а последующие драматические события окончательно развели их. И по поводу булгаковского развода с Любовью Евгеньевной и своего отношения к ней очень откровенно высказался в мемуарах, явно считая истинной вдовой и духовной наследницей Булгакова только Елену Сергеевну Булгакову (Нюрнберг), с которой был близок. Ермолинский писал: «Свои черновые записки о Булгакове (в отрывках опубликованные в журнале «Театр» еще в 1966 году) я прежде всего прочитал Лене и сказал ей, что она для меня решающий цензор и может вычеркивать все, что покажется ей неверным, не дай бог выдуманным или бестактным. Она попросила меня лишь об одном: как можно короче написать о Л.Е. Белозерской. Даже малейшее нелицеприятное суждение о ней с моей стороны непременно будет рассматриваться как подсказанное Леной. «Кроме того, – говорила Лена, – Люба все-таки добрая женщина и никогда не упрекнет тебя в неблагородстве только за то, что ты любил Мишу и стал моим, а не ее другом. И ведь она знает, как много ты пережил за эти годы. Разве этого недостаточно, чтобы понять, что твоя жизнь в Мансуровском кончилась? Все стало у тебя по-другому. Может быть, и ты сам стал немного другим. Нет-нет, я уверена, что она поняла, как, я думаю, поняла Марика, ведь она поняла?»

Лена! Я помню твои слова и вычеркнул все лишнее, написанное в запале, ибо не мог не защищать тебя, когда Миша ушел к тебе, перестал быть Макой и Масей-Колбасей, а про тебя говорили бог знает что. Ты многого не знала, но тебя, конечно, больно укололо, что большинство «пречистенцев» перестало бывать в твоем доме. До войны я продолжал встречаться с Любовью Евгеньевной (она часто заходила к нам, потому что дружила с Марикой, моей прежней женой), но холодок между нами все более чувствовался. Как видишь, я рассказал о ней очень сдержанно, стараясь не произнести ни одного неосторожного слова. И если прорвалась кое-где ирония, то считай, что это от дурной склонности моего ума: за внешним – подсматривать подкладку. Повинен в этом. Но теперь, когда тебя не стало, что-то окончательно надорвалось в моем отношении к ней.

В шестидесятые годы вновь возникло имя Булгакова, и оно прогремело, как внезапно налетевший вихрь. Это была не запоздалая реабилитация автора «Дней Турбиных» и запрещенного «Бега». Это было поразительное явление большого и неповторимого писателя, дотоле совсем неведомого читателю. Через двадцать лет после его смерти! Думаю, Любовь Евгеньевна лишь тогда до конца осознала, с кем ей пришлось прожить несколько лет. Пусть она на меня не обижается, но ведь это, пожалуй, так и было? От нее уходил не автор, сверкнувший лихо «Днями Турбиных», а притихший «неудачник», сочинявший заказные пустяки. Слава его меркла. И уж во всяком случае роман «Мастер и Маргарита» в своем завершенном виде должен был ее поразить не меньше, чем любого постороннего читателя. Но пока ты была жива, она ни единым словом не напоминала о себе. Лишь в семидесятые годы, когда тебя не стало, я вдруг получил из редакции журнала «Театр» два письма, написанных ею. В них она опровергала сообщения Левшина, вспоминавшего о квартире на Большой Садовой, в которой проживал Булгаков в первые годы его московской жизни. Естественно, я не могу подтвердить правдивость фактов, рассказанных Левшиным, но писал он о Булгакове с большой теплотой. А вот письма Любови Евгеньевны меня огорчили: не содержанием, а тоном. Появилась новая «вдова» Булгакова, вдруг засуетившаяся. Она заявляла и о своих правах на безапелляционное суждение. Первое письмо было подписано – Л. Белозерская, второе – Белозерская-Булгакова. Затем стали появляться отдельные ее «публикации» в самых неожиданных местах.

Вряд ли она могла свидетельствовать о жизни Булгакова на Садовой, скорее всего, даже не видела «максудовской» комнаты. До переезда к застройщику на Большую Пироговскую жила с Булгаковым во флигеле в Обуховском переулке. И уж никак не участвовала в его скитаниях в годы Гражданской войны, была в эмиграции – в Константинополе, в Париже, в Берлине. Тем не менее в журнальной публикации «Белая гвардия» посвящена ей! И когда этот роман переиздавали в однотомнике избранной прозы («Художественная литература», 1966 год), Лена, не колеблясь, сохранила посвящение. «Я оставляю его, потому что оно сделано рукой Миши», – говорила она, хотя прекрасно понимала, что роман написан о том времени, которое неразрывно связано с первой его женой, с Татьяной Николаевной Лаппа. Они разошлись после двенадцатилетней совместной жизни, и самое мучительное было то, что произошло это, когда все самое трудное, казалось, было уже позади, дела его пошли в гору».

Любовь Евгеньевна в своих мемуарах также оставила несколько язвительных страниц, посвященных Ермолинскому: «Перехожу к одной из самых неприятных страниц моих воспоминаний – к личности Сергея Ермолинского, о котором по его выступлению в печати (я имею в виду журнал «Театр», № 9, 1966 г. «О Михаиле Булгакове») может получиться превратное представление.

Передо мной конверт, на нем написано рукой М.А.: «Марике Артемьевне для Любани» (не «другу» Сергею, а Марике).

А вот более поздняя записка от 5 февраля 1933 года.

«Любаня, я заходил к Марике в обеденное время (5 1/2), но, очевидно, у них что-то случилось – в окнах темно и только таксы лают. Целую тебя. М.»

И в других памятках никогда никакого упоминания о Сергее Ермолинском. Прочтя этот «опус» в журнале «Театр», к сожалению бойко написанный, много раз поражаешься беспринципности автора. В мое намерение не входит опровергать по пунктам Ермолинского, все его инсинуации и подтасовки, но кое-что сказать все же нужно. Хотя воспоминания его забиты цитатами (Мандельштам, дважды – Герцен, М. Пришвин, Хемингуэй, Заболоцкий, П. Вяземский, Гоголь, Пушкин, Грибоедов, П. Миримский), я все-таки добавлю еще одну цитату из «Горя от ума»: «Здесь все есть, коли нет обмана». Есть обман! Да еще какой. Начать с авторской установки. Первое место занимает сам Ермолинский, второе – так и быть – отведено умирающему Булгакову, а третье – куда ни шло – Фадееву, фигуре на литературном горизонте значительной.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.