ВРАГ РОДА ЛЮДСКОГО
ВРАГ РОДА ЛЮДСКОГО
Из всего сказанного очевидно, что Альцест никак не может претендовать на звание «порядочного человека» — разве что в качестве карикатуры. Выставив на посмеяние лицемерие и порок, Мольер принимается за чрезмерную добродетель. «Мизантроп», «Дон Жуан» и «Тартюф» — как бы части великой мольеровской трилогии. В каком-то смысле эти три пьесы решают одну задачу — постижение головокружительных бездн человеческой природы. Это все та же, заранее обреченная на поражение битва между сердцами чистыми и извращенными. Дон Жуан и Альцест в чем-то схожи: в неистовости, с какой один тянется ко злу, другой — к добру; в бунтарском духе, который присущ им обоим и ведет к одной и той же развязке — оба в конце концов терпят крах и погибают. Ни того, ни другого нельзя назвать «порядочным человеком» из-за их крайностей (и не столь важно, что находятся они на разных полюсах), из-за громких изъявлений чувств, которые они не в силах сдержать, короче — из-за их романтических свойств, хотя до романтизма в собственном значении слова еще далеко. Но Дон Жуан вызывает в нас гнев и недоумение; Альцест, напротив, хотя и раздражает своей жестокой прямолинейностью, глубоко нас трогает. Очень скоро он начинает нам казаться уже не смешным, а достойным сострадания; он задевает какие-то потаенные струны души — ведь в каждом из нас есть что-то от Альцеста; его история нам понятна, и ее горестный конец наполняет нас сожалением.
Этот персонаж так многогранен (как, впрочем, и все великие драматические творения — в этом залог их долговечности), что позволяет самые различные сценические интерпретации. Мольер, создатель этой роли, был колким и язвительным. Барон, который его сменил, — «исполненным благородства и достоинства». Моле — разъяренным безумцем. Коклен — трагикомической фигурой. Гитри и Копо мучительно страдали. Барро очень точно передавал «ипохондрию» Альцеста («Мизантроп» сначала имел подзаголовок «Влюбленный ипохондрик», который Мольер затем снял, понимая, что он сужает смысл пьесы). Можно сказать, что каждый большой актер, игравший эту роль, будь то Жан Марша, Пьер Дюкс или Жак Дюмениль, наложил на нее отпечаток своей личности. Так же обстоит с Тартюфом и с Дон Жуаном.
Как обычно у Мольера, Альцест раскрывает себя в первых же репликах. Он обрушивается с упреками на Филинта, своего самого преданного и снисходительного друга, — Филинт прощает Альцесту его странности, пытается понять их, найти им оправдание. Альцест:
«Я б умер со стыда, будь я на вашем месте!
Поступку вашему нет оправданья, нет!..
В ком капля совести, тот будет им задет.
Помилуйте! Я был свидетель вашей встречи:
Какие тут пошли восторженные речи,
Как расточали вы объятья, и слова,
И клятвы в верности!.. Ваш друг ушел едва,
На мой вопрос: «Кого так рады были встретить?» —
Вы равнодушно мне изволили ответить,
Что, в сущности, он вам почти что незнаком,
И имя вы его припомнили с трудом!»
Он продолжает, заходит все дальше, впадает в бешенство — до смешного, обличает тех
«Шутов напыщенных, что не жалеют слов,
Объятий суетных, и пошлостей любезных,
И всяких громких фраз, приятно-бесполезных».
Он прямо объявляет, что не может быть другом «роду людскому», видя кругом только «предательство, измену, плутни, льстивость». Напрасно Филинт его уговаривает:
«Старанья ваши свет не могут изменить!..
Раз откровенность так вы начали ценить,
Позвольте мне тогда сказать вам откровенно:
Причуды ваши все вредят вам несомненно;
Ваш гнев, обрушенный на общество, у всех
Без исключения лишь вызывает смех».
Альцест упорствует, взвинчивает себя сверх всякой меры:
«Нет, все мне ненавистны!
Одни за то, что злы, преступны и корыстны;
Другие же за то, что поощряют тех,
И ненависти в них не возбуждает грех,
А равнодушие царит в сердцах преступных.
В замену гнева душ, пороку недоступных
Примеров налицо немало вам найду.
Хотя бы тот злодей, с кем тяжбу я веду.
Предательство сквозит из-под его личины,
Его слащавый тон и набожные мины
Еще кого-нибудь чужого проведут,
Но тут известно всем, какой он низкий плут.
Да-да! Все в обществе отлично знают сами,
Какими грязными пробился он путями…
Зовите вы его злодеем, подлецом,
Себе защитника он не найдет ни в ком».
Странная подстановка! В этом «низком плуте», пробивающемся наверх, которого все презирают, но встречают с деланной улыбкой, можно узнать Тартюфа. «Тяжба», упоминаемая Альцестом, — это битва за «Тартюфа», которую Мольер ведет с Шайкой святош. Вся комедия начинена такими личными ассоциациями, полна горечью и обидами самого Мольера. Сочиняя ее — хотя, скажем снова, чего только не намешано обычно в чернильнице писателя! — Мольер выплескивал из души наружу яд разочарования, что и объясняет эту пронзительность тона, эту бессильную ярость честного человека. Играя Альцеста, он не отрывался от собственной жизни, а продолжал ею жить, тем более что Арманда в роли Селимены тоже оставалась в своем амплуа кокетки, светской красавицы.
Филинт — настоящий «порядочный человек». Мольер точно описывает, каким должно быть его отношение к себе подобным:
«О боже мой, к чему такое осужденье!
К людской природе вы имейте снисхожденье;
Не будем так строги мы к слабостям людским,
Им прегрешения иные извиним!
И добродетельным быть надо осторожно,
Излишней строгостью испортить дело можно.
Благоразумие от крайности бежит
И даже мудрым быть умеренно велит.
Суровость доблести минувших поколений
Не в духе наших дней, привычек и стремлений».
Альцест не принимает этих советов. Он отказывается предпринимать какие-то шаги в связи со своей «тяжбой», с наивной прямолинейностью предпочитая неудачу: «факт был бы так прекрасен, что проиграть процесс заране я согласен». Филинт насмешливо спрашивает, находит ли Альцест столь дорогие ему качества — правдивость, искренность — в той, кого любит. Ответ Альцеста звучит особенно многозначительно, если сопоставить его с тем, что происходит между Мольером и Армандой:
«О нет! Моя любовь не знает ослепленья.
Все недостатки в ней мне ясны, без сомненья,
И, как бы ни горел во мне любовный пыл,
Я первый вижу их и первый осудил.
Но, несмотря на все, я перед вами каюсь
И слабость признаю: я ею увлекаюсь,
И вижу слабости ее, о них скорблю,
Но все ж она сильней, и я ее люблю.
Огонь моей любви — в то верю я глубоко —
Очистит душу ей от накипи порока».
Он верит, что любим, хотя и признает, что не рассудок «над любовью царит» и что не слишком благоразумно надеяться на исправление Селимены.
Появляется Оронт (говорят, что прообразом его был герцог де Сент-Эньян), предлагающий Альцесту свою дружбу. На что Альцест отвечает:
«Ведь дружба — таинство, и тайна ей милей;
Так легкомысленно играть не должно ей».
На самом деле Оронт хочет прочесть сонет собственного сочинения. Филинт по светской привычке говорит, что сонет превосходен. Альцест — что «он годен лишь на то, чтоб выбросить его». Мольер, зрелый мастер, приписывает Оронту уже не такие жалкие стишки, как экспромт Маскариля в «Смешных жеманницах». Публика может даже на минуту поколебаться в оценке. Но не Альцест:
«И стиль напыщенный изящных ваших строк
Невыразителен, от правды он далек,
Игра пустая слов, рисовка или мода.
Да разве, боже мой, так говорит природа?»
Особенная тонкость мольеровского искусства в том, что старинная песня, которую Альцест противопоставляет сонету Оронта, больших достоинств не имеет; это всего лишь милые куплеты в народном вкусе:
«Когда б король мне подарил
Париж, свою столицу…»
Одним словом, Альцест наживает себе врага в Оронте, который мог быть ему полезен в его тяжбе, и делает это без причины, просто в необъяснимом приступе дурного настроения!
С самого начала второго акта отсылки к личной жизни Мольера становятся еще очевиднее:
«Хотите, чтобы вам всю правду я сказал?
Сударыня! Ваш нрав мне душу истерзал,
Вы мучите меня подобным обращеньем.
Нам надо разойтись — я вижу с огорченьем…»
Укоры все менее расплывчаты; это именно те упреки, которые Мольер повторяет своей жене — или уже устал повторять. Вот и повод прорваться его гневному презрению к «золоторусым парикам»:
«Вы привлекаете; здесь вашей нет вины,
Но вы удерживать стараться не должны.
Меж тем вам нравятся ухаживанья эти!
Вы рады всякому, кто попадет вам в сети,
Вы всех их маните искусною игрой,
Чтоб не убавился их ослепленный рой.
Но если бы вы им надежд не подавали,
Они вам верными остались бы едва ли!..
Откройте мне одно: чем вас Клитандр увлек?
Как это счастие ему доставил рок?
Какою доблестью, достойной уваженья,
Сумел добиться он у вас расположенья?
Чем мог он вас пленить, скажите не шутя?
Не на мизинце ли отделкою ногтя?
Иль, может быть, сразил вас вместе с высшим светом
Его парик своим золоторусым цветом?»
В этой первой встрече Альцеста с Селименой угадывается все: и кокетливая игра Арманды, позволяющей воздыхателям надеяться на ее милости, но еще не изменявшей мужу, и его упрямая, отчаянная страсть:
«Я за мои грехи люблю вас».
«Мизантроп» — совсем не драма слишком чистого и потому неприспособленного к жизни существа и не история желчного невропата-мазохиста, смакующего собственные несчастья. Это трагедия любви, трагедия человека, который хочет сберечь навсегда душевный жар своих двадцати лет — в любви, в дружбе, во всех связях с миром! Альцест вовсе не слабодушный: он просто отказывается взрослеть, то есть идти на компромиссы, признав относительность всего на свете. Незаурядные силы его ума хранят свежесть молодости, сердце — ее горячность и порывистость. Если иной раз он выглядит сумасбродом, то не потому, что смешон, а потому, что в зрелом годами человеке живет юношеская наивность, от которой он не может и не хочет избавиться. Он раз и навсегда составил представление о мире и готов стоять насмерть, но не отречься от него. И будь он от того несчастнейшим из людей, он не отступится от идеальной картины, созданной его воображением. Ярость его проистекает из того, что действительность не согласуется с подобной картиной. Он достаточно умен, чтобы это почувствовать, достаточно трезв, несмотря на свое ослиное упрямство, чтобы это осознать, но слишком горд, чтобы сдаться. Он рвется напролом, хотя и понимает, что ничего не достигнет, а только повредит делу и выставит себя в смешном свете. И в этом он еще ближе к Мольеру, чем в отношениях с Селименой-Армандой. Человек, не желающий стареть, расставаться с юностью, — ведь это Мольер-художник, его возвышенный самообман! Но какой художник останется художником, если душа его покроется такими же морщинами, как лицо, если, умудренный горьким опытом, он признает, что последняя, непререкаемая истина гласит: «Все на свете относительно»? Откуда он тогда почерпнет творческое воодушевление? Ему явственно предстанет тщета его созданий — и угасит его дар навсегда.
В пасквиле «Знаменитая комедиантка», где ссылаются на признания, будто бы сделанные Мольером Шапелю, есть строки, напоминающие «Мизантропа». Они звучат так, словно слышишь голос Альцеста:
«Мое сердце от рождения было расположено к нежности… Я полагал, что невинность была ее [Арманды] единственным достоинством, и что она и его утратила после своей измены. Тогда я решился жить, как подобает порядочному человеку, женатому на кокетке и убежденному, что бы там ни говорили, что репутация его не зависит от дурного поведения его супруги. Но к несчастью моему оказалось, что женщина, не наделенная особенной красотой, а малой толикой ума обязанная лишь тому воспитанию, которое я ей дал, может в минуту разрушить всю мою философию. Ее присутствие лишало меня твердости, и первые же слова, произнесенные ею в свою защиту, настолько убедили меня в ложности моих подозрений, что я просил у ней прощения за легковерность… Страсть моя дошла до того, что я почти желаю успеха ее уловкам. Когда я размышляю о том, сколь трудно для меня справиться со своим влечением к ней, то говорю себе, что, быть может, ей столь же тяжело бороться со склонностью к кокетству, и готов скорее жалеть ее, чем осуждать. Вы скажете, надо быть безумцем, чтобы так любить; а я думаю, что любовь бывает только такая, и тот, кто не испытывал подобных чувств, не любил по-настоящему. Все на свете напоминает мне о ней; мои мысли так заняты ею, что в ее отсутствие я не делаю ничего, что могло бы меня развлечь. Когда я вижу ее, смятение и восторг, которые можно ощутить, но нельзя выразить, охватывают меня и лишают способности рассуждать здраво; я замечаю только то, что в ней есть хорошего. Не правда ли, вот последняя степень безумия? Не удивительно ли, что разума моего хватает лишь на то, чтобы сознавать мою слабость, но не на то, чтобы ее победить?»
Альцест, как и Мольер (и по той же причине — разочарование в мире), отчаянно хватается за эту последнюю спасительную соломинку, — любовь. Любовь — единственное состояние души, совместимое с их существом: только в любви можно сохранить вечную молодость с ее пылом, с ее безумием, наивными ухищрениями, только в любви и ее крайностях — когда она искренна — живет незапятнанная чистота. Но Селимена не больше, чем Арманда, способна на искренность, которой взыскует ее возлюбленный.