Глава 39 КАК РОЖДАЛСЯ «КАРМЕН-БАЛЕТ»
Глава 39
КАК РОЖДАЛСЯ «КАРМЕН-БАЛЕТ»
танцевала я все старый репертуар.
Опять «Лебединое озеро», опять «Дон Кихот», опять «Спящая красавица»... Снова — «Лебединое озеро», снова «Дон Кихот», снова «Спящая»... Вновь — «Лебединое озеро», вновь...
Что ж, так и до конца моих балетных дней? Только «Лебединое»?.. Исподволь стала терзать тревога. Неудовлетворенность. Надо что-то новое, свое сделать. Обязательно новое. Обязательно свое.
За что и с кем взяться? И где?..
Танцевать Кармен мне хотелось всегда. Ну не с самого раннего детства, разумеется, но так давно, что первый импульс и припомнить не могу. Разве что выдумать?.. Мысль о своей Кармен жила во мне постоянно — то тлела где-то в глубине, то повелительно рвалась наружу. С кем бы ни заговаривала о своих мечтах — образ Кармен являлся первым...
Начала с либретто. Набросала по Мериме и бизевской опере наивным пунктиром контуры действия: Кармен, Хосе, цветок, любовь, тореадор, ревность, карты, нож, смерть... Совсем наивно...
Решила увлечь своей затеей — чем черт не шутит! — Шостаковича. Переписав от руки набело свое либретто, отдала манускрипт Дмитрию Дмитриевичу. Он, как мне показалось, неподдельно заинтересовался.
— Знаете, Майя Михайловна, очень хорошая, так сказать, тема для балета. И вы складно все, так сказать, сделали. Буду думать...
Шостакович снаружи был человек мягкий, застенчивый, отказываться — стеснялся. Но внутри у него был могучий стержень, тверже алмаза. Что решил сделать — сделает, что нет — не заставишь.
Через несколько дней Д.Д. позвонил и с запинками, многократными «так сказать», попросил приехать нас с Родионом к нему на дачу, в Жуковку.
— Хочу поговорить о вашем либретто к «Кармен». Мы отправились.
Лето 1964 года провели мы вместе с Шостаковичами, с Дмитрием Дмитриевичем и его женой Ириной Антоновной. В горах Армении, недалеко от озера Севан. Места там замечательные. Величественные, совсем библейские.
Мы и раньше были в добрых отношениях. Родион боготворил великого композитора, а отец Родиона, Константин Михайлович, даже работал короткое время в Куйбышеве секретарем Шостаковича. Шостакович много и верно помогал их семейству. Вызволял мать Родиона со сталинского трудового фронта, восстанавливал ее же после увольнения на работе, даже умудрился обеспечить квартирой дядю Родиона, Виктора Михайловича, в Туле... Проведенное вместе лето сблизило нас еще более. Потому и рискнула я обратиться со своей идеей-фикс прямо к Шостаковичу.
Дача Шостаковича в Жуковке располагалась почти напротив дачи академика Сахарова. По кустам и канавам любили прогуливаться некие мужчины среднеарифметического вида. Все посматривали — кто приехал, кто уехал. А когда позже на даче Славы Ростроповича — и она была по соседству — поселился отверженный Солженицын, то такими «любителями свежего воздуха» закишели все окрестности...
Писать музыку к «Кармен» Шостакович мягко, но непреклонно отказался. Главный его довод был (так записано в моем дневнике) — «Боюсь Бизе», — с полушутливой интонацией...
— Все так свыклись с музыкой оперы, что ни напиши — разочаруешь. Опера непревзойденная. Может быть, Родион Константинович что-нибудь особенное, так сказать, придумает?.. — Д.Д. предпочитал величать нас по имени-отчеству.
...1964 год запомнился мне еще одним событием. Я получила Ленинскую премию. Это была высшая награда для художника в советской стране. Решение принималось тогда тайным голосованием членов премиального комитета (в него входили писатели, архитекторы, музыканты...). Соискателю надлежало набрать более двух третей тайных голосов. Потом результаты голосования утверждались главой государства. Лауреаты торжественно объявлялись всей стране в день рождения Ленина, в апреле. Такой порядок был заведен Хрущевым в годы послесталинской «оттепели». А для самого Хрущева 1964 год стал годом насильственного устранения его от руля власти...
Две трети набрали лишь трое соискателей — Слава Ростропович, актер Николай Черкасов (Иван Грозный, Александр Невский) и я. Был выдвинут за «Ивана Денисовича» в тот год и Солженицын. Чувствуя, что художественные симпатии большинства членов комитета негласно на стороне писателя-бунтаря, официальная партийная газета «Правда» опубликовала в день голосования зубодробительную статью, обвинившую Солженицына во всех смертных грехах, в первую очередь политических. Кандидатура писателя была снята...
Все пошло наперекосяк. Хрущев отказался утвердить тайное решение членов комитета, сетуя, что все трое прошедших — исполнители, а не творцы Было назначено повторное голосование. Поэт, редактор «Нового мира», Твардовский голосовать вторично шумно отказался. Неужели не стыдно будет, говорил он, носить выпрошенную у власти по неправде медальку?.. Несколько наиболее смелых его поддержали. Однако, с грехом пополам, в лауреаты прошли еще трое «творящих» — писатель, художник, журналист.
Из сегодняшних дней можно усмехнуться: Майя Плисецкая — лауреат премии Ленина. Как такое возможно!.. Но, получив этот высший знак советского отличия, я была в те дни горда и счастлива. Лицемерить не буду. Меня предпочли тайно, не обратив внимания на ворох подметных писем, отправленных моими «доброжелателями» в адрес президиума комитета. До меня Ленинскую премию в балетном искусстве получили лишь двое: Уланова и Вахтанг Чабукиани. Я стала третьей в этом ряду. У музыкантов это звание, вспомню, уже носили Прокофьев, Шостакович, Хачатурян, Ойстрах, Рихтер, Гилельс. А ныне в один год со мной — Мстислав Ростропович.
Сейчас вся мишура прежних советских регалий покоится на свалке смены времен. Но человек всегда живет настоящим. Только настоящим.
(Сталинской премии я не сподобилась. За «Хованщину» однажды попала в список претендентов — Голованов настоял. Но идейное неблагополучие моего семейства тотчас свело на нет его затею.)
Вновь вернусь к «Кармен». После отказа Шостаковича я стала подступаться к Хачатуряну. Наши дачи располагались по соседству — в подмосковном поселке Снегири. Дачники, как и положено российским дачникам, совершали моционы, и на прогулках я толковала Араму Ильичу о своей затее. Но дальше разговоров дело не ушло...
И вот новое действующее лицо. В конце 1966 года в Москву приехал на гастроли кубинский национальный балет. Моя мать, неутомимая московская театралка, побывала на их представлениях и увлеченно стала зазывать меня «посмотреть на кубинцев». Дело было зимнее. Спектакли шли в Лужниках. Снег, темень, гололед. Лень-матушка. Но я все ж выбралась. Шел балет, поставленный Альберто Алонсо. С первого же движения танцоров меня словно ужалила змея. До перерыва я досиживала на раскаленном стуле. Это язык Кармен. Это ее пластика. Ее мир.
В антракте я бросилась за кулисы.
Альберто, вы хотите поставить «Кармен»? Для меня?
Это моя мечта-Диалог — без «здравствуйте», без представлений. Сразу. В лоб. Как гром в ясный день.
Альберто предстояло днями вернуться на Кубу и, если к сроку придет официальное приглашение советского министерства, вновь прилететь в Москву...
С готовым либретто, — пообещал он.
В девять утра следующего дня я уже сидела в приемной у Фурцевой. Ее секретарь Любовь Пантелеймоновна (Любовь Потелефоновна, как ее прозвали посетители) поморщилась:
— Что же вы, Майя Михайловна, без звонка. Екатерина Алексеевна...
Но, на мое везение, Министр появилась на пороге своего кабинета и приветливо поинтересовалась:
— Это вы ко мне в такую рань? Вместо балетного класса?..
— Екатерина Алексеевна, мне позарез нужно вас видеть. Это так важно...
Сбиваясь, не очень-то внятно я стала просить Фурцеву пригласить Альберто Алонсо на постановку «Кармен» в Большом театре.
Иностранных балетмейстеров в императорском театре не жаловали. Точнее, на пушечный выстрел не подпускали. Заразят, поди, девственный Большой балет разными тлетворными западными влияниями. Развратят. Загубят. Но то был кубинец, народный демократ, чья труппа успешно укрепляла дружбу народов стран социалистического лагеря...
Вы говорите, одноактный балет? На сорок минут? Это будет маленький «Дон Кихот»? Верно? В том же роде? Праздник танца? Испанские мотивы? Я посоветуюсь с товарищами. Думаю, это не может встретить серьезных возражений. Хорошо укрепит советско-кубинскую дружбу...
Фурцева согласилась на «Кармен» так легко — после моей недавней Ленинской премии. Премия хорошо подкрепила мое положение. Год-два-три я могла стричь купоны. Отказать премированной прима-балерине в небольшом балете вне театрального плана было бы кляксой. Министры умели держать нос по ветру! Репутация моя, как классической танцовщицы, была безупречна — никаких подвохов со стороны танца-модерн предполагать было нельзя. Да, наконец братание с бородатым Фиделем достигло экстатической эйфории...
Свершилось. Альберто прилетел в трескучий морозный день в Москву. С месячной визой. В юности он танцевал в русском балете Монте-Карло и помнил кое-какие русские слова.
— Один месяц. Виза. Мало — балетам...
Альберто с тропическим легкомыслием отнесся к русской зиме и прилетел без шапки, почитая, что его роскошная испанская шевелюра укроет от всяческого мороза. Не тут-то было. В первый же день горячий Альберто так застудил голову, что его пришлось не только снабдить шапкой-ушанкой, но и везти к врачу, который с перепугу определил у застуженного хореографа Кубинской республики ни мало ни много как воспаление мозга.
Итак, новый балет... «Кармен»... Завтра начинаем. Но на какую же музыку?..
Музыку обещал написать для меня Щедрин, никак не веруя, что Альберто Алонсо удастся так легко «транспортировать» в Москву. Обещал, чтобы успокоить, чтобы не приставала. А завтра в двенадцать, в полдень, — первая постановочная репетиция. Что будет играть пианистка?..
Я понимаю, у Щедрина композиторских дел по горло. На письменном столе ворохи партитурных страниц. Увлечен своей «Поэторией», концертом для поэта с оркестром (поэт — Вознесенский). Да еще киноработы. А в кино всегда все срочно, все требуется — «уже вчера»...
Успокаивает. Делайте на Визе. Помнишь, что сказал Шостакович?..
А какие куски оперы взять? — спрашиваю.
До глубокой ночи сидим втроем у нас, на Горького. Альберто, Родион и я. Альберто на русско-английско-испанском силится разъяснить свой замысел. Он хочет, чтобы мы прочли историю Кармен как гибельное противостояние своевольного человека — рожденного природой свободным — тоталитарной системе всеобщего раболепия, подчиненности, системе, диктующей нормы вральских взаимоотношений, извращенной, ублюдочной морали, уничижительной трусости... Жизнь Кармен — коррида, глазеющая равнодушная публика. Кармен — вызов, восстание. Ослепительная — на сером фоне!.. Слов Альберто не хватает. Начинает показывать. Танцует. Передвигает по столу тарелки, рюмки. Встает на стулья.
А зачем стулья? — вопрошаем почти по-гоголевски в два голоса...
А что такое власть, ты знаешь? Власть, неволя, тюрьма? Знаешь? Власть — всегда смерть свободе... Ты это знаешь?..
Альберто пунцовеет. Волнуется. Глаза сумасшедше сверкают. Весь балет у него уже в голове, в сердце. Текст либретто — лишь крохотный замятый листок, исписанный убористо по-испански, который он оставляет у нас, прикрыв сгоряча селедочницей...
Родион успокаивает:
— Майя придет завтра с нотами. Не волнуйся, Альберто. По Бизе. За ночь я сделаю монтаж музыки по твоему плану. С нотами придет Майя! Не волнуйся!..
На часах два часа ночи...
— С чего вы начнете?..
Начали с дуэта. Кармен и Тореро. Я и Сергей Радченко. Альберто ставит самозабвенно. Мы оба, завороженные, погружаемся в мир его хореографической фантазии. Каждое движение — как слово, фраза. Все конкретно. Все «о чем-то». Серьезно. И совершенно по-своему. Ни на что, танцованное мною до сих пор, не похожее...
Заминка. В музыке Бизе убыстрение, порыв — это часть из «Арлезианки». А Альберто надо что-то затаенное, колдовское. Он показывает нам приглушенный, настороженный, шепотком, разговор ног, глаз, предплечий. Но с музыкой не сходится. Нет совпадения. Совсем нет.
После театра за обедом жалуюсь Щедрину. Вечером придет Альберто. Дело у нас застопорилось. Родион обещает. Завтра заеду к вам в класс. Разберемся. В котором часу?..
Когда мы показываем сделанное, то в зеркало вижу — наш отрывок производит на Щедрина впечатление. Мы танцуем и что поставлено после начинающегося убыстрения у Бизе. Поставлено на тишину, на паузу. Родион берет ноты и тут же набрасывает музыкальный текст, варьируя Бизе, нашему хореографическому состоянию подходящий.
Так и началась «Кармен-сюита» Бизе-Щедрина, ставленная, игранная, исполняемая и сегодня во всех уголках планеты. На соревнованиях фигуристов, гимнастов, в синхронном плавании... Прочтенная разными хореографами, до удивления, по-своему (последняя ослепительная постановка 1992 года Матса Экка). Началась во втором репетиционном зале Большого, на пятом этаже. На лавке классного зеркала.
В тот год — 1967-й — жанр музыкальной транскрипции был начисто забыт. «Авангард» самовлюбленно «пировал на Лысой горе». И сама судьба подтолкнула Щедрина к возрождению позабытого жанра.
Репетиции споро шли.
Боря Мессерер заканчивал ажурный, красно-черно-желтый макет. Хосе репетировал Фадеечев, Коррехидора — Лавренюк, Рок учила Касаткина. Три солистки-табачницы — Кохановская, Рыженко, Домашевская. Десять мужчин — аккомпанемент. Всех вместе восемнадцать. Полторы дюжины. Второго состава у нас не было. Театр не выделил иных артистов. Заболеет кто серьезно — вся работа под откос.
Но Небо было за нас. С величайшими трудностями сумели продлить Альберто визу — ой как же это было нелегко! Мы сами платили за его гостиницу, но платить частным советским гражданам за иностранца не разрешалось. Не положено, и все тут. Но изловчились и здесь. Альберто без конца выселяли, но так и не выселили. Ура!..
Не поспевали мастерские. На оркестровые репетиции времени выделили с гулькин нос. Костюмы дошили лишь к утру премьерного дня. Приладиться к ним танцоры не успели. Основную сцену мы получили единожды: это была и световая, и монтировочная, и генеральная репетиция. Одна — на все, одна — на всех. Балет делался в суетной спешке. За день до генеральной Щедрин попросил участников подняться на верхнюю сцену, чтобы услышать звучание оркестра. Вас ждут сюрпризы! Дирижировал оркестром Большого Геннадий Рождественский, и делал это отменно.
Родион говорил мне, что пишет свою партитуру на струнные и ударные (работа над сочинением заняла всего двадцать дней — вот чудеса, — из которых четыре Щедрин провел в Венгрии на похоронах Золтана Кодаи). Я танцевала в нашей тесной кухне — прямо посереди обеда, с куском курицы во рту — каждый новый эпизод, поставленный Альберто, — за себя, за партнеров. Щедрин внимательно всматривался в мои пунктирные движения и выискивал в них некие таинственные акценты. Зачем это ему?
Только на оркестровой я получила ответ на свой вопрос. Музыка звучала так непривычно, броско, остро, выпукло, со-| временно, сочно, тревожно, красочно, обреченно, возвышенно, — что мы остолбенели. Вот это да!..
— Гениально, — прошептала мне в ухо Наташа Касаткина.
Оркестр играл с непритворным увлечением. По физиономиям музыкантов — а в верхней сцене ты сидишь почти над оркестром, вплотную, на возвышении, — было видно, что пье са пришлась им по вкусу. Смычки старательно взлетали вверх-вниз, вверх-вниз, ударники лупили в свои барабаны, звонили в колокола, ласкали невиданные мною доселе экзотические инструменты, верещали, скрипели, посвистывали. Вот это да!.. Музыка целует музыку, как скажет позже о «Кармен-сюите» августейшая Беллочка Ахмадулина.
— Надо и нам постараться, — отечески поучает Радченко Фадеечева...
На премьере мы ах как старались! Из кожи лезли. Но зал Большого был холоднее обычного. Не только министр Фурцева и ее клевреты, а и добрейшая ко мне московская публика ждали второго «Дон Кихота», милых вариаций на привычную им тему. Бездумного развлечения. А тут все серьезно, внове, странно. Аплодировали больше из вежливости, из уважения, из любви к предыдущему. А где пируэты? Где шене? Где фуэте? Где туры по кругу? Где красавица-пачка проказливой Китри? Я чувствовала, как зал, словно тонущий флагман, погружался в недоумение...
(Из тех, кто безоговорочно принял спектакль на премьере, назову великого Шостаковича, ругателя Якобсона, Лилю Брик с В.А.Катаняном, музыковеда Ирину Страженкову. И все. Больше никого. Остальные отмалчивались, говорили о постороннем, ранняя весна ныне, цены на рынке нешуточные...)
Перед началом в директорской ложе мелькнуло беспечное, веселое лицо Фурцевой — да здравствует новый праздник дружбы советско-кубинских народов, который ее усилиями родил ведомый ею кабинет Министерства культуры. На единственной репетиции из-за сумасшедшего цейтнота из чиновников почти никто не побывал. А кто из мелких блюстителей идейного порядка бдительно протрубил свое недоумение на верха, опять же, из-за спешки, услышан не был. Может, и был, но руки у властей, по счастью, не дошли. И Ленинская премия у меня в петлице... На медаль с лысым профилем основоположника руку поднимать?..
Когда на поклоны я вышла за занавес, то, бросив короткий взгляд в директорскую ложу, вместо министра Фурцевой узрела пустое красно-золотое кресло. Веселого, беспечного лица Екатерины Алексеевны там не было.
Второй спектакль по афише был намечен через день — 22 апреля. На 22-е мы определили банкет для участников постановки, арендовав для этой цели ресторан Дома композиторов. Был внесен аванс.
Однако завертелась история. Утром 21 апреля 1967 года в телефонной трубке забаритонил голос директора Чулаки:
— Майя Михайловна, Родион Константинович, я не должен бы Вам звонить. Но завтрашний спектакль «Кармен» отменяется. Вместо тройчатки (так назывался вечер одноактных балетов, последним из которых шла «Кармен-сюита») пойдет «Щелкунчик».
— Как так? По какому праву? — задаю я в смятении вопросы
— Распоряжение мне дал Вартанян. Ослушаться не могу. На меня не ссылайтесь. Но попытайтесь поговорить с Фурцевой. Вдруг уломаете. Удачи...
Вартаняном назывался маленький сутулый армянский человек, ведавший всеми музыкальными учреждениями советской страны. Выше него в министерстве культуры были лишь замы министра да сама Фурцева.
Не попадая в рукава пальто, дошнуровывая боты в лифте, стремглав бросаемся в Министерство культуры. Любовь Потелефоновна опрометчиво выдает государственную тайну — реакция на «Кармен-сюиту» обошла ее пока стороною, — министр в Кремлевском Дворце съездов на прогоне «ленинского концерта» (каждый день рождения Ленина отмечался нуднейшим, длиннющим докладом и — после перерыва — «концертом мастеров искусств»).
Ослепшие с яркого дневного света, ощупью входим в притемненный зрительный зал. Министр со свитой заняты важным государственным делом — добрый час рассуждают, куда выгоднее определить хор старых большевиков с революционной песней: в начало или конец концерта. Мы тихо присаживаемся за склоненными к мудрому Министру спинами. Диспут закончен. Петь старым большевикам в конце, перед ликующим апофеозом. В зале зажигается свет. Улучив момент, вступаем с i Фурцевой в разговор. Все доводы идут в ход. Но Министр непреклонен:
— Это большая неудача, товарищи. Спектакль сырой. Сплошная эротика. Музыка оперы изуродована. Надо пересмотреть концепцию. У меня большие сомнения, можно ли балет доработать. Это чуждый нам путь...
Оставляю в стороне тягостный диалог. Мы говорили на разных языках.
Фурцева заторопилась к выходу. Клевреты в ожидании.
Уже на ходу Щедрин обреченно приводит последние доводы.
— У нас, Екатерина Алексеевна, завтра уже банкет в Доме композиторов оплачен. Все участники приглашены, целиком оркестр. Наверняка теперь «Голос Америки» на весь мир советскую власть оконфузит...
— Я сокращу любовное адажио. Все шокировавшие вас поддержки мы опустим. Вырубку света дадим. Музыка адажио доиграет, — молю я Министра подле самой двери.
— А банкет отменить нельзя? — застопоривает шаг Фурцева.
— Все оповещены, Екатерина Алексеевна. Будет спектакль, не будет — соберется народ. Не рождение отпразднуем, так — поминки. Пойдет молва. Этого вы хотите?
Никогда не знаешь, что может поколебать мнение высоких чинов. Поди предположи...
— Банкет — это правда нехорошо. Но поддержки уберете? Обещаете мне? Вартанян придет к вам утром на репетицию. Потом мне доложит. Костюм поменяйте. Юбку наденьте. Прикройте, Майя, голые ляжки. Это сцена Большого театра, товарищи...
Описать всю гамму переживаний в те два злосчастных дня мне не по силам. Нервам больно. Это лишь малый контур.
И Шостакович помог. Он позвонил в министерство и высказал свои восторги на «Кармен-сюиту». Вот вам!..
...«Щелкунчика» отменили, вернули «Кармен». Второй спектакль так-таки состоялся!
Но тысяча «если бы» — не позвони, струхнув, Чулаки, не проговорись Любовь Потелефоновна, не излови мы Фурцеву в темном зале Кремлевского Дворца, не потревожься Шостакович, не... Канул бы наш балет в вечность. Аминь.
А любовное адажио и впрямь пришлось сократить. Куда деваться? На взлете струнных, на самой высокой поддержке, когда я замираю в позе алясекон, умыкая от зрителя эротический арабеск, обвивание моей ногой бедер Хосе, шпагат, поцелуй, — язык занавеса с головой грозного мессереровского быка внезапно прерывал сценическое действие, падая перед Кармен и Хосе. Нечего вам глазеть дальше!.. Только музыка доводила наше адажио до конца: Вартанян, который до начала своей политической карьеры играл в духовом оркестре на третьем кларнете и посему слыл великим знатоком музыкального театра, старательно выполнил приказ своего министра. Секс на советской сцене не пройдет...
Московская публика начала помаленьку пообвыкать к нашему детищу. От спектакля к спектаклю нарастал успех. Николай Федорович Кудрявцев — импресарио из Канады, аристократичное дитя первой эмиграции, организовывавший летний тур балета по Канаде «Экспо-67», — побывал на спектакле и порешил включить «Кармен-сюиту» в репертуар предстоящих гастролей. Такой балет на «Экспо» как раз нужен.
Как водится на Руси — правая нога не знала, что делает левая. И декорации «Кармен» поплыли через океан к канадским берегам. Но ведомство Вартаняна не дремало и забило тревогу:
— Свистать всех наверх!..
В кабинете Фурцевой было собрано совещание. Человек пятнадцать-двадцать. План Министра прост: Плисецкая публично осознает ущербность нового балета, обличит его и себя в нем и попросит не включать в загрантур незрелый опус, заменив его чем-либо классическим. Ну хотя бы своим коронным «Лебединым». Вот истинное лицо Большого! По замыслу Фурцевой, мое саморазоблачение займет четверть часа, двадцать минут от силы... Кудрявцеву было велено дожидаться высокого решения в приемной, под крылышком и присмотром Любови Потелефоновны. Входя в двери министерского кабинета, я поприветствовала моего осунувшегося бледного импресарио, нервно теребившего свою пышную крапинистую бабочку.
Совещание у министра началось с резких наскоков: мы разрешили показать весьма спорный балет, но это не означает, что экспериментальный спектакль следует показывать зрителю зарубежному. И опять про лицо Большого...
Понимаете ли Вы, Майя Михайловна, что Вам самой следует отказаться от показа и самой объяснить мотивы его господину Кудрявцеву, — припирает меня к стенке В.И.Попов, фурцевский зам по иностранным контактам.
Без «Кармен» я в Канаду не поеду. Мое «Лебединое» там уже трижды видели. Хочу новое показать, — отвечаю.
Сам-то я балет не видел, — подличает Попов, — но все в один голос говорят, что не получился спектакль, вы оступились...
А вы выберитесь, Владимир Иванович, что судить понаслышке.
Фурцева срывается:
— Спектакль жить все равно не будет. Ваша «Кармен-сюита» умрет.
— «Кармен» умрет тогда, когда умру я, — режу в ответ. Тишина. Все задерживают дыхание.
— Куда, спрашиваю, пойдет наш балет, если такие формалистические спектакли Большой начнет делать? — распаляется Фурцева.
Я уже тоже заведена. Остановиться не могу:
— Никуда не пойдет. Как плесневел, так и будет плесневеть.
Лицо Фурцевой покрывается пятнами. Она свирепо оборачивается к застывшему, как восковая фигура, Чулаки.
— Как вы можете молчать, товарищ Чулаки, когда вам такое говорят? Отвечайте! Пока вы еще директор...
Это угроза. Чулаки — массивный, с крупной облысевшей бычьей головой человек, прошедший еще в сталинские времена огонь, воду и медные трубы. Тертый калач. Его взбалмошным бабским криком не напугаешь. Через толстые роговые очки он близоруко, сумрачно смотрит на своего министра.
— Для того чтобы молчать, я принял две таблетки...
Пухлыми пальцами Чулаки шевелит лекарственную обертку.
— Куда вы смотрели раньше, товарищ Чулаки? Почему не сигнализировали? Вам что, нравится этот безобразный балет? — цепляется к Михаилу Ивановичу Фурцева.
— Там не все плохо, Екатерина Алексеевна. Сцена гадания сделана интересно...
— Ах, вот как... Вы соучастник...
Тут произносит наш культурный Министр свою историческую фразу:
— Вы, — молния в три лица: мое, Родиона и Чулаки, — сделали из героини испанского народа женщину легкого поведения...
Это уж слишком. Это уже в мою пользу. Гол Фурцевой в свои ворота. Присутствующие потупляют взоры. Читал, вижу, кое-кто Мериме, читал.
Но помалкивают.
— «Кармен» в Канаду не поедет. Скажите об этом антрепренеру Кудрявцеву, — командует Фурцева.
Попов приподнимается...
— Скажите, Владимир Иванович, Кудрявцеву, что в Канаду не еду и я, — перечу в ответ.
— Это ультиматум?..
— Да.
— Вы поедете в Канаду, но без «Кармен».
— Что я скажу там, почему не танцую объявленный новый балет?
— Вы скажете, что «Кармен» еще не готова.
— Нет, я не скажу этого. Я скажу правду. Что вы запретили спектакль. Вам лучше не посылать меня...
— Майя Михайловна права, — раздельно говорит Щедрин. Фурцеву передергивает током. Она переходит на крик.
— Майя — несознательный элемент, но вы... вы — член партии!..
Мертвая тишина. Долгая тишина.
— Я беспартийный, — еще раздельнее говорит Родион. Фурцева плюхается в кресло...
— Если «Кармен» запретят, — подливаю в огонь масла, — я уйду из театра. Что мне терять? Я танцую уже двадцать пять лет. Может, и хватит? Но людям я объясню причину...
— Вы — предательница классического балета, — почти визжит Фурцева.
Я молчу. Что на это ответить?..
Все музыканты негодуют. Вчера уважаемый композитор Власов за голову хватался. Наш Вартанян в отчаянии.
Вартанян так терзал меня с пуританскими советами. Сейчас отомщу:
— Бездарности Вартаняну не нравится, а гений Шостакович в восторге. Что с этим делать, Екатерина Алексеевна?..
Фурцева морщится, но кидать камень в легендарное имя не смеет...
В Канаду «Кармен-сюита» не попала. Только декорации проплавали туда-обратно. Океанским соленым воздухом подышали. Шесть лет была я невыездной, теперь спектакль сделала — невыездной спектакль.
Я тоже в Канаду не поехала, как ни запугивали. Но из театра не ушла, лишь погрозилась. Все лето у меня пропало. Я надолго и серьезно заболела. Нервный стресс. Исчез голос. Хорошо еще, что не певица. До начала сезона мы прожили с Щедриным на даче в Снегирях. Затворниками. Видеть людей не хотелось.
Бедный Николай Федорович Кудрявцев, прождавший в приемной Министра в тот день вместо двадцати минут добрых три часа (Любовь Потелефоновна чаем его запоила), заплатил крупную неустойку, что здорово пошатнуло его финансовые дела.
И в Москве из-за отсутствия декораций спектакль долго не шел. Да еще год юбилейный, пропади он пропадом, подвернулся. 1917–1967. 50 лет Великого Октября. Театрам надлежало советскому зрителю лишь нетленные идейные шедевры социалистического реализма показывать.
Когда канонада всенародного ликования отгремела, «Кармен-сюита» стала мало-помалу обосновываться в московском репертуаре Большого. Спектакль мобильный. Участников немного. Декорация не меняется. Оркестр — лишь струнные и пять ударников. Подобревшая к «Кармен» публика валом валит. Всем хорошо. Мне лучше всех.
Я до головокружения любила этот балет!..
И... счастливый эпилог. Happy end.
На один из спектаклей 1968 года пришел Косыгин. После конца он вежливо похлопал из правительственной ложи и... удалился. Как он принял «Кармен» — неведомо.
Через день Родион волею судеб сталкивается на приеме с Фурцевой.
— Я слышала, что «Кармен» посетил Алексей Николаевич Косыгин. Верно? Как он отреагировал?.. — не без боязни любопытствует Фурцева.
Щедрин спонтанно блефует.
— Замечательно реагировал. Алексей Николаевич позвонил нам после балета домой и очень похвалил всех. Ему понравилось...
Лицо Фурцевой озаряет блаженная улыбка.
— Вот видите, вот видите. Не зря мы настаивали на доработке. Мне докладывали — многое поменялось к лучшему. Надо трудиться дальше.
В следующем году гастроли в Лондоне. Английский импресарио интересуется у В.И.Попова, нельзя ли показать англичанам «Кармен-сюиту». И вдруг Попов, глазом не моргнув, приветливо отвечает:
— Пожалуйста. Если балет вам нравится... Мы возражать не будем. Спектакль дозрел. Плисецкая выросла. Это будет хорошая краска в репертуаре...
В английской дали от черных очей Вартаняна мы так осмелели, что восстановили финал любовного адажио. А через тройку лет исполнили его в Москве. Сошло, представляете? Наверное, и ход времени помог...
Хочу защитить Фурцеву. Не дивитесь. Она говорила то, что обязан был говорить каждый советский босс в стенах кабинета Министра культуры СССР. Скажи он, она другое — вылетят пулей. Идеология! Система взаимозависимости!
Но Фурцева и... помогла мне. Распорядилась в театре, пригласила Алонсо, похлопотала с визой, сняла запрет со второго спектакля, не заупрямствовала, решив тем судьбу рождения произведения, не удержала камня за пазухой после нашей небывалой для уклада советской жизни стычки в министерстве, с удовольствием поверила в немудреную ложь...
Я станцевала «Кармен-сюиту» около трехсот пятидесяти раз. В одном Большом — 132. Станцевала по всему миру. Последняя «Кармен» была на Тайване с испанской труппой в 1990 году. И может быть, это была лучшая «Кармен» в моей жизни. Поверьте!..
Меня хвалила пресса, меня ругала пресса. Но публика принимала спектакль с восторгом, упоением, радостью. Это ли не высшая награда за мое упрямство, веру, фанатизм, убежденность?..
Третьего сентября 1967 года сбор труппы Большого. Чуть позже обычного из-за «Экспо-67» в Канаде. Я начинаю свой двадцать пятый сезон... Двадцать пятый!..
Когда вхожу в класс, артисты устраивают мне овацию. В первый миг решаю — прознали о круглой цифре. Нет, что-то иное. Слишком долго, слишком горячо, слишком подчеркнуто. Неужто за мой отказ поехать в Канаду без «Кармен-сюиты»?..
Сергей Радченко наклоняется к моему уху:
— Это тебе за гражданское мужество хлопают. Поняла?..
Горло мое перехватывает спазм.