Глава 23 ПОЕЗДКА В ИНДИЮ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 23

ПОЕЗДКА В ИНДИЮ

Эта глава — трагикомическая. Слякотной осенью того же 1953 года меня вызвали на Неглинную улицу. К товарищу Беспалову Н.Н. Теперь у нас был не Комитет по делам искусств, а Министерство культуры. Страна семимильными шагами двигалась к коммунизму. С министерствами ей двигаться сподручнее. Быстрее добредем.

Министром после смерти Сталина был назначен боевой партизан Пономаренко. В войну ведомое им партизанское соединение лихо пускало под откос немецкие эшелоны. Тут рукой подать до искусства. Но Пономаренко витал в небе. А Беспалов сидел на Неглинной, через улицу от Большого, нами, смертными, руководил (точный чин его я не упомню: то ли Зам, то ли Первый Зам).

Я в его кабинете. В витиеватом разговоре Беспалов желает понять, созрела ли я для настоящей поездки за границу. Фестивали в Праге, Будапеште, Берлине были пробой. Репетицией, так сказать. Ковали социалистическую сознательность.

Окольно спрашивает, какой политический строй в Индии, какой город — столица, многочислен ли индийский рабочий класс?.. А потом сразу обрушивает:

— Тут у нас сложилось мнение включить Вас в артистическую группу в двухмесячную поездку по Индии. Справитесь? Я назначен руководителем...

А я бы с Австралией справилась, с Новой Зеландией совладала бы. Даже с островами Фиджи. Но туда пока поездки не предвидится. Не начали еще их народы справедливой борьбы за социальное равенство. А индусы зашевелились, с интересом стали взирать, только-только высвободившись от английского владычества, как восходит заря счастливой жизни над Великим соседом. Советским Союзом то есть.

Собеседование с Н.Н.Беспаловым было только началом.

Еще для поездки требовались две письменные рекомендации от членов партии. За меня поручились Михаил Габович и Ольга Моисеева, артистка кордебалета. Если 6 я что натворила, с них содрали бы шкуру. И опять анкеты с сотнями вопросов, медицинские справки, решения всяческих бюро.

Но через игольное ушко я в сей раз прошла. Включена в поездку.

Таких счастливцев отобрали тридцать шесть.

Певцы Большого Максим Дормидонтович Михайлов и Леокадия Масленникова. Опять же пианист Юрий Брюшков (помните концерт Голейзовского?). Скрипачка Каверзнева. Группка танцоров из хора Пятницкого (русские народные плясы, дробушки в расписных сарафанах и рубахах навыпуск). Певец из Азербайджана Бейбутов (народные восточные мелодии). Узбекская танцовщица Тургунбаева (аккомпанементом был бубен). Мой партнер в этой поездке Юрий Гофман. Популярные в то время народные певицы сестры Федоровы — русский джаз-голл (все они потом дружно перебрались на Запад, повыходя по очереди замуж). Итого — сборная солянка, помесь французского с нижегородским. Концерт часа на четыре, досмотреть его до конца деликатным индусам было не под силу. Но терпели, мучились.

И... сопровождающие.

Сам Беспалов. Незаменимый, везде поспевающий Шашкин, востроносая переводчица, верткий администратор, выдававший мизерную деньгу. Кто-то еще... И два официальных представителя ГБ (государственная безопасность). Щербаков и, кажется, Столяров. От них пришли мои серьезные беды. После Индии я шесть лет была невыездной. Здорово съездила. Ничего не скажешь.

В обжигающе морозный декабрьский день вся наша семидесятидвуногая депутация (нас было, напомню, 36) отправилась из Москвы поездом в Вену. Там пересели в другой поезд до Рима. Из Рима надо было самолетом лететь до Дели (через Карачи). Но два дня в Риме нам от судьбы выдались. После Шпицбергена, Чимкента, Свердловска попасть в Вечный город даже на семидесяти двух ногах — радость.

Что описывать Рим! Я вдыхала, дивилась, восхищалась... Но отойти чуть в сторону, задержаться у фрески Микеланджело было нельзя. Сопровождающие, как назойливые мухи, контролировали буквально каждый шаг твой. Да еще с усердием присоединились работники советского посольства. Все в длинных габардиновых макинтошах. Все одного цвета. И все-таки узникам, рабам показали Рим. Довообрази мое состояние, читатель.

Летим. Минуем Карачи. Выходим на трап самолета в Дели в тридцатипятиградусную жару. Темноокие индийские красавицы в сари надевают тридцать шесть венков на тридцать шесть советских шей. Незнакомый говор. Воркотня переводчиков. Склоненные в «намасте» хозяева — принимающая сторона. Беспалов держит ответный спич, через слово поминая усопшего Сталина. Но уж без прежнего трепета. Еще для проформы. Нас везут в гостиницу. Дорога из Москвы заняла шесть дней. Послезавтра первый концерт.

Индусы расщедрились, и каждому артисту, кто со званием (а я артистка теперь «заслуженная»), предоставили отдельный номер. Вот приволье... Но не тут-то было. В соседнем номере разместились чекисты. Щербаков и опять, кажется, Столяров. Второго я помню смутно — у него какое-то другое задание было, следить за кем-то еще. А Щербаков, это было как день ясно, — мой персональный сторож. Чуть скрипну дверью, Щербаков голову из своего номера высовывает. Взглядом мерит. Куда я — туда и он.

Слежка была омерзительна и очень утомляла. Войду в магазин, словно из-под земли вырастает Щербаков, наклоняется через плечо, шумно дышит, доглядывает — чем интересуюсь.

Вы много по магазинам ходите. Вообще вещи надо выбирать быстрее. Это не Москва, — учит меня Щербаков хорошим манерам, приблизив почти вплотную потное лицо в гостиничном лобби. У него дурно пахнет изо рта.

Задерживаюсь после приема с популярными киноактерами Раджем Капуром и Наргис. Они хотят сфотографироваться со мной на память. Щербаков нервно переминается с ноги на ногу и люто косится на циферблат часов.

Не надо от группы отделяться. Вы же в коллективе. Долго лясы точите, — выговаривает мне Щербаков в легковой машине на обратном пути.

Скидываю в музее, в сторонке, намявшую за день пальцы туфлю. Присаживаюсь на скамью. Ходить устала.

— Опять Вы отделились от всех. И обувь снимать не положено. Туфли Ваши в пыли. Аккуратнее чистить надо, — шипит мне в ухо Щербаков, едва мы выходим из музея на улицу в заливающийся солнцем день.

Я несколько раз срываюсь в ответ. Сносить два месяца эти нравоучения человечьего терпения не было. После каждого срыва мой сыщик становился мрачнее и злобивее. Я понимала, что совершаю глупость. Отыграется мне больно. Но масштаб расправы был мне все же не очевиден.

Каждый день шли концерты. Мы побывали во многих городах. Индусы из классического репертуара принимали лишь моего «Умирающего лебедя». У «Лебедя» был постоянный успех. Все остальные номера, включая мои собственные (а я танцевала па-де-де из «Дон Кихота», вальс Хачатуряна, адажио из «Золушки»), публика встречала только с вежливостью. Им было важно знать, что это означает, про что это. А про что па-де-де из «Дон Кихота»? Я и сама не знаю.

Индусы люди непьющие. Михайлов же пел лишь пьяные песни. «Широкая масленица», «Налей-ка по чарке еще», «Сдвинем бокалы», «Сладка водочка да наливочка». Голос у него зычный, мощный, звон в ушах стоит. Индусы пугались. Да мимикой певец доигрывал недостающее, изображая последнюю стадию опьянения. Индусы и вовсе недоумевали, глубже вжимались в кресла.

Пространная ария из «Проданной невесты», проплаканная Масленниковой, сочувствия не вызывала. Скрипичные и фортепианные миниатюры публика лишь терпела, украдкой позевывая и скрипя стульями.

И все-таки нас принимали дружелюбно и сердечно.

Три раза, целых три раза, на концерты приходил Джавахарлал Неру. Один раз с ним была Индира со смуглым мальчуганом в аккуратной белой индийской курточке. Это был Раджив, теперь уже разорванный на куски бомбой террористки. Если бы люди могли заглядывать в свое будущее!..

На приеме после одного из концертов в Дели я сидела по правую руку от Неру, так распорядился его протокол. Премьер несколько раз начинал заговаривать со мной то по-английски, то по-французски, смотря умнющими вопрошающими глазами. Но я, неграмотная, как и все население моей страны — кому да зачем в Советской тюрьме могли сгодиться иностранные языки, беду кликать? — пробавлялась междометиями и жестами.

Неру подозвал переводчика-индуса и задал мне несколько занятных вопросов. Знаю ли я, что лебедь самое верное из живых существ на земле, что когда самец погибает, то самка, взмыв высоко в небо, камнем бросается на землю, не раскрыв крыльев, и разбивается насмерть. Что лебедь в смертельной агонии громко горестно стонет, можно сказать поет, — звуки осмысленные и мелодичные. Что лебединое чувство семьи должно стать образцом для человечества.

Принесли дымящийся проперченный плов, и Неру стал аппетитно есть его концами своих тонких аристократичных сандаловых пальцев, изящно сложив их в щепоть, жестом пригласив меня следовать его примеру. Прозвучала реплика, сказанная через замершего, как мумия, за нашими спинами полиглота-индуса:

— Это блюдо есть вилкой и ножом — все равно что любить через переводчика.

Я принялась смачно поглощать вкусный плов пальцами.

С другого стола истуканом смотрел на меня Щербаков. Волком смотрел. Кусок застрял в горле. И тут соглядатай бдит. Жрал бы на дармака, подлая душа, не отвлекался. На площади Дзержинского таким пловом, небось, не накормят.

После ужина Щербаков бесшумно, как рысь, оказался возле меня.

О чем премьер-министр разговаривал с Вами? Почему Вы не позвали нашего советского переводчика?

Неру спрашивал меня про Вас...

Вы всерьез или...

Все едят, а один не притронулся. Может, он верующий, постится?..

Щербаков понял, что я издеваюсь. Побелел от злости.

Но это были цветочки. Ягодки поджидали меня в Бомбее. После первого концерта на сцену, минуя растерявшихся индусов-дозорных, пришла и стала искать меня бывшая ученица Вагановой Воробьева. Откуда она взялась здесь? Как оказалась? Раскидала судьба российских людей по всему белу свету. Годами позже я встречала «пропавших без вести» солдат войны и на Тайване, в Северной Ирландии, Перу. Запрятались они в дальнюю даль от сталинских ищеек, стремясь выжить. Не хотелось им класть головы на плаху, мыть золото на Колыме, околевать за Полярным кругом.

С Воробьевой я знакома не была. Миг бомбейской встречи свел нас первый и последний раз в жизни. Наспех представившись, сказав, что живет в Индии с войны, она бросилась мне на шею и, обливаясь ручьями слез, наговорила комплиментов. Это был взрыв чувств от встречи с балетной классикой, родной речью, позабытыми соотечественниками. В полотняном халатике, шлепанцах на босу ногу, только-только обтершись мокрым полотенцем, в каплях воды, я, смущаясь, внимала ее сбивчивой речи.

В порыве чувств Воробьева протянула мне свою вытканную индийской парчой зеленую замшевую сумочку. Там были конфеты.

— Это все, что у меня есть с собой. Возьмите на память... В проеме двери возник Щербаков.

Обняв меня на прощание, Воробьева торопливо ушла.

— Что Вам всучила эта предательница? Зачем взяли? Почему говорили с ней? Конфеты наверняка отравленные. Это опаснейшая провокация...

Щербаков вошел в раж. Наконец-то! Вот они, эмигрантские козни, подкуп, яд. Будет теперь, что доложить по начальству в Москве. Обезвредил провокатора. Звездный час поездки. Не зря потратилось рабочее государство на его суточные, отработал их сторицей. Теперь и в чине повысят...

Эти дармоеды-соглядатаи, не знающие ни слова ни на одном языке, во всякой поездке — пыточная традиция захлебнулась лишь в 1990 году — искали малейший повод, чтобы раздуть целое дело, сочинить историю, выставить себя в геройском свете, очернить артиста. Хотел, мол, остаться, сбежать. Если бы не мы, наша зоркость.

Коли поездка проходила гладко — все были шелковые, паиньки, безответные, молчаливые, то тогда чекисты выдумывали туфту: как плелась паутина вражеского заговора около советского человека, как он чуть было не поддался, дрогнул, проявил слабость. Прельстился на посулы. И сгинуть бы ему, горемыке, в бездонном омуте иностранных разведок. Но Органы разглядели все козни и происки... Правдоподобие истории обычно зиждилось на том персонаже (или тех), кто выехал за границу со скрипом. В чьем личном деле были зазубрины, темные пятна. Хотя и стерильных людей оговаривали не за понюшку табаку, писали свои доносные «телеги».

Я и по сей день не знаю, была ли слежка Щербакова ретивым выполнением начальственного наказа. Либо это был садист, мерзавец, действовавший по наитию. Дорого дала, чтобы хоть краем глаза заглянуть в свое пухлое личное дело, настряпанное кагебистами!

Сколько жизненных сил выкрали у меня эти люди без чести и совести.

А персонаж я была подходящий. Есть чем поживиться. Неблагополучная биография, ершистый, нетерпеливый, независимый характер, захлестывающая через край горячность. Щербаков и вновь, кажется, Столяров, без сомнения, изучали мое личное дело, мусолили его страницы.

...Щербаков резко выхватил зеленую сумочку. Выгреб конфеты и вышвырнул их в распахнутое в ночи окно. — А сумочку я еще изучать буду...

Я понуро выглянула вниз. На улице темень. Конфет не видно. Одна завалялась — белеет возле фонаря. Поднять, что ли, когда спустимся? Никакие они не отравленные Глаза у Воробьевой были чистые, светлые. Может, их слезы омыли?..

Но конфеты так и остались на мостовой. Я боялась ослушаться.

Назавтра в Бомбее опять шел концерт советско-индийской дружбы. Михайлов стращал индусов русским похмельным застольем. Бейбутов выводил сладкие фиоритуры. Пятницкие девчата, соблазнительно сверкая изнанками сарафанов, сбивали каблучки немыслимыми дробушками. Брюшков длинно играл Шопена. Я танцевала своего «Лебедя». Гастрольная жизнь продолжалась.

И были еще магазины, покупки.

Если я упущу из внимания самую важную, самую главную, основную цель всякой поездки любого из моих соотечественников за границу — «прибарахлиться», «отовариться», «приодеться» (как только перевести это на иностранный язык), — я безбожно согрешу против истины. Индия — первая моя несоциалистическая, всамделишная заграница, и магазинную школу я проходила здесь.

Никто никогда не писал на эту гнусную запретную тему. Все стыдливо потупляли глаза. И взаправду в этой унизительной магазинной беготне было вдоволь позора. Но кто был виною тому?

Мы — запуганные, затюканные, нищие, с медвежьими отечественными товарами запруженных толпами универмагов? Или наша власть — надменная, ханжеская, изолгавшаяся, в добротных шевиотовых костюмах из специальных цековских ателье?..

Деньги всегда были малые-малые, смех один. Но в эту водевильную сумму надо было умудриться втиснуть все свои бесчисленные желания.

Обувь нужна? Нужна. Демисезонное пальто? Позарез. Приличный чемодан на разъезды? Давняя мечта. Шелковая кофточка под строгий костюм? Вот бы найти за четверть цены. А подарки домашним? Без них не вернешься. Сувениры приятелям? Обязательно... Вот и ломаешь голову — ночью, в автобусе, а то и на сцене И ухитрялись ведь. Сводили концы с концами. Кое-как. Но сводили. Вот она, эйнштейновская теория относительности применительно к командировочным первой страны социализма!..

А в магазинах, как перед смертью, все равны. И солидный Беспалов, не доехав на черном лимузине за квартал до отеля, ныряет, ссутулившись, в торговый ряд. Жена на порог не пустит. И идейный Шашкин, горячий обличитель империалистического рвачества и капиталистического образа жизни, уйдет с репетиции, сославшись на зубную боль, а сам туда же. Про артистов не говорю — они как на ладони. Что с них возьмешь. И даже аскетичные гебешные стражи — Щербаков и, окончательно вспомнила, Столяров, которые нерувский плов не попробуют, лишь бы задание Родины выполнить, — уйдут со спектакля, по очереди, тайно, скрытно, спешно (к концу представления надо быть на боевом посту), — за теми же туфлями, демисезонными пальто, чемоданами, кофточками, чулками, сувенирами... жены список в Москве на покупки составили. Без желанных вещиц дверь не отопрут.

Два индийских месяца подошли к концу. Все, что я купила на командировочные рупии, уместилось в прочном новеньком саквояже Кроме безделушек и сувениров содержимое его составляли расписные цветастые материи. Буду платья выходные шить.

Опять дорога в шесть дней. Опять Дели, Карачи, Рим. Поезд, Вена, поезд.

Заснеженная, мерзлая Москва. Я вернулась в хмурую российскую зиму. В новый, 1954 год. Что меня ждет? Так я впервые съездила за границу.

Застывшее доселе время свершило первый шаг. Хрущев, заручившись поддержкой маршала Жукова, опережающим ударом смел с исторической сцены главу карательных органов ГБ. Берия был арестован и расстрелян. Государственный переворот осуществился под покровом новой премьеры Большого — оперы Шапорина «Декабристы». Вся смутная история страны «вьется возле моего театра». Из песни слова не выкинешь.

В Москву все чаще стали наведываться заморские гости — главы иностранных государств. Вроде как «оттепель» началась. Всех их водили в Большой. На балет. И всегда почти — «Лебединое». Флаги повесят. Гимны сыграют. В зале свет зажгут. Все поднимутся. Главы из царской, центральной ложи пухленькой тщедушной ручкой москвичам милостиво помашут — мир, дружба, добрые люди. Позолоченные канделябры притухнут... и полилась лебединая музыка Петра Ильича.

С высокими гостями в ложе всегда Хрущев. Насмотрелся Никита Сергеевич «Лебединого» до тошноты. К концу своего царствия пожаловался он мне как-то на одном из приемов:

— Как подумаю, что вечером опять «Лебединое» смотреть, аж тошнота к горлу подкатит. Балет замечательный, но сколько же можно. Ночью потом белые пачки вперемешку с танками снятся...

Такие у наших вождей шутки в ходу были.

А где гости — там и приемы. Новая мода пошла гулять по Москве По приемам ходить. Если во времена Сталина иностранные посольства и слали по особым случаям именитым артистам полоумные приглашения на адрес театральной дирекции, то неминуемо застревали они в сите энкаведешных спецотделов театра. Да никому здравомыслящему и в голову не могло взбрести топать в посольское логово. Разве что жизнь надоела. Оттуда прямым ходом путь один — в Сибирь, на муку.

А тут позвонят тебе по внутреннему телефону на репетицию, пять раз извинятся:

— Майя Михайловна, для Вас на четверг приглашение есть. Зайдите, будьте добры, как закончите, в ложу дирекции...

Зайдешь, а тебе совет дают...

— Ходить не рекомендовано. Впрочем, сами решайте. Но я бы не пошел. Мы, на всякий случай, уже сообщили, что Вы заняты. Но — сами решайте...

Невольно приходит на память история, как популярного тенора Сергея Лемешева подвыпившие члены Политбюро одолевали заказами — спойте то, то или то... И как миролюбец-демократ Сталин третейски прекращал партийный «базар»:

— Не надо неволить артиста. Пусть поет, что ему вздумается. Я полагаю, что ему хочется исполнить для нас «Сердце красавиц» из «Риголетто»...

Но бывало и наоборот.

Звонили из Министерства иностранных дел, Майя Михайловна. Очень важно, чтобы Вы были завтра на приеме у французов. Сам посол — Ваш большой поклонник.

Я мнусь, мямлю, ссылаясь на назначенную репетицию. От этих приемов — одни неприятности.

— Репетицию мы попросим перенести. Балетная канцелярия пойдет навстречу. Обязательно на приеме надо быть!..

Слишком поздно я смекнула, что у двух могущественных организаций — КГБ и Министерства иностранных дел — два разнящихся интереса.

МИДу для дипломатических козней и далеко просчитанных затей светские пустопорожние рауты позарез нужны. А КГБ исправно делает свою черную работу — следит, подслушивает, доносит. Объектом деяний обоих ведомств я как раз и стала. Станцую «Лебединое» — иностранцы хотят со мной познакомиться, восхититься, о жизни поговорить, есть ли у меня в предплечьях кости, поинтересоваться.

А КГБ добавляет и добавляет компромата в мое перепухшее досье: с чужеземцами дружбу водит, лишнее говорит, вольнодумствует, политикой партии тяготится, да и декольте сомнительное. Жена глубокоуважаемого товарища NN совершенно правильно выразила свое неудовольствие. А жена глубокоуважаемого товарища NN размером с морскую корову. В ее вечернем туалете все шесть маленьких лебедей вольготно разместятся.

Рядом с номенклатурными женами я воистину белая ворона. Как ни сяду, ни улыбнусь, ни подвинусь — все по-людски. Партийные жены злятся, бесятся, ревнуют. У них все по-коровьи, по-носорожьи. После каждого приема, чувствую, врагов и, главное, врагинь у меня добавилось...

Мало-помалу по театру начал пробегать освежающий ветерок — новые веяния: намечается концертная поездка в Швейцарию, потом во Францию. Оба раза в числе участников стояло и мое имя. Но потом как-то «рассасывалось», в самый последний момент. Ехали другие. А я — «позарез нужна театру». Так мне объясняли наши авторитеты. Нужна так нужна. Другой раз поеду.

Пока ничто меня не настораживало. Съездила в Индию, два парчовых платья себе пошила, выходные туфли еще не сносились. А искусство и в Москве есть кому демонстрировать. То Аденауэра Хрущев приведет, то магната Херста, то финна Кекконена. И новые работы увлекают.

Лавровский ставит «Каменный цветок» Прокофьева — его посмертный опус. Кончил Сергей Сергеевич эту партитуру точно в день своей смерти. Пятого марта 1953 года. Так и простился великий композитор с жизнью в один день с великим палачом Сталиным. Последний сарказм Прокофьева, как иронизировали остряки-оркестранты.

Я танцую Хозяйку Медной горы. Уланова — Катерину. Ермолаев — кутилу-купца Северьяна. Шедевра, судя по всему, у Лавровского не сладилось. Танцы были однообразные, безликие. Да и главная роль мастера Данилы (ее воплощал Преображенский) вышла почти пантомимной, ходульной. Данила все постукивал, постукивал молоточком по плоским театральным холмикам, изображавшим малахитовые кладези Уральских гор — вековую пыль кулис только подымал, — а танцевать толком так и не станцевал. И массовые сцены были блеклые, вялые. Но первозданная лепка оригинального сильного образа волшебной хозяйки гор, основанная на звонкой, зазывной мелодии прокофьев-ских трубных гласов, меня очень увлекла. Не гоже, может, сказать, но партия Хозяйки Медной горы вышла самой последовательной, самой запоминающейся, удачнее всего прочерченной.

А Якобсон ставит на меня «Шурале» на музыку татарского композитора Яруллина. Эта работа на сцене филиала.

Самого композитора уже давно нет в живых. Совсем в молодом возрасте его в первые месяцы войны убили на фронте — друзья-коллеги душевно постарались. Нечего по тылам отсиживаться, ноты царапать. Родину надо идти защищать. Называлась эта бойня «народным ополчением». Военкоматы кучами сгребали цивильных людей всех возрастов, не имевших понятия о винтовках, пулях, стрельбе, да и безоружных — без охотничьего ружья даже, — и кидали навстречу танкам и артиллерии. Не умением — так числом. Прямо вопреки фельдмаршалу Суворову. И гибли на заснеженных, морозных полях сотнями тысяч обреченные на смерть несчастные люди в кровавых бессмысленных мясорубках. Немцы-то и думать не думали, что идущие на них по минным полям в атаку без выстрелов многолюдные цепи совсем не вооружены. И стреляли по живым мишеням солдаты вермахта без промаха, как на учениях! Сколько же поубивали попусту талантов в пекле первых месяцев той войны, скольких гениев лишилась российская земля, их породившая. Вот так был убит и Яруллин. Как облегчилась бы задача Сальери сгноить Моцарта в самом начале пути. Послать его через свои высокие, влиятельные связи в «народное ополчение», австрийскую родину защищать, опрятный город Зальцбург...

Но я печально отвлеклась.

Премьера «Шурале» состоялась 29 января 1955 года. Я танцевала девушку-птицу Сюимбике, недоброго лесного лешего Шурале с азартом сыграл Левашёв, а героическую роль Али-Батыра — мой постоянный партнер тех лет Юрий Кондратов. Балет Якобсону удался, публика приняла спектакль очень доброжелательно. Как и в каждой своей работе, Якобсон и в «Шурале» был оригинален и изобретателен. Не буду перечислять многочисленные находки хореографа, вспомню лишь, как задал он мне интереснейшую задачу сценического перевоплощения: то я заурядная деревенская девушка, то длиннокрылая печальная птица. Все прев ращения были лишь через пластику, танец, никаких трюков света. Рассказать о Якобсоне еще будет черед. А теперь о том, что происходило вне сцены и репетиционных залов.

Мимо меня «просвистели» еще три поездки. В Голландию, Грецию и Китай.

Сюжет до противного повторялся: «Вы включены в концертную группу» и... в последний момент едут другие. Аргументы прежние: на Вас весь репертуар, в следующем месяце — важные высокие гости, москвичи хотят Вас видеть, театр, театр, театр... Но глаза у новой надзирательницы в балете Аллы Цабель, которая излагает мне каждый раз немудреные «объяснения-близнецы», — свинцовые, лгущие. Мою голову начинают теснить подозрения.

Я тогда по глупости думала, что это завистливые театральные интрижки. Не хотят подружки-балерины моего «мирового признания» допустить. То ли кто-то из «сильных» в театре против меня действует, то ли выше — в Министерстве культуры.

Добиваюсь приема у директора (до сентября пятьдесят пятого им был Анисимов). Нервные панические метания:

— Что Вы, Майя Михайловна, что Вы! Все Вас любят. Ценят. Вы наша гордость. Тут злого умысла нет. Так уж получилось. В следующую поездку обязательно отправитесь. Я Вам клятвенно обещаю...

— Все уже косятся, Александр Иванович. Мне не так и ехать хочется, как перед людьми неловко.

— Поедете, Майя Михайловна, непременно поедете...

Время проходит. Предлагают из министерства поездку в Швецию и Финляндию на спектакли с Кондратовым. Долго, муторно оформляюсь. Все справки несу — обещал же директор. Два дня остается. Похоже, еду. Мой индийский саквояж уже собран. Мама допекает, что мало теплых вещей взяла. В Скандинавии еще зима...

За день до отъезда в репетиционный зал поднимается Цабель. Теперь она наша заведующая вместо Шашкина, который «ушел на повышение» (простите, это советский жаргон). Алла Цабель была характерная солистка. В моих «Лебединых» танцевала «испанский», но прославилась более на партийном поприще. Теперь она на пенсии и руководит.

— Должна Вас огорчить. Паспорт не успели оформить. Вместо Вас с Кондратовым поедет Стручкова. Раиса Степановна только вернулась из заграничного турне, и документы у нее в порядке.

Сердце у меня обрывается. Зачем сборами занималась... Зачем уши в кабинете Анисимова развесила. Зачем надеялась...

Скомкав репетицию, бегу на свой Щепкинский. Буду министру звонить. Издевательство. Мерзавцы. Лгунишки.

Министр у нас новый. Партизана Пономаренко сменил философ Александров. Продержался философ совсем недолго, но беспорядку успел наделать большого. Его со скандалом сняли из-за просочившейся на божий свет молвы, что проводил он темные московские ночи в сексуальных оргиях с молоденькими, аппетитными советскими к иноактрисами. Разве откажешь любимому министру? По счастью, низкорослому, лысоватому философу любы были дородные женские телеса. Тут его вкус с Рубенсом совпадал. Тощие, костлявые балеринские фигуры никаких вожделенных чувств у министра не вызывали. Большой балет остался в первозданной невинности.

Два дня звоню. Полных два дня. С утра до ночи. Осточертела министерским секретаршам. Но не отступлю. Буду звонить месяц, год, пока Сам трубку не возьмет. Добилась. Слышу в потрескивающем телефоне слабый александровский голосок:

— Не волнуйтесь. Выясним. Поможем.

Прошу Александрова, чтобы принял. Мне и про зарплату надо ему сказать — ее так и не прибавили, получаю меньше всех. И про квартиру. Мои сверстники — Кондратов, Стручкова, оперные — получили раздольные отдельные квартиры в высотных сталинских домах (на Котельнической, у Красных ворот). А я все в Щепкинском ючусь.

Уломала. Примет меня министр послезавтра в четыре Делаю себе на бумажке заметки. Ничего не забыть.

Без десяти четыре я уже в приемной. Жду, нервничаю. Ровно в четыре секретарша отворяет мне дверь. Вхожу. Из-за стола поднимается невзрачный тусклый человечек — вылитый Кот в сапогах. Мурлыкает:

— Это недоразумение Зачем так нервничать. Вы — наша надежда. Все главы иностранных государств Вашим талантом восторгаются. В обиду не дадим. Я Вас видел в «Дон Кихоте» и горд, что человеческое тело способно выказать такую красоту и изящество... (Начитался, философ, воспоминаний, как Ленин бетховенекую «Аппассионату» слушал.)

Комплименты петь министр и взаправду мастак. Я выпаливаю Александрову и про зарплату, и про квартиру — тревожусь, что недослушает. Он все убаюкивает, обещает мне молочные реки, кисельные берега. Выхожу обнадеженная. Секретарше улыбаюсь. Выше министра лишь Политбюро да Господь Бог. Не так уж дело мое безнадежно.

Но через четыре дня Александрова снимают. Кошке под хвост все мои унизительные хлопоты. Какая теперь цена котиным мурлыканьям. Неужто все сначала?

Отныне министром бывший комсомольский вождь Николай Александрович Михайлов. С кудрявым чубом, пролетарской внешностью, сухой, холодный человек. Судьба сводила меня с ним несколько раз на молодежных фестивалях. От этого ни да ни нет не добьешься. Будет ходить вокруг да около. Служака, верный солдат партии, чтоб ее...

Пока раздумываю, как и когда, что предпринять, на приеме у французов посол Дежан, грассируя, воодушевленно сообщает мне о приглашении в Париж.

— Вас очень ждут. В успехе не сомневаюсь...

Опускаю подробности и медленно текшие дни ожидания гастролей. Но все как по нотам. Вместо меня едет Ирина Тихомирнова. А я сижу дома. Чай пью. Локти кусаю.

Идиотизм, фантасмагория ситуации в том, что меня по-прежнему продолжают ставить на все почетные — с посещением знатных иностранцев и наших правителей — спектакли. «Лебединое озеро», «Бахчисарайский фонтан», «Каменный цветок», «Шурале».

С каждым гостем орава сопровождающих — журналисты, бизнесмены, влиятельные политики, вести по миру вмиг разнесут. Каждый такой визит мелькает в «Новостях дня» (наша кинохроника), перед каждым сеансом художественного фильма крутят кусочки моих танцев во всю ширь Советской страны. Слава множится.

И в дни высоких визитов — приемы, приемы. То гость дает, то наши тягаются хлебосольством. Теперь на все рауты меня уж обязательно зовут. А там похвалы и разговоры, разговоры, разговоры — почему Вы до сих пор к нам не выбрались, приезжайте, театр у нас хороший, публика Вас ждет, почему?.. А мне что отвечать?

...Эй, ты, племя молодое, незнакомое! Не подумай, что я зарапортовалась, преувеличиваю, выжила из ума. Вся наша жизнь той поры была гадостью, чудовищным абсурдом. Мне и самой трудно вообразить, поверить сегодня, что все это действительно было, и было со мной. Все магические фамилии, звучавшие как гимны и оды, как имена древнегреческих полководцев, сенаторов, богов — Александров, Михайлов, Храпченко, Беспалов, Кафтанов, Твердохлебов, Вартанян, Солодовников, Шауро, Зимянин, Кухарский, Захаров, — были простыми смертными, ничтожными, необразованными людьми. Трагическим недоразумением. Но у них была Власть. Приводные ремни ее вели к Кремлю, к Лубянке, к Старой площади. А мы были зачаты страхом, покорностью, молчанием, трусостью, послушанием, рабством. Мы вытянули свой жребий, родившись в тюрьме

...5 октября 1955 года танцую «Дон Кихот» для канадского премьера Пирсона. Пять, пять, пять — три пятерки! Успех. Как водится, на следующий день прием в канадском посольстве Тер зающие звонки — мне обязательно надо присутствовать. Являюсь. И сразу я — центр внимания. Пирсон и вся его свита расточают медовые похвалы. И тут же вопросы — почему бы не выступить мне в Канаде, не надо откладывать, кстати, и канадский импресарио тут, продиктуйте ему желательный для Вас репертуар. В самом деле, почему бы не выступить? Чем черт не шутит.

Присев за край стола, вывожу — «Спящая», «Лебединое»... Целая страничка получается. А многочисленные чекисты — топтались они кругом завсегда (рано поутру уже настучат по начальству) — навостряются: не иначе как план оборонных заводов передает... Но мне что делать? Сказать, что безграмотная, писать не умею?

Еще через несколько дней прием в мидовском особняке на улице Алексея Толстого — 10 октября. Все числа да злоключения датированы в моих дневниках.

Возле порога наш министр иностранных дел стоит. Вячеслав Михайлович Молотов. Фигура печально-историческая, что ее описывать. Пенсне поблескивает, усишками шелестит. Больно, долго жмет руку. Заикается:

— Рад приветствовать Вас, Майя Михайловна. Вы хорошо танцевали. Наш гость только про Вас и говорит. Канадцам Вы очень понравились.

Прокисше улыбаюсь в ответ. Руке в самом деле больно.

Заметив меня, Пирсон прямиком движется навстречу. Опять хвалит.

Пирсон сегодня центр мидовской вселенной. Волна присутствующих перекатывается за ним. Рядом оказываются наши вожди. Впервые вижу совсем вблизи Маленкова, Кагановича, Шепилова, Первухина. Рассматриваю их откормленные, геморроидальные физиономии, виденные тысячу раз в газетах. Какие отталкивающие лица...

И вдруг, вот дожила, Молотов предлагает Пирсону поднять бокалы за мое здоровье и искусство. Вообще искусство, планетарно говоря.

Пирсон чокается. Вожди согласно кивают головами и иссушают шампанское до дна. Тут Первухин — промелькнул метеором на советском партийном небосклоне и такой верный ленинец, промелькнул да канул в Лету, вытурили его вскорости — выговаривает канадцу сожаления (от усердия, что ли?), что тот моего «Лебединого» не видал. Я уловчаю момент — и скороговоркой выпаливаю Первухину, что меня за границу не выпускают. Тот опешивает. Приветливое лицо резко меняет выражение Спешит отойти. И уже удаляясь:

— Постараюсь поговорить с министром...

Проходят дни. Все тихо. Нет ответу.

Друзья надоумили письмо Ворошилову написать. Аудиенции у него попросить. Помог он кому-то, слышали. Через несколько дней звонят из приемной:

— Что, собственно говоря, Вы желаете? В записке Вы просьбы не изложили. В чем дело?

— А я для того и приема прошу, чтобы Клименту Ефремовичу все лично и рассказать...

— Хорошо. Мы доложим.

В трубке короткие гудки.

Но опять гробовая тишина. Опять нет ответу.

Торжественный прием в Кремле Теперь норвежский премьер в Москву явился. Его превосходительство господин Герхардсен. Норвежца угощали «Фонтаном» с Улановой и со мной.

Я была так смятена и подавлена всем происходящим, что решила с отчаяния вырядиться в театральный почти костюм. Пусть на меня посмотрят. Надела белое длинное — в пол — парчовое платье, с совершенно открытым балетным лифом, на который небрежно набросила широченный тюльмалиновый шарф.

Это было представление. Все взоры на мне.

Булганин принимал гостей наверху бесконечной лестницы перед входом в Георгиевский зал. Он был на «Фонтане» и, пожимая мне руку, отвесил положенный случаю комплимент. При этом он пристально вглядывался, и мне начало казаться, что все они в заговоре, все что-то знают и таят от меня. Или это мнительность?..

Днями позже в норвежском посольстве Булганин сам подошел ко мне Он еще и рот не успел открыть, как я — неожиданно для себя самой — вдруг сказала ему.

Меня сильно обижают, Николай Александрович. Очень сильно. Не пускают за границу. Чем я провинилась?

Булганин поднял глаза и ответил почти тургеневской фразой:

— А я думал, что Вы счастливы.

Я не слушаю, говорю свое. Столько во мне накопилось, требует выхода:

— На меня наложили запрет на выезд. Ездят все солисты, кроме меня. На мои персональные приглашения. Все вместо меня.

— А почему Вы раньше об этом мне не говорили?

Пойди скажи. Я второй раз в жизни живьем его вижу. Вблизи.

Говорю, что балет — искусство молодости, что если не сейчас пока кругом зовут, то потом поздно будет. Кому тогда нужна? И больно мне очень. За что так? Какая на мне вина?

Булганин хмурится. Но дослушивает до конца.

— Я все запомнил. Выясню это дело...

Прерву описания своих попыток правду найти. Сказочка была без развязочки. Надо глубокий выдох сделать.

В театре опять перемены. Новый директор у нас — композитор Чулаки. И Лавровского сменил Гусев — мой бывший щепкинский сосед. Через три года Лавровский вернется назад, но трехгодичный срок гусевского правления обогатил мой репертуар. Я начала репетировать балет Крейна «Лауренсия» на сюжет «Овечьего источника» Лопе де Вега. В постановке Вахтанга Чабукиани.

...Сейчас я снимаю в Мадриде квартиру по улице Лопе де Вега, 47. Прямо напротив Прадо. Вот какие коленца выкидывает с нами жизнь. Соседняя улица — улица Сервантеса. Зря, что ли, для Пирсона «Дон Кихот» танцевала? И в горячечном бреду подумать тогда не могла, бившись как птица в клетке, загнанная, обманутая, непонимающая, сбитая с толку, правителей вопрошавшая, что придет время по Мадриду каблучками цокать, ни у кого ничего не спрашивая. Жаль только, что поздно. Проставлю многоточие...

Ну а что же дальше?

Накануне нового, 1956 года в Кремле новогодний бал. Меня приглашают. Опять выряжаюсь броско, по-театральному. Вызывающе даже. Бальное платье мое из белого гипюра. Обступают иностранцы. Вопросами донимают. Пронюхали уже что-то, дошлые люди. Отшучиваюсь.

Тут состоялся и мой первый разговор с Хрущевым. Подошел он ко мне с Микояном, ручку жмет, улыбается, водкой от него на метр разит:

— Сколько раз издаля Вас видел, вблизи хочу поглядеть. На сцене Вы большая, видная. А тут — тощий цыпленок.

Микоян подхалимски хихикает:

— Я прямо удивлен...

Хрущев — пьяно:

— Подумаешь, удивлен...

Микоян подлаживается:

— Я хотел сказать: восхищен...

Хрущев:

— Вот это другое дело...

(Это цитата из моего дневника. Я не переменила ни единого слова, ни запятой. Клятву даю. Судите о нравах и интеллекте большевистских вождей сами! Вот как они шутками пробавлялись.)

Может, и надо было мне ввернуть Хрущеву, что не выездная, мол. Но что-то удержало, одернуло. Мелко как-то, унизительно. А Булганин подходит, «барыню» приглашает сплясать. Выхожу. Танцуем. Все чиновные собачьи морды умиление изображают. Ах, как славно. Ах, как мило. Ну какой же молодец наш премьер. Как споро танцует. Не хуже именитой балерины Большого. Гоголевская сцена!

Николай Александрович про просьбу мою не заговаривает. Хотя времени вдоволь. И нужно-то полминуты. Бородкой седой трясет, одни междометия. Я зубами скрежещу — спросить, смолчать, напомнить, намекнуть?.. Гордость не позволяет. Так и ушла я с бала ни с чем. Золушкой... Но мои мимолетные встречи с вождями продолжались. Премьера «Лауренсии» подоспела. И в дни двадцатого антисталинского съезда партии заявились Хрущев, Булганин, Микоян, Ворошилов после спектакля с цветами на сцену. Дружков своих познакомиться привели. Торез, Тольятти, Ибаррури, ручки тянут, улыбаются. У меня тогда, видно, комплекс появился. Улыбаюсь в ответ, а сама думаю — сказать, что не пускают?.. Только это и на уме.

В мае я танцевала для французских «шишек» Ги Молле и Пино. В июне званием меня наделили. Но воз и ныне там. Приглашения горой сыплются, все по ним ездят — я, как Илья Муромец, сиднем сижу». Он, по сказке судя, так тридцать три года сиднем и отсидел. У меня скоро лишь третий пойдет. Мучит гнусная неизвестность: что — причина, кто за этим стоит? Зачем увиливать, отмалчиваться, врать? Делаю невеселый вывод — КГБ. Доносы моего индийского «воспитателя» Щербакова.

Второй муж Миты, лихой спортсмен Гриша Левитин, гонявший в очкастом шлеме на ревущем мотоцикле по вертикальной стене и водивший дружбу с разным людом по моторным делам, однажды вечером ошарашивает:

— Один человек — из Органов — шепнул мне вчера на ушко: знаменитая родственница твоя, балерина Майя, никогда никуда не поедет. Это уж точно. Запрет на нее наложен.

И новое подтверждение. Большой балет в полном составе должен отправиться осенью в Англию. С несколькими спектаклями. «Ромео», «Лебединое», «Бахчисарайский фонтан», «Жиэель». Два из них — самые мои.

В «Литературной газете» в середине июня 1956 года напечатана обстоятельная заметка, оповещающая читателей о гранд-турне Большого в Великобританию. Перечислены спектакли Написано, что во главе с Улановой. И дальше — все, совершенно все фамилии солистов.

Меня в этом списке нет.