ВОЗВРАЩЕНИЕ В ИНДИЮ. УСИЛЕНИЕ МОЩИ (1915–1920)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ВОЗВРАЩЕНИЕ В ИНДИЮ. УСИЛЕНИЕ МОЩИ (1915–1920)

9 января 1915 года Ганди сошел на берег в Бомбее, соотечественники устроили ему триумфальный прием, а правительство вручило несколько медалей. Его ждал друг Гокхале, предложивший ему вступить в основанное им общество «Слуги Индии» — небольшую, тщательно подобранную группу интеллигентов и общественных работников, но попросил в течение «испытательного срока», длившегося год, не высказываться на политические темы. Ганди охотно согласился, тем более что, прежде чем перейти к действию, ему надо было поразмыслить над положением Индии.

Каким образом Ганди, так долго отсутствовавшему в Индии, еще малоизвестному в широких народных кругах, удалось за несколько лет, еще до конца десятилетия, настолько завоевать доверие индийского народа, что по малейшему слову за ним шли миллионы людей? Не облеченный никакой официальной властью, он был могущественнее главы государства, его почитали как святого, даже как бога. Известие о голодовке (а он часто устраивал голодовки) погружало всю Индию в тревожное ожидание.

Он действовал личным примером, воплощая мощные идеи, которые контрастировали с ценностями колонизатора — ценностями «современной цивилизации», основанной на господстве (в том числе денег). Сила идей вкупе с силой примера. Возвышенная, требовательная концепция человека — первопричина его борьбы, стоявшая даже выше независимости Индии, — воздействие которой частично было обязано собой ее непохожести на воззрения противника. Он иначе смотрел на мир, возобновляя связь с тысячелетней религиозной традицией. Поэтому она и нашла большой отклик у народа. «Уважение масс, — пишет Неру, — было вызвано в большей степени его достоинствами, чем официальным статусом. Традиция повелевала уважать образованность и доброту». Власть внушала страх, но не уважение. Уважали тех, кем восхищались. «Сегодня, во времена, когда деньги властелин всего, влияние этой традиции очень ощутимо, вот почему Гандиджи (не являясь брахманом) может стать высшим главой Индии и прикоснуться к сердцу миллионов людей, не применяя силы, не занимая официального поста и не обладая богатством». И Неру заключает — на сей раз по поводу Индии, — ставя интересующий нас вопрос: «Возможно, ответ на вопрос, какого вождя поддержали бы массы, предоставит надежный критерий для определения культурной базы народа и его сознательной или бессознательной цели»[120].

Индия смогла пойти за Ганди в его жертвах, что требовало от нее ненасилия (хотя и не полного, это очевидно) — это много говорит как о культуре этой страны, так и о человеке, являвшемся наиболее совершенным ее воплощением[121]. Совершенно точно, что он сумел ее понять и выразить в самых глубинных своих побуждениях и что независимость в каком-то смысле стала результатом симбиоза между одним человеком и целым народом, хотя при этом следует учитывать и сложное переплетение событий.

«В индийской мифологии есть множество историй о великих аскетах, которые, благодаря твердости своего жертвенного духа и накладываемых на себя покаяний, сумели воздвигнуть “гору заслуг”, способную потрясти устои. Кипучая энергия и внутренняя сила Ганди, а также его неистощимая духовность часто заставляли меня вспоминать об этих полубогах. Он явно был из другого теста, чем обычные люди, иной, редкой закваски. И очень часто из глубины его глаз на нас смотрела Неизвестность»[122].

Британская администрация и расовые предрассудки

И Ганди, который оставался загадкой даже для своих друзей, и индийскому народу, который вскоре будет отождествлять себя с ним, противостояла британская администрация — его враг: «Я вовсе не хочу сказать, что любой английский чиновник — чудовище. Однако всякий чиновник работает в дьявольской системе, а потому, намеренно или нет, превращается в орудие несправедливости, лжи и репрессий»[123]. Игра, состоящая из ускользания и противостояния, порой с налетом дружбы, которая продлится 30 лет. При этом понималось, что Британская империя — «величайшая сила добра, какая только есть в мире», как сказал лорд Керзон, а ее администрация трудится на благо развития народов.

«Когда английские поселенцы заполонили всю землю, в Англии набрала силу самая опасная националистическая концепция — идея о “национальной миссии”… — пишет Ханна Арендт, анализируя «Истоки тоталитаризма». — Даже если национальная миссия как таковая долгое время исполнялась во всех странах, чьи народы стремились к национальному самосознанию, она оказалась весьма близка к расовой концепции, хотя и не подверглась влиянию расизма». При Дизраэли, сделавшем королеву Викторию императрицей Индии, расовое превосходство, о котором он твердил без устали, превратилось в основополагающую движущую силу истории и политики. «Политический курс Дизраэли заключался в утверждении в чужой стране замкнутой касты, роль которой сводилась к управлению, а не колонизации. Расизм, разумеется, был необходимым орудием для осуществления этой концепции», — пишет Ханна Арендт. Империализму «пришлось бы выдумать расизм в качестве единственного “объяснения” и единственного возможного оправдания своих злодеяний, даже если бы в цивилизованном мире никогда не существовало расовых предрассудков». Об этой связи Неру говорит на протяжении всей своей книги «Открытие Индии»: «С тех пор как Гитлер появился из небытия и стал фюрером Германии, было много разговоров о расизме… Но Индия испытала на себе расизм во всех его проявлениях с самого начала британского господства. Идеология этого режима сводилась к идеологии “расы господ” — высшей расы, на ней же основывалась правительственная структура. По сути, понятие высшей расы присуще империализму…»

Существование расовых предрассудков позволило расизму ссылаться на традицию, то есть придать себе некую респектабельность, не признаваясь в том, какие разрушительные силы он воплощал собой на самом деле. Чиновники британской администрации были совершенно искренне и непоколебимо уверены в своем расовом и нравственном превосходстве над индийцами. Возвышенное представление о государственной службе, настоящая «религия долга, молчаливого и упорного труда, самоотверженность, священная сила закона, порядка и повиновения» — добродетели, проповедуемые Карлейлем, — приводили к обезличиванию, отстраненности и холодности, связанными с идеей совершенства — строгого соблюдения правил. Сами репрессии превратились в вопрос долга, а не угнетения или жестокости. Джон Стрейчи[124], теоретик английского лейборизма и колониальный чиновник, так говорил о позиции члена администрации: «Наш долг ясен. Он заключается в том, чтобы управлять Индией с непоколебимой решимостью, по принципам, которые наши просветители считают справедливыми, даже если они непопулярны».

Герой Киплинга нес на себе «бремя белого человека»: несмотря на то, что ему это стоило, несмотря на беспрестанные распри с полудемоническим, полудетским народом, неблагодарным по своей природе и не осознающим, какими благодеяниями его осыпают, он энергично выполнял свою задачу, не позволяя себе раскисать, потому что таков его долг.

Этим объясняется, почему национализм — движение, поддержанное просвещенной индийской элитой и проникнутое европейскими идеями, — сначала не восприняли всерьез. Счастье народа — это имперское правительство, взвалившее на себя ответственность за него, вопреки этим смутьянам. И только когда вся Индия, подталкиваемая Ганди, громко и решительно заявила о своем намерении быть свободной, волю к свободе наконец-то признали. В Англии после Первой мировой войны лейбористы и некоторые либералы подумывали, что политический статус британских владений должен измениться. Но колониальный аппарат, несгибаемый в своем высокомерии, тормозил медленное отступление, начатое метрополией, до самой Второй мировой войны.

Вот что говорил о колонизаторах Неру, который, правда, был их врагом: «Британцы в Индии всегда представляли собой самые консервативные круги английского населения… Они убеждены в собственной правоте, в выгодах и необходимости британского управления Индией, в ценности своей личной миссии как представителей имперской традиции»[125].

А в этом портрете лорда Линлитгоу[126] (который принял решение о вступлении Индии в войну, даже не спросив ее) читается вся история недоразумений между двумя народами: «Неуклюжий тугодум, крепкий, как дуб, и настолько же лишенный воображения, наделенный достоинствами и недостатками, свойственными британским аристократам былых времен, он честно пытался найти способ разрядить обстановку. Но он был слишком ограничен в средствах; его ум не мог выбиться из накатанной колеи и чурался всего нового; он был в шорах традиций правящего класса, к которому принадлежал»[127].

Однако самым большим упрямцем был Черчилль[128], непримиримый враг Ганди. 1930 год: «Рано или поздно, нам придется раздавить Ганди, Индийский национальный конгресс и всё, что он представляет». Даже во время войны Черчилль, одержимый волей к власти и величию, ослепленный своей концепцией об Англии, главенствующей в мире, не захотел понять, что время этого главенства прошло и пробил час независимости. Не замечая происходящих перемен, он продолжал жить среди славных воспоминаний об эпохе Веллингтона, Лоуренса Аравийского и Киплинга. Индия, где он служил в 4-м гусарском полку, была страной игры в поло и охоты на кабана, отчаянных вылазок на границы империи, отеческого правления, принимаемого по доброй воле, и великой белой императрицы, почитаемой как таинственная богиня. Человек, который (по Неру) «воплощал собой XIX век, консервативную империалистическую Англию, был неспособен понять новый мир с его проблемами и сложным переплетением сил и того менее нарождающееся будущее[129]. Только после мировой войны и смены режима (с приходом к власти лейбористского правительства) индийский вопрос будет, наконец, разрешен.

Ключи правления этой страной были в руках палаты общин, где звучал голос британской общественности, и относительный либерализм, которым воспользуется Ганди, можно объяснить этим влиянием, а также властью вице-королей, которые старались то использовать его, то нейтрализовать.

Индия к моменту прибытия Ганди

«Люди в нашей стране были сломлены, и неумолимая, неизбывная эксплуатация усиливала нашу нищету, подрывала жизненные силы. Мы были обломками нации. Но что мы могли сделать, чтобы повернуть вспять этот разрушительный процесс? Мы чувствовали себя беззащитными в когтях всемогущего чудовища: наши мышцы были парализованы, умы пребывали в оцепенении»[130].

Страх, отсутствие надежд, эксплуатация во всех видах — судьба ремесел и индийского текстиля погрязла во мраке. «Ручной ткацкий станок и ручная прялка, породившие бесчисленную армию прядильщиков и ткачей, были главными стержнями в структуре индийского общества. С незапамятных времен Европа получала великолепные ткани — продукт индийского труда — и посылала взамен свои драгоценные металлы, снабжая, таким образом, материалом местного золотых дел мастера, этого необходимого члена индийского общества… Британский завоеватель уничтожил индийский ручной ткацкий станок и разрушил ручную прялку. Англия сначала вытеснила индийские хлопчатобумажные изделия с европейских рынков, затем приступила к ввозу в Индостан пряжи и кончила тем, что стала наводнять родину хлопчатобумажных изделий хлопчатобумажными товарами»[131], чтобы лучше жилось воротилам из Ланкашира и Манчестера.

Карамчанд Ганди — отец Мохандаса

Мохандас Карамчанд Ганди в возрасте 13 лет

Мохандас с братом Лакшмидасом (справа). 1886 г.

Супруги Мохандас и Кастурбай Ганди. 1902 г.

Мохандас, прибывший в Англию для учебы на юридическом факультете. 1888 г.

Ганди (сидит крайний справа) с членами вегетарианского общества. Лондон. 1890 г.

Ганди вскоре после прибытия в Южную Африку. 1895 г.

Ганди (во втором ряду в центре) во время Англо-бурской войны. 1899 г.

Преуспевающий адвокат Мохандас Карамчанд Ганди. Южная Африка. 1906 г.

Адвокатское бюро Ганди (сидит в центре) в Йоханнесбурге.

Слева от него — друг и коллега Генри Полак, справа — секретарь мисс Соня Шелезин. 1905 г.

Ганди с архитектором Германом Калленбахом (сидит справа), верно следовавшим за ним по пути самоограничения. Йоханнесбург. 1910 г.

Колонисты на ферме имени Толстого. Трансвааль. 1910 г.

Кастурбай Ганди с сыновьями Харилалом (крайний слева), Манил алом (крайний справа), Рамдасом (второй слева) и Девдасом (второй справа)

Ганди и Гопал Кришна Гокхале (сидят в центре) во время визита индийского политического лидера в Южную Африку. Дурбан. 1912 г.

Мохандас и Кастурбай Ганди после возвращения в Индию. 1915 г.

Восторженная встреча Мохандаса Ганди, вернувшегося из Южной Африки в Индию. Карачи.1916 г.

Ганди в 1915 году

Ганди и Рабиндранат Тагор на литературной конференции в Гуджарате. 1920 г.

Одна из голодовок.

Рядом с Ганди — дочь Джавахарлала Неру Индира. 1924 г.

Ганди за прялкой. 1920-е гг.

Ганди во время Соляного марша. Март 1930 г.

Ганди перед посадкой на судно для поездки в Лондон на 2-ю конференцию «круглого стола» по вопросу независимости Индии. Справа от него — Сароджини Найду. Бомбей. Сентябрь 1931 г.

Ганди в резиденции премьер-министра Великобритании. Лондон. Сентябрь 1931 г.

Ганди в Ланкашире. Сентябрь 1931 г.

Беседа с Роменом Ролланом. 1931 г.

Рассуждения с Джавахарлалом Неру. 1942 г.

Чаепитие с последним вице-королем Индии лордом Маунтбэттеном. 1947 г.

Встреча с лидером мусульман Мухаммедом Джинной. Бомбей. 1944 г.

Ганди стремился научить молодежь мыслить самостоятельно

«Великая душа» — Махатма Ганди

Ремесленники без работы, обратившиеся в пролетариев, земледельцы, неспособные уплатить налог и согнанные с их земли, — вот причина нищеты в Индии. «Клочок земли, которым обладала каждая крестьянская семья, был слишком мал, чтобы ее прокормить. Угроза бедности и жизни впроголодь сохранялась даже в лучшие годы. И часто наступал голод, ужасные болезни быстро распространялись, убивая миллионы людей… Крестьяне шли к баниа (деревенскому ростовщику)… их долги росли как снежный ком, всякая надежда когда-нибудь выплатить их улетучивалась; жизнь становилась слишком тяжким бременем, чтобы влачить ее дальше. Таковы были условия жизни огромного большинства индийского населения под британским владычеством в XIX веке»[132]. Миллионы родителей были вынуждены отказывать своим голодным детям в пище, которой не имели, и те умирали от голода (хотя можно было бы организовать перераспределение съестных припасов между регионами, если бы система этому не противилась).

Эксплуатация ремесленников и земледельцев была безудержной, обычаи и древние правила, как бы они ни были плохи, больше не действовали, традиционные схемы были нарушены, уничтожены, и никто и не подумал, что в них заключалась национальная самобытность, — это тоже было частью преступления. А негласный запрет заменить самобытность ремесленника какой-то иной, вытекающей из новых методов, лишь усиливал эту потерю, делал более ощутимой ее отсутствие.

Во время войны британская политика изменилась, и промышленность процветала — как в старинной форме (производство джутовых тканей и текстиля), так и в новых отраслях, связанных с обороной, — производство железа и стали. Богатые — английские и индийские капиталисты — еще больше разбогатели; рабочие, которые и создавали эти огромные барыши, пребывали в ужасающем положении. В целом условия жизни народа ухудшились еще больше. В Бомбее «индийский капитал выставляли напоказ», в Калькутте безраздельно царил британский капитал. Бедняки ютились в «отвратительных трущобах без окон, без света, без водопровода… Помню, как посетил несколько этих окраин, где жили рабочие. Каждый раз я выходил из их домов, задыхаясь, с трудом переводя дух, ошеломленный, переполненный ужасом и гневом»[133]. И миллионы людей умирали от голода, не имея работы. На что при такой нищете могли опереться чувства национального самосознания и присущей ему гордости? Ганди хотел вернуть своему народу достоинство — и работу.

Средний класс, «незрелый и разочарованный», не имевший никакой общественной цели, тоже утратил это чувство и находился в смятении. Некоторые цеплялись за «устаревшие формы», другие превращались в «бледную копию Запада». Даже интеллигенция погрязла во мраке; «деклассированные интеллигенты утратили всякую связь с землей и были непригодны к физическому или техническому труду, пополняя собой ряды безработных». Картина, нарисованная Неру, служила фоном нарождающемуся национализму.

В политическом плане, когда Ганди в 1919 году вышел из тени, Индийский национальный конгресс (основанный в 1885 году), в котором он сыграет столь важную роль, был выразителем этого национализма и главной трибуной для образованной элиты среднего класса. Там был представлен весь политический спектр, от воинствующего религиозного экстремизма до умеренного либерализма на английский манер, поэтому конгресс не мог являться эффективным орудием борьбы. В те времена обозначились два лидера: радикал Тилак, использовавший религиозную мотивацию для воодушевления толпы (его изображения были повсюду, его обожали, боготворили), и англичанка Анни Безант[134], увлекавшаяся теософией и индусской метафизикой, — писательница, оратор и общественный деятель, которая отдала всю свою жизнь Индийскому национальному конгрессу, чтобы добиться для Индии как можно большей автономии, сохраняя при этом дружбу между народами, — она тоже была популярна, хотя к моменту появления Ганди ее политическая поддержка начинала ослабевать. Тилак как раз уехал в Англию, путь был свободен. Кроме того, конгресс был тогда на подъеме, и ему требовался вождь (из-за Турции, находившейся в состоянии войны с Великобританией, неожиданно сблизились две враждующие общины, индусы и мусульмане: конгресс и Мусульманская лига, которые впоследствии станут яростными врагами, решили повести совместную борьбу против англичан и подписали договор, целью которого было добиться для Индии статуса доминиона. Столкновения между колониальным правительством и националистическим движением едва удалось избежать благодаря предложениям Монтегю[135] — Челмсфорда[136] от 1918 года, в которых был изложен принцип «диархии», или разделения полномочий). В этот роковой момент, когда война, изменившая представления колонизованных народов о европейской цивилизации, и революция в России, оказавшая глубокое влияние своими идеями на антиколониальные националистические движения, мощно потрясли Индию, Ганди — будущий «отец нации» для широких масс индийцев — вышел на политическую арену. Он станет катализатором нового положения вещей, и, как писал Неру[137], благодаря ему народ родится для самого себя.

Дожидаясь момента, чтобы начать действовать, Ганди занимался размещением своих учеников и друзей, последовавших за ним. Часть его «семьи», возглавляемая Чарлзом Эндрюсом, нашла пристанище в знаменитом ашраме Тагора в Шантиникетане, в Бенгалии. Ганди приехал туда к ним в вагоне третьего класса, чтобы смешаться с простым народом и послушать его. В ашраме он не удержался от того, чтобы преподать учителям и ученикам искусство «помогать себе самому» (то есть готовить еду и, что самое главное, подбирать пищу для здоровья тела и духа), но ему пришлось спешно уехать, когда стало известно о смерти Гокхале.

В конце концов, вернувшись к своим корням, то есть в Гуджарат — место, которое он знал лучше всего, а потому и служил бы ему лучше всех, — он учредил свой собственный ашрам в Ахмадабаде. В этом городе применялись самые передовые технологии текстильного производства, и одновременно это был древний центр ручного ткачества (ремесла, в котором заключалась большая часть национальной самобытности и которому Ганди, по этой самой причине, хотел вернуть былой почет: прялка должна была вытащить крестьян из нищеты и стать национальным символом). Двойная выгода для Ганди, который должен был действовать по двойному плану: вернуть некоторые аспекты прежней социальной структуры и одновременно развить (в каком-то смысле, модернизировать) умы.

Сначала он отправился пароходом в Рангун, потом поездом в Калькутту, а из Калькутты в Хардвар, у подножия Гималаев, куда отвез в паломничество свою семью, причем в самых худших условиях[138], — короче, тысячи километров, оборот вокруг Земли в вагоне третьего класса, — первый пример кочевничества Ганди, который теперь постоянно будет бродить по Индии пешком или колесить на поезде. В Хардваре, где толпилось полтора миллиона паломников, он предложил своей «семье» исполнять обязанности ассенизаторов. «Я же преимущественно сидел в палатке, давал даршан (свое изображение) и вел религиозные и другие дискуссии с многочисленными паломниками, обращавшимися ко мне. Поэтому у меня не было ни одной свободной минуты. Жаждущие даршана следовали за мной даже в купальню гхат и не оставляли в покое и во время еды». Сравнивая преимущества безвестности и «святости» (Тагор наделил его титулом Махатма — «Большая душа», который имел большой успех), он пришел к выводу, что, несмотря на все неудобства, лучше сто раз вынести тягостный удел общения с толпой. Впрочем, «святость» в виде целого роя садху (святых людей), которые «существовали только для того, чтобы насладиться приятными сторонами жизни», казалась ему верхом лицемерия, даже обманом.

Ашрам в Сабармати

Ашрам, напишет он позже, — это «совместная жизнь в религиозном духе». Религиозном? Речь не о выполнении обрядов, но о соблюдении нескольких простых правил поведения и принесении обетов (по типу тех, что соблюдали последователи джайнизма — распространенной религии в Гуджарате, родном краю Ганди): говорить правду, не применять насилия, не красть, не иметь собственности (потребности должны быть сведены к минимуму), соблюдать целомудрие (как часть более широкого правила, ведущего к отстраненности, с опорой на строгую диету, физический труд, служение обществу, молитву и сон, что не помешало некоторым критикам разглядеть в этом требование, продиктованное прежде всего недоверием Ганди к сексуальности). Суровая и деятельная жизнь под руководством Бапу — отца: это звание он предпочитал Махатме. Ашрам был местом опытов в духовной сфере, но и лагерем подготовки армии ненасилия: Ганди собирался сформировать там сатьяграхов, которые, наряду с «товарищами», которых он сам отобрал и приблизил к себе, помогут ему во время кампаний, проводимых по всей Индии, или распространят его влияние и его методы — его конструктивную программу — вплоть до самых глухих деревень.

«Он разослал нас по деревням, и селения загудели от деятельности бесчисленных посланцев новой религии действия. Оживившись, крестьянин выглянул из своей скорлупы бездействия. На нас это подействовало иначе, но также глубоко, ибо мы впервые увидели поселянина в обстановке его саманной хижины, неотступно преследуемого костлявым призраком голода»[139].

Кто были его ученики? Дети и старики, преподаватели из американских университетов, европейцы, проникшиеся чувством абсолюта или поддавшиеся скептицизму, люди из самых разных каст. Семью неприкасаемых в их число тоже приняли — поистине революционный жест со стороны Ганди. Кстати, из-за этого возникло множество проблем, источники средств моментально пересохли, и лишь чудесное заступничество (в который раз!) смогло спасти ашрам: некий незнакомец внес сумму, которую можно было растянуть на целый год; это был один фабрикант текстиля, замечательный человек, ставший другом Ганди.

Во время годичного испытательного срока Ганди держался в стороне от политики. К концу этого периода он еще какое-то время находился в тени.

Из осторожности он отклонил предложение вступить в Союз добровольных служителей нации[140]. Очевидно, что стиль и перспективы разных движений на политической арене того времени были не столь дерзки и непреклонны, как его собственные. Лучше действовать в одиночку, чем находиться на вторых ролях.

«На этом этапе моей жизни, когда определились мои воззрения на ряд моментов, я мог вступить в какую-либо организацию, лишь чтобы повлиять на ее политику, а не для того чтобы подчиниться ее влиянию. Это не означает, что я замкнул свой ум и отвергал новые знания. Я лишь настаиваю на том, что эти новые знания должны были быть особенно ярки, чтобы ослепить меня»[141].

Иначе говоря, он не имел никакого намерения поступить под чью-либо власть: главная цель — познакомить Индию с методом, который он испробовал в Южной Африке, проверить, до какой степени возможно применить этот метод в Индии.

Он отказался участвовать и в новом движении за автономию[142], возглавляемом Анни Безант (с ее теософской доктриной он познакомился в студенческие годы в Лондоне). 4 февраля 1916 года, вероятно, заблуждаясь по поводу его целей, она пригласила его на открытие индусского университета в Бенаресе, который сама основала. В зале и президиуме сидели студенты, махараджи-меценаты, пандиты[143] в пиджаках. Ганди выступил с речью и устроил скандал, сказав каждому, что о нем думает. Ему не дали договорить. Князьям, осыпанным драгоценностями, он заявил: «Индии не видать спасения, пока вы не снимете эти украшения и не отдадите их на хранение индийскому народу». Крупным землевладельцам: «Не может быть истинной автономии, если мы забираем у крестьян — или позволяем забирать другим — плоды их труда. Наше спасение в руках фермера. Ни адвокаты, ни врачи, ни богатые собственники его не добьются». Студентам: «Мне стыдно и глубоко унизительно… обращаться сегодня вечером к своим соотечественникам на чужом для меня языке». Он еще продолжал какое-то время, указывая элегантному собранию на то, что независимость дадут не деньги и не красивые слова, и не наглость, а сила примера — умение владеть собой, от чего они далеки, и он им это докажет. Этой речью Ганди сжег свои корабли и утвердил свою репутацию. Это была речь преобразователя общества, который обнажал язвы своей страны, чтобы излечить их — в этом ему отдавали должное, хотя еще и не воспринимали всерьез.

«Он одевается, как кули, отказывается от всякой карьеры лично для себя, живет практически без средств, это чистой воды фантазер», — записал в своем дневнике в 1917 году госсекретарь по делам Индии в правительстве Великобритании Эдвин Монтегю.

Три раза у Ганди появится возможность доказать обратное. Полем для его первого опыта в применении сатьяграхи станет Бихар[144] в отрогах Гималаев, далеко к северу от Ахмадабада.

Раджкопумар, один из многочисленных мелких арендаторов, страдавших от действовавшего в Бихаре закона тинкатии (по которому арендаторы должны были отводить три двадцатых части площади обрабатываемой земли под так называемые индигоносы, а прибыль от индиго уходила к землевладельцам — плантаторам-англичанам), вбил себе в голову, что Ганди — их спаситель, именно он сотрет «пятно индиго». Он преследовал его неотступно от Лакхнау (где Ганди участвовал в заседании конгресса) до Ахмадабада, и от Ахмадабада до Калькутты, пока Ганди не согласился последовать за ним в далекий Бихар.

Для начала Ганди окружил себя небольшой командой молодых образованных людей, по большей части юристов, подчинил их, как и самого себя, монашеской дисциплине (все были обязаны жить точно так, как бедные крестьяне, которых они будут защищать), собрал факты из уст заинтересованных лиц, изъездил весь округ Чампаран, побывал в селениях, собрал тысячи свидетельств и набрал внушительный объем информации. Вскоре ему сообщили, чтобы он убирался восвояси, иначе его арестуют. Как обычно, он отказался повиноваться и на суде, куда явились тысячи крестьян, признал свою вину: он без возражений примет наказание, полагающееся за неповиновение, заметив при этом, что он нарушил отданные ему приказания не из неуважения, а «повинуясь высшему закону нашей жизни — голосу совести». Совершенно революционное заявление, недопустимое с точки зрения официальных властей, побуждение к ответственному действию (этот поступок некоторые современные активисты ошибочно спутали с неприятием всякой власти, что не было гандиевской позицией).

Крестьяне, о которых до сих пор не заботился ни один вождь, ликовали. Первый урок гражданского неповиновения — и полнейший успех. Урок дался даже слишком легко: опасаясь беспорядков, правительство Индии отменило распоряжения на местах и позволило Ганди свободно продолжать свое расследование, а потом включило его в созданную комиссию. Чиновники, успокоившись, предоставили ему «контролировать массы» (чего ему не простили националистические организации) — «ясное доказательство того, что их власть была поколеблена», — тогда как народ, прославляя его, «повиновался отныне только власти любви».

«Мы можем считать М. Ганди идеалистом, фанатиком или революционером — как вздумается. Но для крестьян он был избавителем, и они наделили его чрезвычайными полномочиями… каждый день он воспламенял воображение невежественных толп видениями грядущего тысячелетия», — писал один британский офицер[145]. Собрав показания восьми тысяч крестьян, Ганди разобрался во всех тонкостях аграрного вопроса. Его защитная речь была одобрена, тинкатию отменили, пятно индиго было стерто. Плантаторы проиграли. Слух о том, что за бедняков теперь заступаются, передавали из уст в уста, так он облетел широкие индийские массы. Хотя прессе было дано указание не публиковать отчетов Ганди, он превратился в политическую фигуру общенационального масштаба.

Его метод действовал, и он предоставил тому доказательство. Он вовсе не рассуждал о политике, не пытался убедить крестьян «сверху» теоретическими разглагольствованиями: он жил среди них, жил как они, отстаивал их интересы, просто учил их не бояться. Досконально изучив ситуацию, он сумел изложить претензии просто и ясно, сформулировать конкретные и узкие требования, при этом всегда угрожая прибегнуть к сатьяграхе. Политические лидеры, оттесненные на задний план, сочли его поведение опасным, а стиль действий — неуместным. Но молодежь, которой, наоборот, хотелось целиком отдаться какому-либо делу, восторженно пошла за этим паломником истины, который одевался как бедняк.

Первая голодовка

Ганди был еще поглощен улучшением условий жизни в округе Чампаран, когда получил тревожные известия из Ахмадабада: неподалеку от его дорогого ашрама ропщет народ. Рабочие текстильных фабрик недовольны своим жалованьем и бросают вызов владельцам. Приемщик из Ахмадабада написал Ганди, прося его добиться компромисса. Амбалал Сарабхаи, крупный промышленник и глава известного рода, человек независимого ума (и щедрой души, поскольку именно он спас Ганди, когда возникли трудности в связи с приемом в ашрам семьи неприкасаемых), с тех пор друживший с Махатмой, был одной из заинтересованных сторон. Его сестра Анасуйя, ушедшая в общественную работу, поддержит Ганди во время забастовки. Эмоциональная ставка в игре была высока. Ганди все же убедил обе стороны передать дело в суд. Но судебное разбирательство прервалось из-за ничтожного предлога.

Тогда-то Ганди и решил начать свою кампанию: Ахмадабад со всеми своими ассоциациями станет полем для эксперимента по определению влияния сатьяграхи в социальных вопросах. По его совету рабочие объявили забастовку. Каждый день, сидя под большим баньяновым деревом на берегу Сабармати, Ганди с помощью Анасуйи призывал их к терпению и самообладанию, напоминая о клятве. Но хозяева не сдавали позиций, а о суде больше речи не было. Время уходило, рабочие, лишенные жалованья, а вскоре и пропитания, устали, и Ганди почувствовал, что движение выдыхается. А вдруг рабочие в конце концов уступят, ничего не добившись, и таким образом не только проиграют сражение, но и утратят достоинство? Невыносимая мысль. «Скрывалась ли за этим чувством гордыня или моя любовь к трудящимся и пламенное стремление к истине? — кто знает». Однажды утром, во время ритуального собрания под баньяновым деревом, когда он «все еще продвигался ощупью и не видел ясно своего пути», в голове у него вдруг просветлело. Слова сами просились на язык. Если рабочие не возьмут себя в руки и не захотят бороться вплоть до заключения договора, он перестанет принимать пищу. Пока же, чтобы им помочь, их возьмут на работу в ашрам, где они будут укладывать фундамент ткацкой школы. И каждый день нескончаемая череда рабочих с корзинами песка на голове выходила из глубокого русла реки, а Ганди, лежа на циновке, старался сберечь силы перед длительной голодовкой. Однако порочной чертой этой голодовки — первой, устроенной ради общего дела (и первой из многочисленных голодовок «до смертельного исхода») — было то, что она сильно смахивала на шантаж, как отмечал сам Ганди, или, по меньшей мере, на силовое давление на противную сторону. Должно было хватить и одной забастовки: владельцы ткацких фабрик были его друзьями. Самым близким другом и самым упрямым был Амбалал. «Дать ему бой было сущим наслаждением». Но бой был уже нечестным, а избранный способ — не вполне достойным заявленной цели: к этому примешивались и дружеские чувства, и тревога, и Ганди невыразимо страдал — не от голода, а разрываясь между своими понятиями о долге, поскольку его голодовка на самом деле была направлена против слабости рабочих, а не против хозяев, как могли бы подумать.

Эта первая забастовка в острой форме выявила недоразумение, которое так и не исчезнет: враги Ганди сочтут голодовку вульгарным шантажом, формой принуждения, тогда как его намерением было, как он говорил, воздействовать на свои собственные войска, заставить их задуматься, образумить — возможно, искупить их вину.

Пока же, когда он назвал возможное решение, Ганди одолевали сомнения, он был уставшим и подавленным. «Если сравнить меня с просветленными душами, я чувствую себя таким карликом, что и сказать нельзя».

Три дня голодовки — и хозяева уступили: суд состоится. Решение было вынесено в пользу рабочих, которым прибавили жалованье. «Ради любви к рабочим» Ганди снес «позор» сатьяграхи. Но похоже, что каждая кампания (а каждая из них достойна отдельной книги) стоила ему ужасных мук, прежде чем он ввязывался в действие, а в конечном счете в большинстве случаев он терзался сомнениями по поводу целесообразности того, что он сделал.

И все же от этой репетиции «в кругу семьи», если так можно сказать, оказалось не так уж далеко до большой сатьяграхи, состоявшейся ровно год спустя, в 1919-м, впервые в масштабе всей страны. Когда к движению примкнули сотни тысяч индийцев, противником выступила могущественная Британская империя, а мировая общественность следила за событиями, затаив дыхание. Но прежде следовало сделать решающий шаг: Ганди взбунтовался против империи.

Вступить в войну?

Пока разворачивались все эти стычки, Англия воевала. Ганди не имел ни малейшего намерения ослабить правительство: он надеялся, что уже с конца войны, благодаря своему участию в ее тяготах, индийцы станут партнерами империи наряду с другими доминионами и что «расовые различия отошли в прошлое». Кроме того, он придерживался рыцарских взглядов: «Я полагал, что нельзя извлекать выгоду из трудностей, переживаемых Англией». В военное время было «пристойно и разумно» не выдвигать своих требований. «Делая выводы из этих идей, я приглашал добровольцев записываться в армию». Индия должна была быть способна сражаться, иметь оружие и уметь пускать его в ход. Ганди вновь переживал внутренний разлад, как в Южной Африке, когда он разрывался между потребностью предложить британским властям (в которых Эриксон видит нечто вроде отеческого лона) помощь и поддержку в годину испытаний и, наоборот, необходимостью сражаться с ними, между своим желанием добиться для Индии автономии, для чего, как он думал, требовалось представить доказательства своей лояльности, и полным неприятием насилия — верностью сатьяграхе. Не говоря уже об упреках со стороны тех, кому он еще совсем недавно втолковывал свои идеи. Он не скрывает этого противоречия: «Для меня было совершенно ясно, что участие в войне несовместимо с принципом ахимсы. Но человеку не всегда дано с одинаковой ясностью представлять себе свой долг. Приверженец истины часто вынужден двигаться ощупью»[146]. Противоречивые истины, трудный выбор.

Позже, возвращаясь к этому периоду, к Англобурской войне, к восстанию зулусов, к Первой мировой, в которых он участвовал, он объяснял, что для него и речи не могло быть о том, чтобы отказать в поддержке правительству. Поскольку он соглашался жить «под властью режима, основанного на силе, и умело пользуясь» предоставляемыми им возможностями и преимуществами, его долгом было всесторонне помогать этому режиму. Во время Второй мировой войны всё было иначе, поскольку Ганди боролся с этой самой властью. «Моя позиция в отношении этого института стала совершенно иной. В результате я больше не стану добровольцем на войне, в которую ввяжется это правительство».

Пока же он написал вице-королю почтительное и пылкое письмо, изложив стремление к независимости Индии, распространенное, как он смог убедиться, во всех слоях населения, уверил, что страна готова пойти на жертвы, напомнил о собственных услугах в Чампаране и Кхеде, где население, вместо того чтобы проклинать правительство, как делало до сих пор, отныне чувствует, что именно оно облечено властью (вряд ли этот аргумент убедил вице-короля), и сообщил, не особо это подчеркивая, что таков его «непосредственный, определенный и особый» вклад в войну: «Если бы я мог популяризовать использование душевной силы (а она представляет собой не что иное, как силу любви) вместо грубой силы, я знаю, что я подарил бы вам Индию, которая могла бы оказать открытое неповиновение всему миру». И закончил так: «Я пишу об этом потому, что люблю английский народ и хочу пробудить в каждом индийце чувство лояльности по отношению к англичанам»[147]. (Поддерживать эту любовь стоило большого труда, и очень скоро она сменилась полностью противоположным чувством. «Я не могу сохранять ни уважения, ни любви к правительству, которое совершает одну несправедливость за другой, отстаивая свою безнравственность», — написал он вице-королю, возвращая ему свои медали в 1920-м.)

Другое письмо было адресовано секретарю вице-короля: в нем он предлагал стать главным вербовщиком.

И он ринулся в бой. Крестьяне из Кхеды, которым он совсем недавно объяснял, что с британскими чиновниками, давившими их налогами, конечно, надо бороться, но вести себя учтиво, не поверили своим ушам, когда он призвал их стать хорошими английскими солдатами. Он потерпел поражение на всех фронтах, метался, терял голову, работал денно и нощно, в отчаянии, в ярости, иногда проходил по 32 километра в день пешком — и без особого результата. «Разве ты не принес обет ахимсы? Как можешь ты просить нас браться за оружие?» В итоге он заболел, сраженный приступом дизентерии, свалился с высокой температурой. Впервые в жизни болезнь почти довела его до могилы.

Но он отказывался от лекарств и терял последние силы. Хотел ли он наказать себя, подвергнуть себя, как он говорил, каре за глупость? Он больше не мог ни писать, ни ходить (и так несколько месяцев), ни читать, даже говорить. На самом деле, он погрузился в нервную депрессию (он говорит об этом сам), утратил всякий интерес к жизни, а он «никогда не любил жить ради самой жизни», и готовился умереть. Последнее послание было обращено к членам его ашрама.

Так было вплоть до того дня, когда немного чокнутый врач по прозванию «доктор лед» обложил его тело льдом. Это лекарство в сочетании с козьим молоком, посоветованным Кастурбай-искусительни-цей (которую он потом корил за нарушение обета), вернуло ему силы. «Любовь к общественной деятельности» довершила остальное.

Тень Амритсара

На самом деле, самый большой стимул, чтобы пойти на поправку, он получил от правительства Индии. Билль Роулетта[148], который покушался на гражданские свободы, тогда как индийцы ожидали после войны прямо противоположных действий — действий, за которые ратовал и сражался Ганди, — вернул ему боевой настрой. «Если бы я не был прикован к постели, то один вышел бы на бой, ожидая, что другие вскоре последуют моему примеру». Он созвал собрание в ашраме, пригласив два десятка своих товарищей; во время заседания была составлена клятва сатьяграхи. Задействовали ежедневные издания, основали организацию — сатьяграха сабха[149]: публичные собрания, коммюнике, подписи… Новая деятельность набирала обороты. Ганди лично писал вице-королю письмо за письмом, убеждал, грозил — все напрасно. Правительство торопилось придать законопроекту силу закона.

Ганди, еще не оправившийся после болезни (на собраниях его едва было слышно), начал колесить по стране, опираясь на своих помощников и сторонников. Он находился в Мадрасе, размышляя о возможном способе гражданского неповиновения, когда билль Роулетта официально вступил в силу. «В ту ночь я долго думал над этим вопросом, пока наконец не заснул. Утром я проснулся раньше обычного. Я все еще пребывал в сумеречном состоянии полубодрствования-полусна, когда меня внезапно осенила идея — это было как сон»[150]. Утром он рассказал хозяину дома, где жил, что во сне ему пришла мысль призвать всю страну к харталу (забастовке). Прекращение всякой деятельности, пост и молитва в знак протеста против ненавистного закона. «Борьба наша — священна, и я считаю, что нужно начать борьбу с акта самоочищения». Хартал в знак траура или протеста не был для Индии чем-то новым, зато превратить его в день национальной забастовки было гениальным ходом.

Эта неподготовленная затея была рискованным делом, однако обет «затронул религиозное сознание целого народа», и страна провела хартал, как один человек. Для Ганди это стало божественным откровением. «Кто может сказать, как всё это произошло? Вся Индия от края до края, все города и села — все провели в назначенный день полный хартал. Это было великолепное зрелище!» В Дели его провели 30 марта, в Бомбее — 6 апреля (дату изменили). Индусы и мусульмане в одном священном союзе. Правительство не могло этого стерпеть. В Дели «полиция преградила путь процессии хартала, направлявшейся к железнодорожной станции, и открыла по ней огонь. Были раненые и убитые. По Дели прокатилась волна репрессий»[151].

Человек, которого отныне официально называли Махатмой, участвовал в демонстрации в Бомбее. Задолго до восхода солнца толпа собралась на пляже в Чоупати. Ганди пришел одним из первых, сел на скамью, рядом с ним — около сотни сатьяграхов. Каждый вновь прибывший совершал очистительное омовение, а потом садился рядом с ним. «Толпа все прибывала и прибывала и превратилась в огромную людскую массу». Тогда Ганди по-простому обратился ко всем, напомнил о недавних событиях в Дели, объяснил, что такое сатьяграха (ошибка, допущенная в Дели, заключалась в том, что люди отказались разойтись, оказывали сопротивление при аресте, тогда как именно это и было искомой целью), сказал также, что нужно привыкнуть к дисциплине и самоконтролю, которые необходимы для акции коллективного неповиновения. Он побуждал их к повиновению, чтобы лучше не повиноваться вместе, и толпа спокойно разошлась, однако чуть не задушила Махатму в любовном порыве — это было уже не в первый раз.

Вечером началась задуманная акция гражданского неповиновения: на углах улиц продавали запрещенные книги, в частности, переложение книги Рёскина «Последнему, что и первому», сделанная Ганди на гуджарати, и его манифест «Хинд сварадж». Нарушая закон о печати, издавали газету «Сатьяграха», которой руководил тоже Ганди. Все книги были распроданы, несмотря на угрозу тюрьмы: «Но на тот момент тюрьма их больше не пугала».

8 апреля Ганди выехал в Дели. Он понял, что хотя он может контролировать невероятно разросшуюся толпу его сторонников, движению грозят маргинальные группы радикалов и репрессивные меры властей, впадавших в панику от неуправляемого порыва широких масс. Не доезжая Дели, он был арестован. Он лучше любого другого мог бы поддержать порядок, но власти, перепуганные народными волнениями, поддались страху и отправили его в Бомбей. Ганди, с юмором рассказывающий о череде этих событий в автобиографии, конечно, был рад: заключение в тюрьму (он отказался вернуться в Бомбей добровольно) покажет, кто истинный злодей, а ему, наслаждавшемуся в эти недели «безграничной любовью», не сделает ничего плохого, ибо дух его светел. Он не знал, что весть о его аресте привела народ в неистовство. Тут и там вспыхивали стычки. Едва он прибыл в Бомбей, как толпа при виде его пришла в неописуемую радость. Окружавшая его процессия вскоре наткнулась на полицейское заграждение. Как и в Дели, полиция пошла в атаку. «Вскоре ряды процессии смешались, возник полнейший беспорядок. Народ обратился в бегство. Некоторые были сбиты с ног и раздавлены, другие сильно изувечены. Выбраться из бурлящего скопления человеческих тел было невозможно. Уланы, не глядя, пробивались через толпу. Не думаю, чтобы они отдавали себе отчет в своих действиях. Зрелище было страшное. Пешие и конные смешались в диком беспорядке»[152].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.