В церковной костоломне

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В церковной костоломне

Родословная и равняя биография весьма условный материал для больших социологических обобщений, но она обычно содержит в себе непосредственный исходный минимум сведений, который помогает исследователю нащупать те пути и перепутья, по коим стекаются социальные воздействия, аккумулируются первые определяющие социальные ощущения и настроения.

Ранняя биография Абовяна, к стыду нашему, совершенно не исследована. Архив его до сих пор находится в частных руках и в жалком состоянии. Из него нам известны отрывки, которые время от времени вырывали без всякой системы отдельные дилетанты. Ни его дневники, ни его письма, ни черновые наброски нам неизвестны. Даже дата его рождения точно еще не установлена.

Исследователи высказывали много предположений на этот счет. Один из них — К. Тер-Карапетян — в 1897 году обнаружил при просмотре бумаг Абовяна неопубликованную автобиографию его, которую тот писал, по-видимому, для одного из своих студенческих друзей. Она заключает в себе прямые указания на год рождения Абовяна: «Я родился в 1804–1805 году в селе Канакер, в пяти верстах от Эривани (кратчайшим путем), — пишет он, — родительский дом принадлежит к числу заметных и наиболее уважаемых в этих краях».

Спустя пятнадцать лет А — до опубликовал послужной список Абовяна 1847 года, где Абовян собственноручно написал, что ему 38 лет. А — до считает возможным на этом основании опровергнуть указание автобиографии. Годом рождения Абовяна он считает 1809 год.

Вовсе не желая опорочить все свидетельства послужного списка, я должен напомнить, что было бы легкомысленно исключать возможность хронологической ошибки в ответе Абовяна. Он составлен на память и, вероятно, много позже автобиографии.

При отсутствии метрической записи, такого рода документы тем менее достоверны, чем позже они составлены. Память — плохой хранитель хронологии.

Как бы то ни было — время его рождения до сих пор точно не установлено[1].

Отец его был крестьянином; в роду упоминаются эриванские мещане; было время, когда пытались доказывать, что в какой-то легендарной древности предки Абовяна были «благородные мелики», но никто этому не поверил, даже Геральдическое управление, которое было не очень строго к фактам, охотно раздавая «благородное» звание тамбовским обрусевшим татарам, азербайджанским бекам, грузинским князьям и астраханским армянам. Вспомните курьезный рассказ П. Прошьяна о том, как его астраханский родственник на весьма сомнительных основаниях протащил, их в дворяне. Но даже Геральдическое управление не могло себя убедить в достоверности этой версии. Правда, уверяли позже, будто документы, подтверждающие эту легенду, пропали, но такая своевременная пропажа еще более убеждает историка в его сомнениях. Наконец, не исключена возможность, что род Абовяна имел какие-то связи с духовным сословием. Во всяком случае Абовян в письме к Уварову прямо говорит, что он «происходит из духовного звания».

Семья Абовяна, вероятно, была небогата, по крайней мере если судить по иным стихам и рассказам самого Абовяна, хотя, с другой стороны, связь с эчмиадзинским монастырем указывает, что она и не из бедных, так как монастырские чревоугодники никогда не питали особой слабости к тем мужикам, которые не могли хоть несколько раз в году быть на «богомолье».

Абовян — сын такого средней руки крестьянина.

Девять лет он жил дома, о жизни этой нам ничего неизвестно. Осенью 1815 года отец привел его в Эчмиадзин и отдал монастырским крокодилам на духовное и физическое истязание.

Мы не знаем, как и чему он там «учился», но мы имеем позже упоминание о том, какой след в душе Абовяна оставил этот мрачный духовный острог. «Абовян сказал мне, сопровождая нас в Эчмиадзин, — рассказывает Боденштедт, — что он вступает в эти древние стены с дрожью, до того невыносимы были те впечатления, которые он получил в юношеские годы и которые никогда не сглаживались в его памяти. Неоднократные попытки к побегу неизменно кончались неудачно и давали повод к тому, что с ним обращались все более строго»… «Так он вырос в слезах, молитвах и постах, в дикой, неспособной ни к чему благородному, неестественно чувственной обстановке».

Через шесть лет он перебрался в другой монастырь — Ахпат. Сколько времени он пробыл там и что делал — тоже неизвестно. Выясняется только, — опять-таки по рассказам, — что в 1821 году он перебрался в Тифлис «для усовершенствования» в науках, что года два он учился у епископа Погоса, пока в 1823 году не была открыта семинария Нерсеса, куда он и поступил. Учился он, как в импровизированной школе Погоса, так и в семинарии, хорошо.

«Получив первоначальное воспитание в эчмиадзинских кельях, Абовян переселился вместе со своим покровителем (духовным отцом) епископом Антонием в Ахпатский монастырь, — рассказывает Назарян, — отсюда, затем переселившись в Тифлис, он был передан архимандриту Погосу из Карабаха, который, начиная с 1816 года, обучал учеников в своей келье при Тифлисском монастыре. Абовян, как и другие юноши-армяне, к числу которых принадлежал и пишущий эти строки, трудился с утра до ночи, ломая голову над грамматикой Чамчяна, над риторикой. Архимандрит Логос мог обучать лишь механически, не будучи в силах оживлять свое преподавание, старое, мертвое армяноведение, которое и было единственным предметом учения. И нужно сказать, что этот учитель дал своим ученикам больше побоев, чем знаний. Такова была тогдашняя армянская учеба и в этом «виноват был не архимандрит Погос, а его грубое и темное время.

Неуместно было бы мерить прошлое по нашим прогрессивным и естественным временам.

С открытием в 1823 году в Тифлисе училища Нерсесян, с установлением там новых методов обучения приглашенным из Москвы Арутюном Аламдаряном, — Абовян и мы, его товарищи, перешли в это училище, где кроме армянского языка можно было хоть немного обучиться русскому, персидскому, а позже и французскому языку. Абовян, обучаясь до 1828[2] года и будучи старше по возрасту, выделялся среди своих товарищей вдумчивостью, особенно же исключительной памятью.

Больших знаний он из этой школы не вынес, как и ни один из нас, да и невозможно было вынести что-нибудь из этого бессистемного жалкого ученья, но справедливость требует указать, что в некоторых из нас эта школа посеяла семя живого стремления к знаниям».

Вот вкратце тот мучительный путь, который прошел Абовян в юности. В этой обстановке у него зародилась идея культурного монастыря, который взял бы на себя великое дело просвещения народа.

«Пятнадцати лет я читал деяния Луки Ванандеци, Симеона Католикоса, Мхитара Аббата и других отцов и мечтал самому по мере сил быть полезным моему народу…» — пишет он. Целые дни прислуживая старым невеждам, безграмотным и бездарным духовным чинодралам, Абовян проводил ночи напролет в размышлениях над судьбами тех, кого он оставил за монастырскими стенами, мечтая о возможности для них просвещения без мучительных унижений, которые выпали на его долю. Мысль его вращалась в привычных рамках церковных преданий, идеи выливались в обычные готовые формы церковного реформаторства, в голове складывались контуры нового просветительного возрождения угасающей и тонущей во тьме и разврате церкви.

Понукаемый варварами, циниками, сребролюбцами и предателями он создал себе идеал нового церковника, какого-то воображаемого культурного братства, своего рода конгрегацию[3] Мхитара Аббата в сердце Армении, где будут работать просвещенные монахи, служители народа, чистые и непорочные, причем и задачи этого братства он представлял совершенно аналогичными тем, которые осуществлял католический поп в Венеции, только на почве и в пределах грегорианской ортодоксии.

Побывав в Тифлисе и «усовершенствовавшись» там в науках, он не смог отделаться от этой идеи, и стал настойчиво искать случая съездить в Италию к мхитаристам. Он жаждал воочию видеть этих «идеальных» попов, так непохожих издали на эчмиадзинских насильников, так ловко и по-иезуитски святошествовавших в своей литературе. В своих «Ранах Армении» он рассказывает, как он, оставив семинарию Нерсеса, поехал к католикосу, чтобы проситься в Венецию: «Тогда я ушел из училища и отправился из Тифлиса в Ахпат к католикосу Ефрему, чтобы заручиться бумагой, съездить к родителям и с ними эмигрировать в Венецию. Все уже было готово, из Османлу приехал священник с сыном и намеревался вернуться обратно. С ними хотел выехать и я, но портной не успел с одеждой… Как я был опечален, что. они уехали, а я остался».

Фридрих Паррот. 1828 год. Литография Клюндера. (Музей изобразительных искусств)

Он остался — и эчмиадзинские бездельники решили облагодетельствовать Абовяна. Его назначили на служение архимандриту Антону, «а потом — архиепископу Ефрему», дав ему звание диакона. После смерти Ефрема, Абовяна назначили «переводчиком и писцом католикоса».

Это было не первое его поражение. Но оно не привело его в отчаяние: он продолжал упорные поиски путей к воплощению своей мечты. Он ощущал потребность новых путей, но был бессилен наметить эти пути вне пределов религии. На его плечах лежал груз церковных традиций. Самое смелое, до чего мог дорасти в этой обстановке измученный противоречиями Хачатур-дпир[4] — была мечта о новой реформации.

Смутные передовые идеи бродили в голове Абовяна, но ни осмыслить до конца, ни поставить их правильно он не мог, он стоял обеими ногами внутри древних стен Эчмиадзина, искал пути в землю обетованную на церковной почве, надеялся вывести свой народ к светлому будущему через узкие ворота монастыря, хотя бы и реформированного и, к великому своему несчастью, не видел, не замечал, не сознавал и не мог сознавать, что эти ворота ведут в тьму, в варварство, в одичание, что этот путь есть путь полного социального паралича того народа, интересы которого он так пламенно хотел защищать.

Паррот застал его в этом тревожном состоянии духа, когда осенью 1829 года приехал, чтобы взойти на вершину Арарата. Образованный «переводчик и писец католикоса» естественно был первым приставлен к Парроту. Абовяна рекомендовали ему еще в Тифлисе, поэтому ученый профессор был очень рад согласию молодого дпира сопровождать его в интересном и ответственном путешествии.