Литературные влияния

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Литературные влияния

Говоря о литературных влияниях, я, разумеется, не обманываю себя и достаточно учитываю состояние имеющихся по этому вопросу материалов. Высказать сколько-нибудь исчерпывающее суждение о влияниях, из которых сложились и окрепли литературные вкусы и воззрения Абовяна, в настоящее время немыслимо, так как подлинное научное изучение Абовяна еще не начиналось и оно начнется не ранее, чем будет предпринята публикация его рукописей, дневников, писем. А пока можно лишь попытаться выделить те основные влияния, которые нашли прямое отражение в его творчестве.

Литературная манера Абовяна близка к той, которая завоевала себе всеобщее признание в конце XVIII века в Англии, Франции и Германии, а в России была господствующей формой до Пушкина. Абовян попытал на себе сильнейшее влияние сентиментализма и романтизма. Под преимущественным влиянием этих литературных стилей находился не один Абовян. Нараставшее национально-революционное движение передовых народов искало в них средства выражения своих эмоций. Итальянская, польская и литература балканских народов дают огромное количество материала, показывающего процесс приспособления привнесенных литературных стилей к социальным потребностям и задачам страны. Было бы чрезвычайно поучительным сравнение национально-революционной литературы этих народов с ранне-демократической армянской литературой.

Кроме вопросов взаимного влияния (что я вовсе не исключаю: если влияние карбонаризма на Абовяна фактами доказать трудно, то уже Налбандян непосредственно вдохновляется их литературой и поэзией гарибальдийцев — «Песня итальянской девушки») в тщательном изучении нуждается вопрос о природе этого явления.

Исторически крайне интересно, что на почве нарождающейся армянской литературы повторяется почти дословно не только комплекс идей, но и последовательность стилей, какая выработалась в культуре далеко опередивших ее буржуазных стран.

Избыток чувств и еще не определившиеся контуры программы, ясное понимание потребности и смутное представление о тех силах, которые могут и должны бороться за разрешение назревших задач, сила предвидения и бессильное одиночество, бессилие, физически ощущаемое ежедневно — вот то, что в молодых литературах вызывает острую тягу к чувствительному и романтическому, к дерзким мечтам, приправленным слезой.

Основные идеи французской литературы предреволюционных лет с особой импозантностью должны были вспыхнуть на почве немецкой литературы и с тем большей силой, чем далее отстояла политически Германия от Великой революции. Подобным взрывом политической потребности через литературу слагающейся нации было творчество Гете и Шиллера. И не только эти корифеи — освежающий ветер предреволюционной и революционной Франции способствовал оживлению и бодрости поколения, впереди которого шли такие страстные бойцы, как Лессинг, такие одухотворенные певцы национального возрождения, как Гердер. И не столько личное дарование отдельных представителей, сколько отмеченные особенности социальной основы течения «бури и натиска» сделались близкими и легко воспринимались народами, идущими во след.

Шиллер как проповедник идей свободы, отечества, геройства, тираноборства, — этот Шиллер и в русской общественной мысли играл роль первой подготовительной ступени революционно-демократического, утопического социализма.

«Шиллер остался нашим любимцем, — пишет Герцен в «Былом и думах», — лица его драмы были для нас существующие личности, мы их разбирали, любили и ненавидели не как поэтические произведения, а как живых людей. Сверх того, мы в них видели самих себя. Я писал Нику (Н. П. Огареву — В. В.) несколько озабоченный тем, что он слишком любит Фиеско, что за «всяким» Фиеско стоит свой Веринна. Мой идеал был Карл Моор, но я вскоре изменил ему и перешел к маркизу Позе. На сто ладов придумывал я, как буду говорить с Николаем, как он потом отправит меня в рудники, казнит. Странная вещь, что почти все наши грезы оканчивались Сибирью или казнью и почти никогда — торжеством. Неужели это — русский склад фантазии или отражение Петербурга с пятью виселицами и каторжной работой на юном поколении?»

Еще восторженнее Герцен говорит о влиянии Шиллера на него в ранней автобиографической повести (см. собр. соч., т. II, стр. 400). Через эту стадию восторженного преклонения перед шиллеровским романтизмом революционно-демократическая мысль должна была пройти, прежде чем обрести уравновешенную и трезвую уверенность, и должна была пройти именно после декабрьского поражения, когда на несколько лет водворилась глухая тишина, когда все живое притаилось, когда казалось безнадежным скорое наступление дня, когда «Петербург с пятью виселицами» отражался в сознании молодого поколения неизменной сибирской каторгой, как завершение всякой мечты о свободе.

Спасительным противодействием шиллеровскому романтизму была диалектика Гегеля, но общественные отношения были еще отсталы. Гегельянство не могло развиться в диалектический материализм и уступило место буйному развитию утопизма, отмеченному взрывом абстрактно-романтического свободолюбия. Победа Герцена над Белинским в их споре об отношении к русской действительности была победой утопического социализма, победой Карла Моора и маркиза Позы.

Для русской революционно-демократической мысли (в отличие от германской) шиллеровский период наступил тогда, когда литература русская могучими усилиями Пушкина поднялась до классической уравновешенности, до величественного реализма. Эта особенность была обусловлена отмеченным выше сложным стечением обстоятельств.

Такого сложного сплетения обстоятельств не было перед Абовяном и не могло быть. Когда он ехал в Дерпт, он был единственным кандидатом на зачинателя новой армянской литературы и одновременно он был одним из немногочисленных идеологов пробуждающегося национального движения

Попав в среду немецкой профессуры Дерпта, он оказался в самом тесном общении с литературой эпохи «бури и натиска». А первое же знакомство с этой литературой естественно поразило его полным совпадением настроений. И у Лессинга, и у Гердера, тем более у великих Шиллера и Гете, Абовян находил воодушевляющие его страницы. Абовян читал и изучал Шиллера и Гете. Позже нам нетрудно будет обнаружить влияние раннего Гете и гегемонию Шиллера почти на всех его работах. Он с величайшей настойчивостью пропагандировал Шиллера в своей школе и, полагаю, совершенно сознательно избрал его не столько как художественный авторитет, сколько как певца свободы. «Разбойники», «Вильгельм Телль» по-своему поразили его и оставили глубочайшие следы на его основном романе.

Самый строй идей Абовяна носит яркий отпечаток немецкого просветительства. Поэтому при внимательном изучении исследователь с изумлением может обнаружить сходство идей и образов Абовяна с каждым из немецких просветителей в отдельности. Это не продукт индивидуального влияния, а доказательство видового сходства. Да, Абовян не менее Герцена и Белинского увлекся свободолюбивым романтизмом Шиллера. Карл Моор и Вильгельм Телль источали слезы и из его чувствительных глаз и его заставляли произносить проклятия по адресу врагов народа, давать Аннибалову клятву.

Но есть между ними большая разница. Белинский и Герцен проскочили шиллеровский период быстро, в вопросах теории они легко нашли путь от диалектики Гегеля к материализму Фейербаха, оставаясь в их политических вопросах утопическими социалистами. Абовян же был раздавлен обстоятельствами ранее, чем исчерпал возможности периода романтического протеста. Абовян мучительно медленно входил в шиллеровский период и развертывался в нем. Это коренное отличие было обусловлено вовсе не различием дарования или темперамента, а различием социальной обстановки, о которой я скажу ниже.

Значительно меньшее влияние на творчество Абовяна имела русская литература. Сказалась атмосфера Дерпта, вся проникнутая немецким духом, где русские студенты для изучения своей литературы были вынуждены создавать русское землячество. Пиетет перед Гете и Шиллером был до того силен, что почти незамеченным прошел Пушкин. Но тут имела значение сверх того и степень общего развития Абовяна, характер его социальных запросов. Глубоко уравновешенная поэзия Пушкина не могла вызвать в Абовяне того энтузиазма, который вызывали немцы. На искусство Хачатур-дпир смотрел в известной мере с социально-педагогической стороны.

Из русских писателей по формальному родству ближе всего Абовяну был поэт Жуковский, на которого его внимание поминутно обращали профессора. Жуковский жил некоторое время в Дерпте, о нем говорили, его почитали как переводчика Шиллера. С ним Абовян лично был знаком. Знаменитый поэт был к нему очень внимателен. Но, повторяю, влияние чисто формальное, идейные запросы Абовяна были очень далеки от консервативного монархизма придворного поэта. Вернее, Абовян считал монархический консерватизм делом русским и не могущим влиять на решение армянских вопросов, но подучиться у Жуковского он мог многому, знакомясь с родственным ему лирическим романтизмом.

С большим интересом Абовян следил за русской басенной литературой. И это вполне понятно. Басня — тематически и строем образов наиболее близка к народному творчеству. Она является самой доступной формой проповеди и наиболее демократична из всех литературных жанров. Для проповеднических и просветительных целей Абовяна басни Крылова, Хемницера, Дмитриева, давали большой художественный материал. К этому списку следует добавить имя Лафонтена, басни которого Абовян переводил особенно охотно.

Более кропотливые изыскания вероятно добавят много имен, внесут поправки в детали, но, сдается мне, в основном направление литературных интересов Абовяна и теперь уже вполне поддается определению.

Впрочем, есть еще одно имя, которое не могло пройти мимо Абовяна. Я говорю о Фихте. Пламенные патриотические речи последнего были созвучны настроениям Абовяна. Сепаратистско-националистические круги дерптских профессоров не могли не быть поклонниками автора «Reden an die deutsche Nation». А знакомство с огненным Фихте действовало на сознание Абовяна проясняюще. Невозможно отказаться от мысли, что именно Фихте укрепил в нем решение бороться за новый язык, за демократизацию литературного языка, хотя в моем распоряжении прямых указаний на это не имеется. Из крупных философских имен в мемуарной литературе найдено упоминание о Лейбнице. Француз, путешествовавший по Закавказью, писал западно-армянскому публицисту Ст. Воскану, приблизительно в середине пятидесятых годов прошлого столетия:

«Свидевшись с Абовяном, был изумлен его знаниями. Явления германской философии и литературы до того усвоены им, что даже европеец мог бы при нужде пользоваться его советами. Шиллера знает назубок. Мнения Лессинга и Лейбница отменно усвоил и придал им в своем азиатском воображении новую окраску. Вровень с немцем владеет немецким языком и, нет сомнения, что этот человек сделает еще честь армянской литературе» (цитирую из брошюры А. Бакунца).

Наконец он читал Гегеля. В «Дневнике» имеется запись о трудности чтения Гегеля. Что это не было случайным упоминанием — ясно из характера его беседы с профессором Вальтером, гегельянцем, с энтузиазмом насаждавшим в университете любовь к философии великого диалектика.

Наблюдая за жизнью университета, Абовян не раз предавался тяжелым размышлениям. В его «Дневнике» имеется такая запись: «Глядя на все это (на высокий культурный уровень его окружающий — В. В.), сердце мое охватывает волнение, и я думаю, в каком невежестве коснеет народ наш и придет ли время, когда он также просветится»?

Эта мысль, преследовавшая его в монастыре, еще ярче вспыхнула в Дерпте, в культурном обществе учащихся и профессоров. Чем яснее раскрывались ему действительные размеры отсталости, тем определенней становилось его решение посвятить себя делу просвещения народа. Он сознательно готовился в просветители и дерптские профессора всемерно поддерживали это решение.

Он с особой тщательностью знакомился с педагогическими теориями. Позже мы увидим прямые влияния Руссо и Песталоцци, думаю не будет рискованно предполагать и влияние Оуэна, социально-педагогические идеи которого как раз тогда в Европе оживленно обсуждались и пропагандировались. Но если о знакомстве Абовяна с Оуэном и другими социалистами можно лишь с известным риском гадать, то вопрос о его знакомстве с автором «Эмиля» — бесспорен. Абовян изучал Руссо. Это — факт первостепенной важности.

Есть еще одно обстоятельство, которое имеет наряду с литературными воздействиями, важнейшее, почти решающее значение «на формирование молодого просветителя. В Дерпте Абовян имел огромный успех среди женщин. Жены и родные профессоров с особой предупредительностью относились — к нему. Он неоднократно имел возможность убедиться, что в нем физическое искушение много сильнее, чем он думал, намереваясь сделаться монахом…

И Абовян без труда сделал для себя великое открытие: «Сближение с прелестной девушкой (Юлией, сестрой жены Паррота) смягчило грубый нрав мой, и действительно это единственное средство для смягчения нравов, — чем более мужчины знакомятся и сближаются с женщинами, тем воспитаннее и благороднее делается нрав их», — пишет он в «Дневнике». И у него совершенно естественно возникает мысль о том, как было бы хорошо жениться на такой немке, которая своим примером могла бы просвещать женщин на его родине.

Этому факту я придаю большое значение. В процессе эмансипации Абовяна такое решение женского вопроса сперва для себя, а затем, как увидим, и принципиально, поднимает Абовяна до уровня передового человека эпохи.

Такова та сумма влияний, тот перекресток идей, на котором Абовян шесть лет обламывал в себе остатки варварского вчерашнего дня, готовясь выполнить величайшую задачу своей жизни.

Выше я указал, что возникшие в стране смутные идеи нуждались в сочетании с опытом передовых стран Западной Европы, чтобы превратиться в передовую демократическую программу.

Абовян нес эти смутные идеи и попал, как мы видели, в революционный водоворот и ураган 1830–1831 года, где не только оплодотворялись идеи, но и довершались программы и прояснялись перспективы.

Не прошло полных шести лет, как Абовян был вынужден вернуться на родину, причем «решение, сбор и отъезд произошли с таинственной поспешностью. Для биографов Абовяна вопрос о причинах столь спешного отъезда его из Дерпта явится одним из интереснейших вопросов. Разумеется, для его выяснения им придется производить некоторые разыскания. Не был ли его отъезд вызван внешними причинами? Для домыслов и догадок простор большой, но мы не считаем полезным такое занятие. Соблазнительная задача установить связь между его столкновением с Булгариным и отъездом — это тем более правдоподобно, что Булгарин никогда не скупился в доносах и в самых беззастенчивых клеветнических наговорах. Но и это оставим будущему исследователю. В архивах он найдет, быть может, факты, точно объясняющие странную поспешность отъезда Абовяна из Дерпта.