«На московских изогнутых улицах…»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«На московских изогнутых улицах…»

В Москве Есенин останавливается у отца, который служил мясником у купца Н. В. Крылова и жил в доме для его служащих.[4]

Александр Никитич определил сына на службу к Крылову в качестве конторщика, «…в конторе, — напишет позже A.A. Есенина, — Сергей проработал всего лишь одну неделю. Ему не понравились существующие там порядки. Особенно он не мог примириться с тем, что, когда входила хозяйка, все служащие должны были вставать. Сергей вставать не захотел, разругался с хозяйкой и ушел. У него к тому времени было написано много стихов, и он хотел быть настоящим поэтом». В учительский институт, как сообщает сам Есенин, к счастью, он не попал. Но никаких документов, свидетельствующих о том, что он пытался туда поступить, не существует. Скорее всего, и не пытался. Не хотел. Ибо хотел совсем другого: «быть настоящим поэтом».

Екатерина Есенина вспоминает: «Отец наш был очень недоволен его [Сергея] желанием стать поэтом. Он, как умел, уговаривал его не лезть в писательскую компанию. «Дорогой мой, — говорил отец. — Знаю я Пушкина, Гоголя, Толстого и скажу правду. Очень хорошо почитать их. Но видишь ли? Эти люди были обеспеченные. Посмотри, ведь, и все помещики. Что ж им делать было? Хлеб им доставать не надо. На каждого из них работало человек по 300, а они, как птицы небесные, не сеют, не жнут… Ну где же тебе тягаться с ними?» — «А Горького ты знаешь?» — спросил Сергей. «Мало читать пришлось, но знаю, писатель знаменитый. Знаю, что из простых, таких богатырей раз-два и обчелся. А ты спроси его, Горького, счастлив ли он. Уверен, что нет. Он влез в чужое стадо и как белая ворона среди них, потому его и видно всем. Страшная вещь одиночество. А он одинок. Не наша это компания, писатели. Будь ближе к своим, не отставай от своего стада, легче жить будет». Сергей улыбнулся и, вставая из-за стола, сказал, сощурив глаза: «Посмотрим». «Вот детина уродилась, хоть кол на голове теши, а он все свое», — сердито сказал отец, когда Сергей ушел».

Присутствовать при этом разговоре Екатерина Александровна не могла — она жила тогда в Константинове. Но если такой (или подобный) диалог отца с сыном все-таки имел место, то, надо сказать, что Александр Никитич был не только любящим отцом, но умным и проницательным человеком. Он предсказал судьбу Сергея: одиночество, вечное ощущение себя не в своей тарелке («Нет любви ни к деревне, ни к городу»), жизнь мало сказать нелегкая, — трагическая. Но «детина уродилась» поэтом. И сбить его с этого пути не смогут ни родные, ни любящие женщины, ни «месть врагов и клевета друзей», никакие жизненные обстоятельства.

Но каким же поэтом хотел стать семнадцатилетний Есенин? Народным. В обоих значениях этого слова: поэт пишущий о народе, болеющий его болями (иначе говоря, поэт гражданской тематики), и поэт, которого знает и любит народ. (Широкая известность в узких кругах не привлекала его никогда.)

Идеалы молодого Есенина наиболее четко выражены в стихотворении «Поэт», написанном еще в Спас-Клепиках:

Он бледен. Мыслит страшный путь.

В его душе живут виденья.

Ударом жизни вбита грудь.

А щеки выпили сомненья.

Клоками сбиты волоса,

Чело высокое в морщинах,

Но ясных грез его краса

Горит в продуманных картинах.

Сидит он в тесном чердаке,

Огарок свечки режет взоры,

А карандаш в его руке

Ведет с ним тайно разговоры.

Он пишет песню грустных дум.

Он ловит сердцем тень былого.

И этот шум… душевный шум….

Снесет он завтра за целковый.

Что и говорить, слабое стихотворение. Подражательное. Но только по форме. По существу же глубоко искреннее. Подтверждением тому — одно из первых писем отправленных уже из Москвы Грише Панфилову: «Хочу писать «Пророка»[5], в котором буду клеймить позором слепую, увядшую в пороках толпу. […] Отныне даю тебе клятву. Буду следовать своему «Поэту». Пусть меня ждут унижения, презрения и ссылки. Я буду тверд, как будет мой пророк, выпивающий бокал, полный яда, за святую правду с сознанием благородного подвига».

Слишком пафосно? Но это с нашей сегодняшней точки зрения. Исторический, да и личный опыт взрослого человека XXI века учит не доверять пафосу. Но душа семнадцатилетнего деревенского паренька еще не затронута цинизмом.

Что такое «душевный шум», Есенин знал уже хорошо. «… глядишь на жизнь и думаешь: живешь или нет? Уж очень она протекает-то однообразно, и что новый день, то положение становится невыносимее, потому что все старое становится противным, жаждешь нового, лучшего, чистого, а это старое-то слишком пошло. Ну ты подумай, как я живу, я сам себя даже не чувствую. «Живу ли я или жил ли я?» — такие задаю себе вопросы после недолгого пробуждения. Я сам не могу придумать, почему это сложилась такая жизнь, именно такая, чтобы жить и не чувство[ва]ть себя, т. е. своей души и силы, как животное. Я употреблю все меры, чтобы проснуться. Так жить — спать и после сна на мгновение сознаваться, слишком скверно. Я […] не читаю, не пишу пока, но думаю» (из письма Грише Панфилову в начале августа 1912 г.)

Письма Есенина к Марии Бальзамовой поражают целомудрием. «… между нами не было даже символа любви, поцелуя, не говоря уже о далеких, глубоких и близких отношении[ях] […] (Трудно себе представить, что автор этого письма в конце жизни скажет о себе: «Каждый день я у других колен»! — Л. П.). Только тебя я не могу понять, смешно, право, за что ты меня любишь. Заслужил ли я». И в другом письме: «…мне хочется, чтобы у нас были одни чувства, стремления и всякие высшие качества. Но больше всего одна душа — к благородным стремлениям». Он страшится, как бы и их отношения не затронул налет пошлости. «Жизнь — это глупая шутка. Все в ней пошло и ничтожно. Ничего в ней нет святого, один сплошной и сгущенный хаос разврата. Все люди живут ради чувственных наслаждений. […] Люди нашли идеалом красоту и нагло стоят перед оголенной женщиной, и щупают ее жирное тело, и разражаются похотью. И эта-то игра чувств, чувств постыдных, мерзких и гадких, назван[а] у них любовью. Так вот она, любовь! Вот чего ждут люди с трепетным замиранием сердца. «Наслаждения, наслаждения!» — кричит их бесстыдный, зараженный одуряющим запахом тела в бессмысленном и слепом заблуждении дух. […] Человек любит не другого, а себя, и желает от него исчерпать все наслаждения. Для него безразлично, кто бы он ни был, лишь бы ему было хорошо. […] Я знаю, ты любишь меня, но подвернись к тебе сейчас красивый, здоровый и румяный, с вьющимися волосами (именно таким и был Есенин в 1913 г., но почему-то считал себя некрасивым. — Л. П.), другой — крепкий по сложению и обаятельный по нежности, и ты забудешь весь мир от одного его прикосновения, а меня и подавно, отдашь ему все чистые девственные порывы. И что же, не прав ли мой вывод.

К чему жить мне среди таких мерзавцев, расточать им священные перлы моей нежной души. […] Я не могу так жить, рассудок мой туманится, мозг мой горит и мысли путаются, разбиваясь об острые скалы — жизни, как чистые хрустальные волны моря.

Я не могу придумать, что со мной. Но если так продолжится еще, — я убью себя, брошусь из своего окна и разобьюсь вдребезги об эту мертвую, пеструю и холодную мостовую».

Юношеский максимализм? Конечно. И навязчивые мысли о суициде тоже свойственны юности. Но нам важно подчеркнуть другое: от природы в характере Есенина не было ничего порочного. А вот несовместимость с пошлостью и ничтожностью жизни была. «Я очень здоровый и поэтому ясно осознаю, что мир болен», — скажет Есенин в зрелые годы. Уже в ранней юности он понял: не следует «звать любовью чувственную дрожь» (и никогда не спутает эти понятия). Другое дело, что в жизни всегда пошлости и ничтожности больше, чем духовного, светлого. И любовь встречается гораздо реже, чем «чувственная дрожь».

После ухода из мясной лавки Есенин работает в конторе книгоиздательства «Культура». А там «много барышень и очень наивных. В первое время они совершенно меня замучили. (Еще бы — такой красавец! — Л. П.) Одна из них, черт ее бы взял, приставала, сволочь, поцеловать ее и только отвязалась тогда, когда я назвал ее дурой и послал к дьяволу».

Это письмо к Марии Бальзамовой заканчивается словами: «Обнимаю тебя, моя дорогая! Милая, почему ты не со мной и не возле меня. Сережа».

Сам Есенин хорошо знает, за что он любит Марию (Маню) — чистая душой и помыслами деревенская учительница, она не похожа на тех городских барышень, которые сами бросаются на шею. Его глубоко разочаровывает признание Марии, что она любит танцевать. Он любил в ней сельскую учительницу, которая сеет в народе «разумное, доброе, вечное», а она, оказывается, хочет переехать в город, поступить там на курсы. «На курсы я тебе советую поступить, — иронизирует Есенин, — здесь ты узнаешь, какие нужно носить чулки, чтоб нравится мужчинам, и как строить глазки и кокетливо подводить их под орбиты. Потом можешь скоро на танцевальных вечерах (в ногах твоя душа) сойтись с любым студентом и составишь себе прекрасную партию, и будешь жить ты припеваючи. Пойдут дети, вырастите какого-нибудь подлеца и будете радоваться, какие получает он большие деньги, которые стоят жизни бедняков».

Еще в разгар «святой любви» Мария, очевидно, высказала пожелание, чтобы их отношения закончилась браком. И получила ответ весьма недвусмысленный: «Жениться, забыть все свои порывы, и изменить убеждениям и окунуться в пошлые радости семейной жизни. […] Вот и с нами, пожалуй, может случиться сие». Постепенно Есенин убеждается, что Мария Бальзамова вовсе не Лиза Калитина. Очевидно, последней каплей, разрушившей его чувство, стало известие, что Маша показывает его письма посторонним, хвастается его любовью к ней — «это слишком низко и неблагородно».

Ни семейная жизнь, ни обычная интрижка Есенина не устраивают. В эти годы он хочет видеть собственную жизнь общественно-полезной и глубоко нравственной. На какое-то время он становится «толстовцем». Бросает курить. Отказывается от мяса, рыбы и других «прихотливых вещей»: шоколада, какао, кофе. А в своей оценке корифеев русской литературы приближается к Писареву. «Гений для меня — человек слова и дела, как Христос. Все остальные, кроме Будды, представляют не что иное, как блудники, попавшие в пучину разврата. Разумеется, я имею симпатию к таковым людям, как, напр., Белинский, Надсон, Гаршин и Златовратский и др., но как Пушкин, Лермонтов, Кольцов, Некрасов — я не признаю. Тебе (Есенин пишет Грише Панфилову. — Л. П.), конечно, известны цинизм А. П[ушкина], грубость и невежество М. Л[ермонтова], ложь и хитрость А. К[ольцова], лицемерие, азарт и карты и притеснение дворовых Н. Н[екрасовым]. Гоголь — это настоящий апостол невежества, как и назвал его Б[елинский] в своем знаменитом письме».

С первых же дней своего пребывания в Москве он посещает Суриковский литературно-музыкальный кружок, объединявший начинающих поэтов из «низов». Судя по воспоминаниям одного из руководителей кружка Г. Д. Деева-Хомяковского, уже тогда у Есенина были стихи, вовсе не похожие на «Поэта», приближающие к тем, которые очень скоро прославят его имя. В них было много сказочного, былинного:

Пряный вечер. Гаснут зори.

По траве ползет туман.

У плетня на косогоре

Забелел твой сарафан.

В чарах звездного напева

Обомлели тополя.

Знаю, ждешь ты, королева,

Молодого короля…[6]

Образ крестьянского плетня переплетался с образами королев и королей. «Он удивительно был заряжен, очевидно, в детстве, литературой из этой области», — пишет Деев-Хомяковский. Но большинство стихов того времени — о деревне и природе. Именно в Суриковском кружке Есенин впервые стал публично выступать со своими стихами. («Талант его был замечен всеми собравшимися».)

Но в Суриковском кружке не только читали стихи. Здесь велась и политическая работа. Особенно активизировавшаяся после расстрела рабочих на Лене. Именно тогда и уходит в Спас-Клепики «конспиративное» есенинское письмо: «Печальные сны охватили мою душу. Снова навевает на меня тоска, угнетенное настроение. Готов плакать и плакать без конца. Все сформировавшиеся надежды рухнули, мрак окутал и прошлое и настоящее. […] Оно [будущее] все покажет, но пока настоящее его разрушило. Была цель, были покушения, но тягостная сила их подавила, а потом устроила насильное триумфальное шествие. Все были на волоске и остались на материке. Ты все, конечно, понимаешь, что я тебе пишу. Ми…..ов всех чуть было не отправили в пекло святого Сатаны, но вышло замешательство и все снова по-прежнему. На ЦА+РЯ не было ничего и ни малейшего намека, а хотели их, но злой рок обманул, и деспотизм еще будет владычествовать, пока не загорится заря. […] А заря недалека, и за нею светлый день. Посидим у моря, подождем погоды, когда-нибудь и утихнут бурные волны на нем, и можно будет без опасения кататься на плоскодонном челне»[7]. К письму приложено стихотворение «На память об усопшем. У могилы» («В этой могиле под скромными ивами / Спит он, зарытый землей, / С чистой душой, со святыми порывами, / С верой зари огневой»).

Есенин не ждал у моря погоды. Он распространяет среди рабочих журнал «Огни» (редактор — член Суриковского кружка И. И. Морозов). А в феврале 1913 г. подпишет письмо в Государственную думу в поддержку фракции большевиков. Письмо опубликует газета «Правда».

После развала книгоиздательства «Культура» Есенин с помощью товарищей из Суриковского кружка устраивается в типографию Сытина. Там он ведет агитацию среди рабочих. Составляет письмо «пяти групп сознательных рабочих Замоскворецкого района гор. Москвы» и сам его подписывает. Это письмо («Письмо пятидесяти») оказывается в Государственной думе у члена социал-демократической фракции Р. В. Малиновского, который, как теперь известно, по совместительству служил агентом охранки. Куда и не замедлил передать письмо. Особое отделение Департамента полиции начинает розыск лиц, подозреваемых в авторстве «Письма пятидесяти». За Есениным устанавливается наружное наблюдение (кличка «Набор»). В начале сентябре 1913 г. Есенин сообщает Грише Панфилову: «… я зарегистрирован в числе всех профессионалистов […]. У меня был обыск, но пока все кончилось благополучно».[8]

Внешне жизнь Есенина в это время ничем не отличается от жизни его сослуживцев по типографии Сытина. Вместе с ними он участвует в загородных прогулках-пикниках. «Особенно же вспоминаются мне наши «маевки», — свидетельствует один из рабочих, — когда мы проводили ночь с субботы на воскресенье, обыкновенно на берегу Москвы-реки, неподалеку от села Коломенское, в небольшой, но тесно спаянной компании. Помню, как с предосторожностями, — такое было время, — со скромными запасами провизии в узелках, парами отправлялись мы на условленное место […], а потом уже за пределами городской черты объединялись в тесную группу. Самое наше совместное путешествие, особенно темною весеннюю ночью, мимо усыпанных цветами яблоневых садов было полно прелести, веселья и смеха. А эти прекрасные ночи у костров, когда мы спокойно и непринужденно беседовали вне бдительного ока полиции… […] Всегдашним горячим и непременным членом этих маевок был и Сережа Есенин, привносивший в них свою неисчерпаемую бодрость, веселость и жизнерадостность своей юности и своей любви к природе. […] Эти маевки наши не были ни загородными митингами, ни стремлением уединиться для обсуждения определенных злободневных вопросов и для дискуссий на запрещенные темы. […] И беседы здесь велись чисто русские, характерные, беспорядочные, то с чтением отрывков из литературных новинок, то с декламацией, то просто по наитию. Но во всяком случае с большой откровенностью, горячностью, интересом и со взаимном уважением к каждому слову участника. […] Нужно отметить только одно, что никогда наши разговоры не принимали сального, «клубничного» характера». (Пусть читатель сравнит эти маевки и современные коллективные выезды за город фабричных или заводских рабочих и подумает, что дала Октябрьская революция классу-гегемону.)

Есенин глазами сослуживцев и Есенин в письмах Грише Панфилову и Марии Бальзамовой — какой контраст! Молодой, радующийся жизни — и глубоко печальный, ненавидящий эту жизнь, подумывающий о самоубийстве. Где же правда? И там и тут. Мы не исключаем, что в письмах Есенин отчасти сгущает краски, подстраивая собственный образ под образ своего лирического героя — поэта. «Веселый и радостный» — это вовсе не идеал Серебряного века. И Есенин — сознательно или подсознательно — отдает дань моде. Но правда и другое: в веселом, как будто бы ничем не отличавшемся от других, юноше постоянно идет глубокая внутренняя работа, рассказать о которой он может только очень близким людям. «В настоящее время я читаю Евангелие и нахожу очень много для меня нового… Христос для меня совершенство. Но я не так верю в него, как другие. Те веруют из страха: что будет после смерти? А я чисто и свято, как в человека, одаренного светлым умом и благородною душою, как в образец в последовании любви к ближнему.

Жизнь… Я не могу понять ее назначения, и ведь Христос тоже не открыл цель жизни. Он указал только, как жить, но чего этим можно достигнуть, никому не известно».[9]

А через полгода — тому же Грише Панфилову: «Я человек, познавший Истину, я не хочу более носить клички христианина и крестьянина, к чему я буду унижать свое достоинство. Я есть ты, Я в тебе, а ты во мне[10] (курсив Есенина).

То же хотел доказать Христос, но почему-то обратился не прямо непосредственно к человеку, а к Отцу, да еще небесному, под которым аллегоризировал все царство природы. Как не стыдны и не унизительны эти глупые названия? Люди, посмотрите на себя, не из вас ли вышли Христы и не можете ли вы быть Христами. Разве я при воле не могу быть Христом, разве ты тоже не пойдешь на крест, насколько я тебя знаю, умирать за благо ближнего. […] Не будь сознания в человеке по отношению к «я» и «ты», не было бы Христа и не было бы при полном усовершенствовании добра губительных крестов и виселиц. Да ты посмотри, кто распинает-то? Не ты ли и я, а кого же опять, меня или тебя […]. Меня считают сумасшедшим и уже хотели было везти к психиатру, но я послал всех к Сатане и живу, хотя многие опасаются моего приближения».

Кто именно хотел везти Есенина к психиатру, неизвестно. Но — отметим — сомнения в его психическом здоровье появились уже в 1913 г., когда физически он был еще абсолютно здоров.

Продолжим письмо Грише Панфилову: «Гриша, люби и жалей людей — и преступников, и подлецов, и лжецов, и страдальцев, и праведников: ты мог и можешь быть любым из них. Люби и угнетателей и не клейми позором, а обнаруживай ласкою жизненные болезни людей. Не избегай сойти с высоты, ибо не почувствуешь низа и не будешь иметь о нем представления. […] Если бы люди понимали это, а особенно ученые-то, то не было [бы] крови на земле и брат не был бы рабом брата. Не стали бы восстанавливать истину насилием, ибо это уже не есть истина. […] Человек, подумай, что твоя жизнь, когда на пути зловещие раны. Богач, погляди вокруг тебя. Стоны и плач заглушают твою радость. Радость там, где у порога не слышны стоны».

А теперь спросим себя, случайна или нет связь молодого Есенина с большевиками. Написанное в 1918 г. «Я — большевик» либеральные советские литературоведы, старающиеся издать Есенина, были вынуждены распространять на все периоды его жизни. (Ну, конечно, с некоторыми оговорками: чего-то недопонимал, из крестьян все-таки.) Литературоведы же современные, как правило, считают, что сотрудничество юного Есенина с социал-демократами — явление случайное. Отчасти обусловленное средой (служба в типографии), отчасти просто грех молодости.

С нашей точки зрения, ничего случайного в жизни Гения вообще не бывает (проходящее — другое дело). Так же как не случайно будет его — гораздо более тесное — сотрудничество с эсерами. Именно религиозные искания и привели Есенина «в стан погибающих за великое дело любви» (так ему, во всяком случае, казалось). А что до того, что ни одна из этих партий не отрицала насилия… Так ведь лозунги о братстве, равенстве, свободе он слышал, а программы социалистических партий и тем более труды «основоположников» не читал «ни при какой погоде». Когда он поймет, что жестоко ошибся, — и начнется трагедия. Но об этом — позже.

Вслед за А. Толстым он презирает современную науку. («Наука нашего времени — ложь и преступление».) Но идеи идеями, а не чувствовать недостаточность своего образования он не может. И в сентябре 1913 г. поступает в народный университет Шанявского на историко-философское отделение. («Здесь хоть поговорить с кем можно и послушать есть чего».)

Народный университет (открыт в 1908 г.), построенный целиком на деньги мецената A.A. Шанявского, был уникальным учебным заведением. Туда принимались лица обоего пола, любых национальностей и вероисповедований, достигшие 16 лет. Документ о среднем образовании не требовался. Обучение на всех этапах было очень дешевым. Лекции читали лучшие профессора страны: П. Сакулин, А. Реформатский, Ю. Айхенвальд и др. Так что было и с кем поговорить, и кого послушать.[11] Но прилежным слушателем Есенин не стал. («Вот поступил учиться в университет Шанявского, — только все некогда на лекции ходить, много пишу».)

Пробиться в печать удается только в январе 1914 г. Детский журнал «Мирок» публикует под псевдонимом Аристон (музыкальный ящик) стихотворение Есенина «Береза»:

Белая береза

Под моим окном

Принакрылась снегом,

Точно серебром.

На пушистых ветках

Снежною каймой

Распустились кисти

Белой бахромой.

И стоит береза

В сонной тишине,

И горят снежинки

В золотом огне.

А заря, лениво

Обходя кругом,

Обсыпает ветки

Новым серебром.

Это стихотворение ученые мужи называют «фетовским». Действительно, некоторые элементы поэтики Фета здесь имеются. Но что с того? Вспомним эпиграф к этой книге «Химический состав весеннего воздуха можно тоже исследовать и определить…» Все чужое Есенин пропускал через себя, и все становилось есенинским. Поэтому человек с мало-мальски развитым поэтическим слухом никогда не спутает Есенина ни с Фетом, ни с Блоком, ни Клюевым, ни с кем-нибудь еще.

Надо уж очень не любить Есенина, чтобы увидеть в «Березе» очередную «маску», а не подлинную тоску крестьянского парня, недавно переехавшего в город. («Здесь много садов, оранжерей, но что они в сравнении с красотами родимых полей и лесов».) Есенин мог сколько угодно играть и лукавить — в жизни. (И то это начнется позже.) Но никогда — в стихах. Обаяние есенинской поэзии именно в неразрывности «души и глагола» (слова М. Цветаевой).

Г. Иванов писал, что беспристрастно оценят Есенина те, на кого его очарование не будет действовать. Скажем сразу: на нас очарование поэзии Есенина действует очень сильно. Поэтому тем, кто ждет беспристрастного анализа, рекомендуем отложить эту книгу и почитать что-нибудь «ученое». Только никакая «ученость» не объяснит, почему не кисейные барышни, а взрослый, вовсе не сентиментальный мужчина, редактор Госиздата И. Евдокимов, не смог сдержать слез, услышав нехитрые вроде бы строчки «Я вернусь, когда раскинет ветви/ По весеннему наш белый сад». А известный художник Ю. Анненков, всю жизнь проведший в артистических кругах, с кем только ни знакомый, каких только стихов ни знающий, плакал, когда Есенин читал «Песнь о собаке». Очарование стихов Есенина понятно и крестьянам, и академикам, и «блатарям», и сильным мира сего — всем, кто способен просто «вдохнуть полной грудью».

«Береза» словно плотину прорвала. Уже через месяц Есенин сообщает Грише Панфилову: «Распечатался я во всю ивановскую. Ред[актора] принимают без просмотра и псев [доним] мой Аристон сняли. Пиши, г [ово] рят под своей фамилией». Тот же «Мирок» в следующим же номере напечатал два стихотворения Есенина «Пороша» и «Поет зима, аукает…». Имя Есенина появляется и в третьем номере (перевод из Т. Шевченко), и в четвертом, и в седьмом, и двенадцатом номерах этого года. Его охотно публикуют и другие издания: журналы «Проталинка», газета «Новь» и, конечно же, журнал «Млечный путь», собрания которого он посещает. Некоторые стихи перепечатывают провинциальные газеты. Сам Сакулин высоко оценил произведения своего слушателя, и особенно «Выткался на озере алый цвет зари…». Этот факт подтвержден и в мемуарах Н. Сарда-новского. Стало быть, написано оно никак не в 1925 г., то бишь Есенин не лгал, когда поставил его в начале своего собрания сочинений. Правда, дата «1910 г.» не соответствует действительности. Но и это объясняется вовсе не желанием Есенина похвастаться. Тот же Сардановский вспоминает: «Первое стихотворение с признаками настоящей художественности было «Выткался на озере алый цвет зари…». Сам он все время был под впечатлением этого стихотворения и читал его мне вслух бесконечное количество раз». Есенин запомнил это стихотворение как написанное в самом начале творческого пути, а «сознательное творчество» началось в 1910 г. — отсюда и аберрация памяти.

Есенина замечает критика. Петроградское критикобиблиографическое издание «Новости детской литературы» отметило есенинские стихи.

В Суриковском кружке было принято решение издавать свой журнал — «Друг народа». Есенин — секретарь журнала и с энтузиазмом готовит первый выпуск. И конечно же, помещает там собственное стихотворение — «Узоры»:

Девушка в светлице вышивает ткани,

На канве в узорах копья и кресты.

Девушка рисует мертвых на поляне,

На груди у мертвых — красные цветы.

Нежный шелк выводит храброго героя,

Тот герой отважный — принц ее души.

Он лежит, сраженный в жаркой схватке боя,

И в узорах крови смяты камыши.

Кончены рисунки. Лампа догорает.

Девушка склонилась. Помутился взор.

Девушка тоскует. Девушка рыдает.

За окошком полночь чертит свой узор.

Траурные косы тучи разметали,

В пряди тонких локон впуталась луна.

В трепетном мерцанье, в белом покрывале

Девушка, как призрак, плачет у окна.

Так случилось, что Есенин входил в литературу именно во время войны. О войне — и многие другие произведения Есенина, написанные как до, так и после «Узоров». Патриотический пафос, охвативший в начале войны почти всю русскую интеллигенцию, не миновал и Есенина:

Ой, мне дома не сидится,

Размахнуться б на войне.

Полечу я быстрой птицей

На саврасом скакуне.

(«Удалец»)

Есенин верит в необходимость этой войны для русского народа, в его непобедимость, но, в отличие от многих других поэтов, с самого начала мечтает о том, чтобы как можно скорее «миновали страшной жизни грозы». И пишет не только и даже не столько о воинских подвигах, сколько об оставленных женах, невестах, матерях. Позднее сам поэт говорил, что при всей любви к соотечественникам он никогда не мог воспеть войну, ибо «поэт может писать только о том, с чем он органически связан».

К 1914 г. относится и первая критическая статья Есенина «Ярославны плачут» — о женщинах-поэтессах, слагающих стихи о войне. Не случайно из всего поэтического потока он выбрал именно женскую поэзию. Именно «Ярославны» чаще плакали и тосковали — по своим милым ушедшим на фронт.

В сентябре 1914 г. создается и первая из «маленьких поэм» Есенина «Марфа Посадница». По собственному признанию автора, он задумал ее еще в 16 лет. Но не случайно поэма на историческую тему — о противоборстве Новгорода и Москвы — была закончена именно во время мировой войны. (Напечатать удалось только после Февральской революции.) Одна из первых оценок поэмы принадлежит эсеровскому критику Иванову-Разумнику (он еще не раз появится на страницах этой книги): «На войну он [Есенин] отозвался «Марфой Посадницей» — первой революционной поэмой о внутренней силе народной, написанной еще в те дни (сентябрь 1914), когда почти все наши большие поэты […] восторженно воспевали силу государственную».

Свое впечатление от авторского чтения поэмы описывает Марина Цветаева в очерке «Нездешний вечер»: «Есенин читает «Марфу Посадницу» […] запрещенную цензурой. Помню сизую тучу голубей и черную — народного гнева. «Как московский царь — на кровавой гульбе — продал душу свою антихристу…» Слушаю всеми корнями волос. Неужели этот херувим, это Milchgesicht,[12] это оперное «Отоприте! Отоприте!»[13] — этот — это написал? — почувствовал? (С Есениным я никогда не переставала этому дивиться)». От себя добавим: этому будут дивиться многие — вплоть до самой смерти Есенина.

Талант Есенина, как говорится в русских сказках, рос не по дням, а по часам. Неудивительно, что Суриковский кружок, с его не слишком даровитыми членами и однобокой ориентацией, скоро перестал устраивать молодого, но уже заговорившего своим голосом поэта. Разрыв был неизбежен. Нужен был только повод, и он, как всегда, нашелся. Член кружка С. Д. Фомин рассказывает: «Общее собрание […] кружка […] избрало меня и Есенина в редакционную коллегию издававшегося журнала. Вот на этом [точнее, на следующем] собрании и сказался подлинный Есенин.

— Надо создавать художественный журнал. Слабые вещи печатать не годится!

А старая редакционная коллегия тянула назад:

— Нельзя так: у нас много принятого материала.

Тогда Есенин схватил свой картузик и кивнул мне:

— Идем, Фомин. Здесь нам делать нечего!

И мы оба вышли из редакционной коллегии».

На следующий день Есенин подал заявление о выходе из Суриковского кружка.

Еще раньше Есенин подумывал о переезде в Петроград. В Москве он «распечатался во всю ивановскую». Но не в тех журналах, где он хотел бы видеть свое имя, и не с теми произведениями, которые он считал лучшими. К началу 1915 г. у него уже был практически готов сборник «Радуница», однако напечатать его в Москве он не рассчитывал. Еще в 1913 г. жаловался Грише Панфилову: «Москва — это бездушный город, и все, кто рвется к солнцу и свету, большей частью бегут из него. Москва не есть двигатель литературного развития, а она всем пользуется готовым из Петербурга. Здесь нет ни одного журнала. Положительно ни одного. Есть, но которые только годны на помойку…».

Есенин, конечно, не совсем прав. И в Москве было немало поэтов, «хороших и разных». Достаточно сказать, что в Москве жили В. Я. Брюсов (метр символизма), В. Ходасевич. Писали стихи и хулиганили В. Маяковский и К?. Москвичами были Б. Пастернак и М. Цветаева, правда, их дарования еще не раскрылись в полную силу. Но Брюсова Есенин считал «поганым». (Основание на то были, но нам не хочется здесь о них говорить — это уведет нас далеко от героя этой книги.) Ходасевича он в это время недооценивал. Футуристов не уважал никогда. Другое дело — поэтическая молодежь Петрограда: Ахматова, Мандельштам, Г. Иванов… Есенин знал, что они регулярно собираются, читают друг другу свои стихи, обсуждают их.

К началу 1915 г. решение Есенина переехать в столицу становится окончательным и бесповоротным. «Здесь в Москве ничего не добьешься. Надо ехать в Петроград. Ну что! Все письма со стихами возвращают (имеются в виду петроградские журналы. — Л. П.). Ничего не печатают. Нет, надо самому… Под лежачий камень вода не течет. Славу надо брать за рога […]. Поеду в Петроград, пойду к Блоку. Он меня поймет» — так передает мемуарист слова Есенина накануне переезда в Питер.

8 марта 1915 г. Есенин осуществил свой давно зреющий замысел: уехал в Петроград. А между тем к этому времени в Москве у него уже была жена (гражданская) и маленький сын.