«Чую радуницу Божью»
«Чую радуницу Божью»
«Все в один голос говорили, что я талант. Я знал это лучше других», — без ложной скромности скажет Есенин в 1923 г. Успех первой книги — не частый случай в истории литературы. А ведь появилась она отнюдь не на «безрыбье». В это время в русской поэзии творили Блок, Брюсов, Андрей Белый, Бунин, Бальмонт, Маяковский, Северянин… Тоненькая, невзрачная книжечка[38] вызвала такой шквал эмоций, потому что ее содержание было разительно не похоже ни на Блока, ни на Бунина, ни на Маяковского.
«Соблазны культуры почти ничем не задели ясной души «рязанского Леля». Он поет свои звонкие песни легко, просто, как поет жаворонок. Усталый, пресыщенный горожанин, слушая их, приобщается к забытому аромату полей, бодрому запаху черной, разрыхленной земли, к неведомой ему трудовой крестьянской жизни, и чем-то радостно-новым начинает биться умудренное всякими исканиями и искусами вялое сердце», — писала довольно известный в то время критик Зинаида Бухарова (под инициалами «З. Б.») …А в «Северных записках» стихами Есенина любуется Софья Парнок (под псевдонимом Андрей Полянин) … А в журнале «Современный мир» Натан Венгров: «Есть что-то от «приволья зеленых лех»[39] в этой весенней и очень молодой книжечке стихов… […] Несомненно, что Есенин знает то, что пишет, — сам оттуда, от земли. И поэтому большой любовью к земле и к травам, и к «посвисту ветряному» и к «ухлюпам трясин» пропитаны его строки»… А еще рецензии в провинциальных газетах.
Но больше всего Есенин гордился статьей профессора. П. Сакулина «Народный златоцвет», опубликованной в солидном, основанным еще в 1866 г. журнале «Вестник Европы». Поскольку эта статья не только оценивает «Радуницу», но и дает представление о ее содержании, мы процитируем ее, не ограничивая себя объемом: «С первых же минут своей жизни Есенин приобщился к народно-поэтическому миру. Он — “внук купальской ночи”. Матушка в купальницу по лесу ходила, собирала “травы ворожбиные”, тут и сына породила.
Родился я с песнями в травном одеяле,
Зори меня вешние в радугу свивали.
Весенним, но грустным лиризмом веет от “Радуницы”. Славословье природы, поэзия быта, искорки молодой любви и молитва Богу — вот спектр этой развивающейся поэзии.
Нежно любит Есенин свою родную сторону и находит для нее хорошие ласковые слова:
Топи да болота,
Синий плат небес,
Хвойной позолотой
Вззвенивает лес.
Тенькает синица
Меж лесных кудрей,
Темным елям снится
Гомон косарей.
По лугу со скрипом
Тянется обоз —
Суховатой липой
Пахнет от колес
Слухают ракиты
Посвист ветряной…
Край ты мой забытый,
Край ты мой родной.
Мила, бесконечно мила Есенину деревенская хата, где “пахнет рыхлыми драченами, у порога в дежке[40] квас, под печурками точеными тараканы лезут в паз”. Он превращает в золото поэзии все — и сажу над заслонками, и кота, который крадется к парному молоку, и кур, беспокойно квохчущих над оглоблями сохи, и петухов, которые на дворе запевают «обедню стройную», и кудлатых щенков, забравшихся в хомуты […]. Когда нам говорили о поэзии крестьянского труда писатели-народники, напр. H.H. Златовратский, и даже когда сам Кольцов воспевал нам урожай или покос, — мы не могли не подозревать известной идеализации. Но в Есенине говорит непосредственное чувство крестьянина, природа и деревня обогатили его язык дивными красками. “В пряже солнечных дней время выткало нить”, — скажет он, или: “Выткался на озере алый цвет зари…”, “Желтые поводья месяц уронил”.
Для Есенина нет ничего дороже родины. «Если крикнет рать святая — / «Кинь ты Русь, живи в раю!» —/Я скажу: «Не надо рая,/Дайте родину мою»”, — восклицает он. […]
“Пою я о Боге касаткой степной, — говорит он о себе. — На сердце лампадка, а в сердце Иисус”. Он видит, как “на легкокрылых облаках идет возлюбленная Мати с Пречистым Сыном на руках”: “Она несет для мира снова распять воскресшего Христа”. В духе народных легенд рассказывает он, как “в шапке облачного скола, в лапоточках, словно тень, ходит милостник Микола мимо сел и деревень”, как “проходили калики деревнями” и говорили “страдальные речи”. Его умиляют образы “светлого инока” в скуфейке[41] и простые богомолки. […] Заканчивается “Радуница” таким самоопределением поэта:
Чую Радуницу Божью —
Не напрасно я живу,
Поклоняюсь придорожью,
Припадаю на траву.
Между сосен, между елок
Меж берез кудрявых бус,
Под венком в кольце иголок,
Мне мерещится Исус.
Он зовет меня в дубравы,
Как во царствие небес,
И горит в парче лиловой
Облаками крытый лес.
Голубиный дух от Бога,
Словно огненный язык,
Завладел моей дорогой,
Заглушил мой слабый крик.
Льется пламя в бездну зренья,
В сердце радость детских снов.
Я поверил от рожденья
В Богородицын покров».
Правда, приветствуя «Радуницу», критики позволяли себе и некоторые замечания: обилие диалектизмов (во втором издании Есенин почти все их уберет), провалы вкуса в каких-то сравнениях: «кружево» леса, «плат» небес и т. п. (потом кое-что будет переделано, а кое-что просто выброшено). Но все это не меняло общего восхищенного тона.
Конечно, в бочке меда не обошлось и без ложки дегтя. С отрицательными рецензиями выступили Н. Лернер и Г. Иванов. Но кто такой начинающий поэт Георгий Иванов по сравнению с Сакулиным? Его брюзжанье легко можно было объяснить простой завистью к более удачливому собрату. (Впоследствии, в мемуарах, он будет писать о Есенине совсем в других выражениях, отдавая должное его таланту.) А Лернер? О ком Лернер отозвался хорошо? Разве что о Пушкине.
* * *
Почти во всех рецензиях рядом с именем Есенина стояло имя Клюева. «Оба они — кровные дети крестьянской России» (П. Сакулин). «Приветствуя их [Есенина и Клюева] мы согреваемся душою и верим в самые светлые достижения непочатых, неиссякаемых сил нашего народа» (3. Бухарова). Так что союз Есенина с Клюевым был явно — и теперь уже, пожалуй, равно — необходим обоим.
Возвратившись из Москвы, они снова выступают вместе. В тех же костюмах. (Теперь они входят в новое объединение — «Страда», мало чем отличавшееся от «Красы».) Но отзывы публики и рецензентов становятся все менее и менее восторженными, маскарадность начинает все более и более раздражать. А главное, амплуа «рязанского Леля» все меньше и меньше устраивает самого Есенина. Не нужны ему больше сафьяновые сапожки: его будут слушать в любом одеянии — он теперь в этом не сомневается.
И тогда-то — в первую зимнюю декаду 1916 г. — Есенин уже почти не скрывает своего раздражения против Клюева, главного сторонника «поддевочного» стиля. «В начале 1916 года Сергей, кажется, впервые заговорил со мной откровенно о Клюеве, — вспоминал уже упомянутый Владимир Чернявский, — без которого даже у себя дома я давно его не видел. С этих пор, не отрицая значение Клюева как поэта и по-прежнему идя с ним по одному пути, он не сдерживал своего мальчишески-сердитого негодования». А вот свидетельство прославленной исполнительницы русских народных песен Н. Плевицкой, относящееся к весне 1916 г.: «Сначала Есенин стеснялся, как девушка, а потом осмелел и за обедом стал трунить над Клюевым. Тот ежился и, втягивая голову в плечи, опускал глаза». Тогда же Есенин подарил Клюеву свою фотографию с надписью теплой, но сделанной, однако, как бы из далекого будущего, где восторжествует принцип «что прошло, то будет мило»: «Дорогой мой Коля! На долгие годы унесу любовь твою. Я знаю, что этот лик заставит меня плакать (как плачут на цветы) через много лет. Но это тоска будет не о минувшей юности, а по любви твоей, которая будет мне как старый друг. Твой Сережа 1916 г. 30 марта. П[е]т[роград]».
В начале лета этого же года Есенин — М. Мурашеву из Москвы: «Клюев со мной не поехал, и я не знаю, для какого он вида затаскивал меня в свою политику. Стулов[42] в телеграмме его обругал, он, оказалось, был у него раньше, один, когда ездил с Плевицкой и его кой в чем обличили». Содержание письма не очень понятно: какая «политика», в чем «обличили», но накопившееся раздражение к Клюеву прямо-таки торчит из этих строк.