«Трубит, трубит погибельный рог!». «Пугачев»
«Трубит, трубит погибельный рог!». «Пугачев»
Другая «маленькая поэма» «Сорокоуст» начинается нарочито грубо:
Трубит, трубит погибельный рог!
Как же быть, как же быть теперь нам
На измызганных ляжках дорог?
Вы, любители песенных блох,
Не хотите ли пососать у мерина?
……
Хорошо, когда сумерки дразнятся
И всыпают вам в толстые задницы
Окровавленный веник зари.
Но вот автор(или, если угодно, лирический герой) увидел бегущего за поездом жеребенка:
Милый, милый, смешной дуралей,
Ну куда он, куда он гонится?
Неужель он не знает, что живых коней
Победила стальная конница?
И он шлет всяческие проклятия «страшному вестнику», который
Пятой громоздкой чащи ломит.
И все сильней тоскуют песни
Под лягушиный писк в соломе.
О, электрический восход,
Ремней и труб глухая хватка,
Се изб древенчатый живот
Трясет стальная лихорадка!
* * *
Автор этой книги родился и вырос в семье инженера, человека отнюдь не бездуховного, который и сам писал стихи, и читал чуть ли не всех европейских поэтов в подлиннике, и дружил со многими крупными писателями и поэтами. Он привил своим детям уважение к технике и понимание того, что она есть великое благо, ибо берет на себя труд рутинный, механический, высвобождая творческие способности человека. А убивать людей можно и сидя на лошади. (Дело ведь не в количестве убитых, а в психологии убийцы.) Красивы могут быть и инженерные решения, и то, что создано с помощью технических достижений. Прекрасны деревянные орнаменты деревенских изб (Есенин пропел им гимн в «Ключах Марии»), но прекрасен и чудо техники — Бруклинский мост — «в формах его современных особая есть красота». И Есенин, в отличие от Горького и Маяковского, сумеет ее оценить.
«Стальная конница» победила «живых коней» во всем мире. И процесс этот неостановим. (Другое дело, что человечество еще не всегда умеет им управлять.) Но для натур тонких, нервных резкий переход от одного стиля жизни к другому может быть губителен. Тем более когда естественный технический прогресс заменяется насильственными действиями и презрением к ранее существовавшим формам культуры и быта.
Город, город, ты в схватке жестокой Окрестил нас как падаль и грязь.
Почему-то никто не счел нужным прокомментировать эти строчки. А между тем — мы уверены — поэт имеет в виду дошедшие до него в чьем-то пересказе слова К. Маркса об «идиотизме деревенской жизни».
Себя Есенин сравнивает с волком, на которого устроена засада. И, как волк, он не намерен сдаваться без боя:
Зверь припал… и из пасмурных недр
Кто-то спустит сейчас курки…
Вдруг прыжок… И двуногого недруга
Раздирают на части клыки.
О, привет тебе, зверь мой любимый!
Ты не даром даешься ножу!
Как и ты, я, отвсюду гонимый,
Средь железных врагов прохожу.
Как и ты, я всегда наготове,
И хоть слышу победный рожок,
Но опробует вражеской крови
Мой последний, смертельный прыжок.
* * *
Когда писались эти стихи, в стране полыхало крестьянское восстание, по размаху почти сопоставимое с восстанием Пугачева. Практически вся Тамбовская губерния была занята восставшими. Проехать из Москвы в Тамбов было невозможно. Восстание шло не только под экономическими (отмена продразверстки), но и политическими лозунгами (созыв Учредительного собрания), политическая программа восставших была, по существу, близка к эсеровской. Естественно, все симпатии Есенина — на стороне тех, кто решился на «последний, смертельный прыжок». Нет, он не взял винтовку в руки и не попробовал пробраться на Тамбовщину. Он откликнулся на восстание так, как только и может откликаться поэт, — словом. Гениальной поэмой «Пугачев».
Есенинский Пугачев не имеет ничего общего ни с реальным Пугачевым, ни с Пугачевым пушкинским. Он похож отчасти на автора, отчасти на предводителя восстания — Антонова, соединяя в себе твердую решимость не «даваться ножу» и нерастраченную нежность или, по словам Эренбурга, «грустную удаль и нежное хулиганство». Некоторые монологи Пугачева, вынутые из текста, не знающий поэму читатель может принять за стихи Есенина. Крестьянский «бунт» рисуется вовсе не как бессмысленный и беспощадный.
Современное звучание поэмы было сразу же замечено критиками. «Есенинский Пугачев — не исторический Пугачев. Это Пугачев-антитеза, Пугачев противоречит тому железному гостю, который «пятой громоздкой чаши ломит», это Пугачев Антонов-Тамбовский, это лебединая песня хаотической Руси, на короткое время восставшей из гроба после пропетого ей уже Сорокоуста» (Г. Устинов). Ему вторит другой критик, укрывшийся под псевдонимом Москвич: «Это больше бунт есенинский, чем пугачевский […]. И так неожиданно свежо, так необычно звучит в хоре городских голосов современности рязанский говор Есенина, человека видящего, как крестьянин «цедит молоко соломенное ржи». […] Как трава из-под городских камней, выпирает из нашей городской современности поэма Есенина — поэма о мужицкой правде, о зверино-мудрой мужицкой душе — поэма о мужике».
Практически о том же самом, только со знаком «минус» говорит А. Троцкий: «… сам Пугачев с головы до ног Сергей Есенин, хочет быть страшным, но не может. Есенинский Пугачев сантиментальный (sic!) романтик. Когда Есенин рекомендует себя почти что кровожадным хулиганом, то это забавно; когда же Пугачев изъясняется как отягощенный образами романтик, то это хуже».
Текстологический анализ черновиков поэмы показывает, как планомерно Есенин стремился приблизить ее содержание к современности, намеренно отказываясь от исторической точности.[69]
Трижды в поэме говорится, что мятеж подавляет не Петербург, как это было при Екатерине, а Москва. («Оттого-то шлет нам каждую неделю / Приказы свои Москва.», «Пусть знает, пусть слышит Москва / На приказы ее мы взбыстрим».)
Мятежник Караваев в ответ на реплику Пугачева — нужно «крепкие иметь клыки» — вздыхает:
И если бы они у нас были,
То московские полки
Нас не бросали, как рыб, в Чаган.
В монологе другого участника восстания Бурнова фигурирует луна, которую, «как керосиновую лампу в час вечерний, зажигает фонарщик из города Тамбова…». (Керосиновых ламп во времена Пугачева не существовало.)
Исследовательница А. Занковская выявила, что слова схваченного Пугачева, обращенные к выдавшим его соратникам, не что иное, как повторение слов Антонова-Тамбовского к восставшим крестьянам — «Дорогие мои, хорошие…» «Эти слова, — пишет Занковская, — облетели в 1921 году всю Россию. Это были как раз те слова, которые укоряюще, с горечью повторял атаман Антонов, руководитель крестьянской войны против большевиков, перед своей казнью. Говорил их красноармейцам, таким же как он сам, крестьянам, одетым в военную форму».
Да и в описании разгрома повстанцев слышен стон, который прокатился по Тамбовской губернии после того, как отряды Тухачевского подавили восстание. По жестокости действия Тухачевского намного превзошли действия исторического Пугачева. Сотни деревень были сожжены, сотни заложников расстреляны. («Сколько нас в живых осталось? / От горящих деревень бьющий лампами в небо дым / Расстилает по земле наш позор и усталость».)
«Пугачев» — это поэма не только о неудавшемся крестьянском восстании — но и о неоправдавшихся надеждах на революцию. И в то же время, как всякое гениальное произведение, о «вечных вопросах» — смысле и ценности человеческой жизни. Многие исследователи отмечали, что Пугачев — герой поэмы — близок Христу, который знал, что его предадут ученики. Пугачев у Есенина предвидит обреченность «кладбищенского плана», но осознает его неизбежность и сознательно принимает на себя тяжкую ношу возглавить это движение и принести себя в жертву обстоятельствам.
Симпатии Есенина, конечно, на стороне Пугачева, но он понимает и предавших его — их жажду жизни:
Нет, нет, я совсем не хочу умереть!
Эти птицы напрасно над нами вьются.
Я хочу снова отроком, отряхая с осинника медь,
Подставлять ладони, как белые скользкие блюдца.
Как же смерть?
Разве мысль эта в сердце поместится.
Когда в Пензенской губернии у меня есть свой дом?
Жалко солнышко мне, жалко месяц,
Жалко тополь под низким окном.
Только для живых ведь благословенны
Рощи, потоки, степи и зеленя.
Слушай, плевать мне на всю вселенную
Если завтра здесь не будет меня!
Современники вспоминают, что, произнося некоторые строчки «Пугачева», Есенин сжимал кулаки до крови. Он читал эту поэму очень часто — и всегда она производила на слушателей грандиозное впечатление. Свидетельств об этом — множество. Приведем одно из них: «Вдали на пустой широкой сцене виднелась легкая фигура Есенина […]. Полы его блузы развевались, когда он перебегал с места на место. Иногда Есенин замирал и останавливался и обрушивался всем телом вперед. Все время вспыхивали в воздухе его руки, взлетая, делая круговые движения. Голос то громыхал и накатывался, то замирал, становясь мягким и проникновенным. И нельзя было оторваться от чтеца, с такой выразительностью он не только произносил, но разыгрывал в лицах весь текст.
Вот пробивается вперед охрипший Хлопуша, расталкивая невидимую толпу. Вот бурлит Пугачев, приказывает, требует, убеждает, шлет проклятья царице. Не нужно ни декораций, ни грима, все определяется силой ритмизованных фраз и яростью непрерывно льющихся жестов, не менее необходимых, чем слова. Одним человеком на пустой сцене разыгрывалась трагедия, подлинно русская, лишенная малейшей стилизации. И когда пронеслись последние слова Пугачева, задыхающиеся, с трудом выскользающие из стиснутого отчаянием горла: «А казалось… казалось еще вчера… Дорогие мои… Доррогие, хор-рошие», — зал замер, захваченный силой этого поэтического и актерского мастерства, и потом все рухнуло от аплодисментов. «Да это же здорово!» — выкрикнул Пастернак, стоявший поблизости и бешено хлопавший (до этого не очень-то чтивший Есенина. — Л. П.). И все кинулись на сцену к Есенину.
А он стоял, слабо улыбаясь, пожимал протянутые к нему руки, сам взволнованный поднятой им бурей» (С. Спасский).