Самоличное отбывание наказания на Секирке

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Самоличное отбывание наказания на Секирке

Чтобы не могло возникнуть сомнений, что описание Секирки, как основанное на рассказах, прошло путем передачи из уст в уста, через фокус увеличений и поэтому, возможно, преукрашено, — я расскажу лишь то, что я сам перестрадал, пережил и наблюдал, так как я сам лично был послан в заточение на Секирку на три месяца, притом, абсолютно без всякой вины с моей стороны.

Не имею оснований утверждать, что были какие-либо указания для спровоцирования преступного деяния для меня с целью увеличения срока заключения на Соловках, или хотя бы создать предлог, который послужил бы основанием не дать мне свободы после отбытия наказания на Соловках, впоследствии так оно и случилось.

* * *

Летом 1926 года, после репрессивного пребывания на лесозаготовках, я устроился снова на службу в лесничество. Опять оказался в роли лесокультурного надзирателя[14]; и, как таковой, заведывал лесоочистительными работами.

* * *

1-го сентября Эйхманс, начальник УСЛОН, возвращался поздно ночью из Кремля в сильно пьяном виде (возможно, был на какой-либо оргии), заметил в лесу дымящийся костер, где мы раньше, шесть дней тому назад, сжигали сучья; поднял тревогу, для инсценировки вызвал из Кремля пожарную команду и т. д.

На следующий день был отдан огромный приказ по УСЛОН, в котором ночной инцидент раздули в лесной пожар; причину пожара приписали моей небрежности и было заложено на меня наказание — заключение в штраф-изоляторе на три месяца, т. е. на Секирку.

Без преувеличения могу сказать, что когда прочли приказ на поверке, то многие ахнули.

Уже не принимая во внимание моего прежнего социального положения, Генерала Российской армии, или моего состояния, правда, короткое время, по высшему командному составу Красной Армии, но просто по возрасту, никогда не было случая, чтобы такого солидного возраста заточали на Секирку.

Когда на следующий день после объявления приказа «политика» (левые эссэры, меньшевики и анархисты) пришла на работы, то анархист Быстров-Гаррах сделал мне от имени всей группы следующее заявление:

«Мы все знаем, что вы, а также и мы (их тоже арестовали на трое суток), совершенно невиновные в происшедшем, так как на том месте, где произошел мнимый пожар, мы работали шесть дней тому назад. Если костер начал тлеть, то вина в этом лесной стражи. Мы, да и все другие заключенные, убеждены, что эта гнусная провокация направленна против вас, а мы лишь за компанию. Мы предполагаем, что намерены как-нибудь уничтожить вас.

Сегодня на поверке мы, «политика», заявили ротному, что если дадут применение приказу, то мы объявим голодовку».

Я просил их успокоиться, никакой голодовки не объявлять, а сидеть спокойно и не рипаться «по-анархистски».

* * *

Однако, время после лесного инцидента шло. Приказ не применяли. Мы работали по прежнему в лесу. Лишь через полмесяца, когда немного все успокоилось, приходит конвоир за мной в лесничество, забирает меня и отводит в карцер 1-го отделения, чтобы оттуда отправить меня с первым этапом на Секирку.

Уже поздно вечером привели меня и втолкнули в карцер.

Карцер, большая комната в нижнем этаже под 15-той ротой был, буквально, битком набит народом.

Тут были в большинстве «шпанята», молодежь из уголовников, арестованные за кражу уже на Соловках, за побег с работ, за «бузатерство» и прочее.

На ночь расположились кое-как, сидя на полу, плотно один к другому. О сне не могло быть и речи.

Всю ночь стоял невыносимый галдеж... неумолкаемо произносилась перекрестная отборная ругань.

На следующий день выгнали нас, карцерных, на работы.

Обычно карцерных утилизируют для самых грязных работ.

Я попал в группу для разборки досчатого отхожего места.

Задание нам было такое: разъединить доски, разобрать их и перенести на задний двор Кремля.

Все доски были пропитаны и загрязнены отбросами человеческого организма...

Вскоре мои руки, пальто и сапоги были покрыты этой гадостью.

В 12 часов привели нас в карцер на мнимый обед.

Омыть руки от зловонной гадости было негде и нечем.

Мы были вынуждены принимать пищу зловонно пахнущими руками, лишь некоторые очистили руки щепками от приставшей массы отхожего места.

В карцере, помимо прочих ароматов, с нашим приходом прибавилась новая парфюмерия, химический продукт человеческого организма.

Вторую ночь удалось лишь подремать, сидя в углу. Да и это «блатное» место отвоевал с большим трудом.

На третий день в послеобеденные часы карцерный нарядчик, снисходя ко мне (видимо, вид мой тронул и его окаменелое сердце), назначил меня для носки дров в баню № 2, что за Кремлем.

Обслуживающий персонал этой бани были грузины. Когда сердобольные грузины увидали меня в таком виде и узнали, что я в карцере и готовлюсь отравиться на Секирку, то неподдельно искренно сожалели мне, а сам завбаней, пожилой грузин, даже прослезился.

Отпуская нас с работы, Завбаней обещал, что на завтра он попросит прислать меня и еще двух-трех других карцерных опять для носки дров в баню.

Действительно, завбаней явился на утренней развод в карцер.

Меня и двух других назначили на работы в баню и под поручительство завбаней без конвоиров.

Когда я пришел в баню, то был немало удивлен следующим сюрпризом, приготовленным для меня. В самой бане на широкой скамейке стоял кипящий самовар, на разостланной бумаге приготовлены: белый хлеб, колбаса, сливочное масло, копчушки и монпасье (сахару в то время не было).

Для пояснения лицам, не видавшим горя, скажу, что это небывалая роскошь в обиходе соловчан каторжан.

В моей жизни я немало участвовал на веселых, роскошных, обильных яствами пикниках, на торжественных обедах и ужинах, но все это ничто в сравнении с тем впечатлением, которое оставил в моей памяти импровизированный пикник в бане № 2.

Я был несказанно рад, увидя приготовленные простые яства. Рад просто по-детски, как радуются дети при виде рождественской елки.

* * *

На пятый день карцерного содержания был составлен этап для отправки штрафников на Секирку.

Всего нас отправили пятнадцать человек. До Секирной нужно идти пешком километров 11. Каждый из нас нес на себе все свои вещи и этим несколько утяжелялся переход. Сопровождавший нас конвой держал оружие наготове. Это, кажется, единственный случай на Соловках, когда конвой выполняет свои прямые функции, т. е. предупреждение побега. Побега, конечно, не на вольную волюшку.

С Соловков никуда не убежишь. А бывали случаи убега от партии, отправляемой на Секирку, в лес с целью самоубийства, — или повеситься на дереве, или утопиться в озере. На это решались те, кто был наказан на год на Секирку, ибо они сомневались, что могут уцелеть в живых за год прибывания на Секирке, — поэтому хотели избавиться раз навсегда от страшного продолжительного мучения...

К вечеру добрались до 4-го отделения, что на Сикирной. Встретивший нас лагерный староста повел нас на второй этаж большого каменного здания. Там построили нас в холодном коридоре, произвели тщательный обыск и подробный осмотр принесенных нами вещей...

Все наши вещи отобрали для хранения в цейхаузе. Затем приказали нам совершенно раздеться, оставив на себе лишь нижнюю рубашку и кальсоны.

Я попросил, — нельзя ли оставить носки на ногах, так как холодный цементный пол был как лед. На меня грубо крикнули: «Снимай! Не полагается!..»

Когда раздевание нас закончилось и все наши вещи отобрали, лагстароста постучал болтом входной двери. Внутри заскрипел железный засов и тяжелая громадная дверь медленно открылась. Нас втолкнули вовнутрь так называемого «верхнего штраф-изолятора».

Мы остановились в оцепенении у входа, изумленные представшим перед нами зрелищем...

* * *

Перед нашими глазами была такая картина... Вправо и влево вдоль стен громадного высокого здания, а также по середине, на голых деревянных нарах сидят в два ряда, плотно один к другому, узники штраф-изолятора; все они босые, почти полуголые, имеющие какие-то лохмотья на теле, бледные с испитыми лицами, некоторые из них как подобие скелетов; все грязные с всклокоченными волосами...

Сейчас они смотрят в нашу сторону мрачными, утомленными глазами, в которых отражается глубокая печаль и искренняя жалость к нам, новичкам, что нас ожидает тоже, что они выстрадали и переносят теперь.

Из дальнего левого угла, из отгороженной камеры, раздается пронзительный душу раздирающей вопль, пересыпаемый дикими криками по адресу Советской власти, палачей ГПУ и прочее.

Часто слышны звуки ударов по избиваемому человеческому телу, сопровождаемые отборными ругательствами других каких-то голосов.

Это (как мы узнали потом) «надзор» усмиряет заключенного Александрова, который от всего пережитого, от разных глумлений и издевательств пришел в ярость, в возбужденно-ненормальное состояние. И вот теперь пытаются одеть на него смирительную рубашку. Александров отбивается, рыдает, издает дикие нечеловеческие крики. Надзор сбивает его на пол. После сильного избиения Александров ослабевает. «Надзор» натягивает на него смирительную рубаху, скручивает ему руки и связывает ноги.

Александров, обвязанный кругом, бьет головой об пол.

* * *

Вправо на нарах другая сцена. Там лежат, распластавшись, два человеческих трупа. Лежащие — это эпилептики.

Рыдания, крики, шум, избиения отразились на них, — с ними произошел припадок.

Их ноги и руки с силой придавливают к нарам другие арестанты, не давая им конвульсивно биться.

При виде таких потрясающих сцен мы стояли в остолбенении.

Когда все немного успокоилось, староста изолятора распределил нас на места для сидения на нарах.

Меня поместили в дальний конец средних нap, как раз против и около карцеров, где, в левом, только что происходило усмирение и избиение бешено возбужденного заключенного.

* * *

Впечатление потрясающей обстановки, в которую я попал, близость рядом безумствующего карцерного, который издавал всю ночь дикие крики, бился головой об пол; изрыгал отборные ругательства по адресу всех и вся, — все это так подействовало на меня, что я провел всю первую ночь в каком-то нервно-лихорадочном состоянии. Сон абсолютно бежал от меня.