VII ГУРМАН СВОИХ ВОСПОМИНАНИЙ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

VII

ГУРМАН СВОИХ ВОСПОМИНАНИЙ

Самое удивительное заключалось в том, что, невзирая на болезнь, он сопротивлялся и работал, не имея для этого даже тени какого-либо подкрепления. Вернее, его поддерживали только тени прошлого.

Однажды у меня случился приступ синусита, и он настоял на вызове доктора Биза. Осмотрев меня, доктор Биз прошел к г-ну Прусту и, воспользовавшись случаем, сказал мне в его присутствии:

—     Кроме того, надо питаться, Селеста. Вы слишком мало едите. Не  берите  пример  с г-на Пруста.

И, повернувшись к нему, добавил:

—     Это действительно так, мэтр. Вы работаете как поденщик и при этом морите себя голодом!

Когда он ушел, г-н Пруст сказал мне:

—     Слышали, Селеста? «Как поденщик...»

И, широко улыбнувшись, с довольным блеском в глазах:

—     Это делает мне честь...

Доктор Биз был прав.

Я все спрашиваю и спрашиваю себя, где он брал силы, чтобы жить такой жизнью, не давая себе ни малейшей передышки. Я так никогда и не узнала, сколько он спал и спал ли вообще. Это была тайна, заключенная в четырех стенах его комнаты. Да, конечно, он отдыхал. Закрывал глаза, умолкал и уходил от всего. В такие моменты его неподвижность просто пугала меня — он едва дышал. Под светом этой зеленой лампы, с руками, вытянутыми поверх белой простыни, его можно было принять за покойника. Он мог уходить в себя и при посторонних, никто не осмеливался тревожить его, словно завороженного принца.

Но если только подумать о другой стороне, как он растрачивал себя в своей работе, и когда выходил из дома, и в те долгие часы разговоров со мной, что уже никак нельзя считать экономией сил, если он полдня оставался в постели. И где же он брал тогда энергию для всего остального?

То, что он ничего не ел, это ничуть не преувеличение. Я никогда в жизни не слышала, чтобы кто-нибудь годами жил, питаясь всего двумя круассанами и двумя чашками кофе. Да и два круассана он съедал далеко не каждый день!

Но даже эта единственная еда (если можно так сказать) стала постепенно уменьшаться. Уже во время войны 1914 года он отставил круассаны и никогда с тех пор не употреблял их. Взамен я пыталась приохотить его к песочному печенью, тоже очень легкому. Мне посоветовали одного повара из богатого дома, у которого оно получалось просто восхитительным. Я принесла это печенье на подносе, и г-н Пруст, попробовав, спросил, откуда оно, а потом сказал:

—     Поблагодарите этого человека за труды, и вас я благодарю за заботу, дорогая Селеста.

Но оно не понравилось ему и было отставлено, как и все прочее.

Почему единственное его питание состояло из кофе? Об этом я никогда у него не спрашивала. Я вообще опасалась задавать лишние вопросы. Надо сказать, он был очень чувствителен к качеству его приготовления. Правда, раз научившись делать все, как он хотел, больше уже не возникало особенных трудностей, и почти не было риска испортить напиток, хоть иногда он и вздыхал жалобно:

—     Селеста, как вы это делали? Кофе совсем испорчен. Может быть, он уже старый? Вы уверены, что взяли такой, как надо?

—     Не знаю, сударь, это все тот же.

Не могла же я сказать, что, быть может, сегодня у него не тот вкус.

Несомненно, кофе был нужен как стимулирующее средство. Он пил его очень крепким, хотя и разбавлял молоком.

Фактически такое кофейное питание задумывалось как диета, но самым главным было молоко. Он пил его чуть ли не по литру за день. И за все мое пребывание не выпил ни одной чашки черного кофе.

У меня все так и стоит перед глазами: серебряный кофейник с его инициалами, фарфоровый молочник под крышечкой, чтобы сохранять горячее молоко, и большая чашка с золотым ободком и фамильным вензелем; рядом на блюдечке круассан, покупавшийся в булочной на улице Пепиньер.

Для еды он всегда оставался один, делал мне знак рукой, и я уходила. Не могу сказать, например, много ли он сахарил свой кофе. Из двух чашек, входивших в кофейник, он выпивал за первый приблизительно полторы. Потом доливал свою полулитровую чашку кипящим молоком. Если пил вторую, то почти сразу вслед за первой и кофе наливал уже подостывшим, но молоко должно было быть кипящим, и его приходилось менять на новое, которое я приносила вместе со вторым круассаном.

Все было предусмотрено до мелочей. Я никогда не видела, чтобы он выпивал больше двух чашек. Хотя и редко, но случалось, что перед выходом из дома для подкрепления он выпивал кофе, но со свежим кипящим молоком.

Многие думают, что он пил кофе в больших количествах. Совсем нет, если в чем и были излишества, так это в лишении себя пищи и в перегрузке работой. Но для работы главный стимул находился внутри, в голове.

Естественно, я говорю о том времени, когда жили у него в доме. Возвращение из Кабура и война были крутым поворотом во всем укладе его жизни.

До войны время от времени он еще съедал что-нибудь, просил Никола приготовить ему рыбу или заказать в ресторане какое-нибудь лакомство. И вообще, за редкими исключениями во избежание запахов все приносилось в дом уже готовым из соседнего ресторана «Людовик XVI», тут же на бульваре Османн, даже для Никола и Селины. А сам г-н Пруст прежде часто обедал и ужинал вместе с друзьями в ресто­ране «Ларю», очень модном, на углу улицы Рояль и площади Мадлен. И, наконец, уже когда шла война недолгое время он бывал в ресторане «Риц».

Если г-н Пруст заказывал что-нибудь Никола, то после кофе, часа в два или три. Никола подвала кушанье ровно в пять или в шесть. Но уже тогда это было редкостью — никак не чаще одного раза в две недели или даже в месяц, иногда ради того, чтобы подкрепиться перед выходом из дома. И он не требовал, чтобы я занималась кухней. Еще при Никола это было сведено к самой малости, тем более, как он сразу понял и сам сказал мне об этом, я ничего не умела, разве что разжечь плиту, чему научила меня сестра мужа, да еще готовить для Одилона диетическую еду.

Но пришел день, когда не стало ресторана «Людовик XVI», — весь квартал этих домов был снесен под строительство Индокитайского банка. И г-н Пруст позволил мне готовить для себя, а иногда и для него или ожидавшегося гостя. Мне это было не слишком трудно — у меня есть наблюдательность и любопытство; как и с приготовлением  кофе,  я  могла поучиться  всему  еще у Никола. Да  и  требования г-на Пруста были не слишком велики. Как и во всем другом, здесь он тоже отличался простотой. Но когда-то он был тонким гурманом, и я замечала, что желания у него возникали под наплывом воспоминаний.

Он прошел хорошую школу у своей матушки и кухарки Фелиции. Я уже говорила, как он вспоминал телятину этой Фелиции:

—     Ах, Селеста! Больше всего я любил ее холодной, с желе и ломтиками моркови.

При этом глаза его блестели от удовольствия.

Однако все мясное было не для него. В крайнем случае, да и то лишь изредка, немного цыпленка.

Зато иногда ему хотелось рыбы, и он говорил мне:

—     Дорогая Селеста, пожалуй, я охотно поел бы жареного соля. Когда бы это могло быть, если вы не возражаете?

—     Да сейчас же, сударь.

—     Как вы добры, Селеста!

Совсем рядом, на площади Сент-Опостен, была прекрасная рыбная лавка. Я бежала туда, приносила соля, жарила его и спешила подать на большом фарфоровом блюде с половинками лимона по всем четырем углам, как это делал Никола.

Почти только солей он и ел до самого конца жизни. Для всего остального аппетит пропадал у него, как только перед ним ставилось блюдо. Поковырявшись в тарелке, он звал меня, и я уносила ее, иногда совсем нетронутую.

И если говорить о настоящей еде, то, кроме цыпленка и соля, за все восемь лет я видела только, как один раз он пробовал барабульку, два раза корюшку, несколько раз русский салат, два раза яйца. Но, например, я никогда не видывала, чтобы он взял в рот хотя бы кусочек хлеба.

Русский салат я не рискнула бы и делать, да оно и невозможно: нарезанные овощи, майонез — никак не поспеешь, когда еда нужна сразу, моментально. Поэтому его брали от «Ларю».

Все остальное я готовила сама.

Барабулька покупалась только марсельская и только в одном месте — у Прюнье, возле Мадлен. Как он говорил, нигде во всем Париже она не была столь свежей, крупной и сочной. У него сохранилось в памяти, как отец водил их в ресторан Прюнье.

Что до корюшки, помню, как в первый раз он спросил меня с этой своей хит­роватой мягкостью:

—     Я поел бы жареной корюшки, Селеста. Но ведь вы, наверно, не умеете?

Это задело меня, и я возразила, что, конечно, умею. Но когда увидела в лавке этих рыбешек, показавшихся мне маленькими змейками, то встала в тупик: чистить ли их и вообще что с ними делать? Пришлось обратиться к соседям на первом этаже — кухарка доктора Гагэ была единственной моей знакомой во всем доме. Она не только превосходно готовила, но всегда старалась еще и всячески услужить мне. У нее-то я и попросила совета и в конце концов заслужила комплименты г-на Пруста. Он ел корюшку и второй раз, а на третий сказал:

—     Если не окажется корюшки, возьмите пескарей, но только очень свежих.

Представьте, по свойственному для него волшебству г-н Пруст угадал: корюшки и вправду не было. Я приготовила пескарей, но он не стал их есть — после корюшки они показались ему слишком большими.

Совсем другая история с яйцами. Как-то раз он говорит мне:

—     Селеста, а, может быть, вы умеете делать и взбитую яичницу?

—     А почему нет, сударь?

—     Тогда я съел бы, из пары яиц.

—     Хорошо, сударь, одну минуту. Я иду на кухню, вполне уверенная в себе, готовлю яйца и подаю ему на блюде и подносе, гордая своими талантами.

Он смотрит на яичницу, потом на меня:

—     Дорогая Селеста, вот это и есть взбитая яичница?

—     Конечно, сударь, — говорю я, уже чувствуя какое-то беспокойство.

—     Вы уверены?

Но я вообще ни в чем не была уверена.

—     Сударь, мне казалось, это именно то, что вам нужно.

—     В этом-то я не сомневаюсь, но, по-моему, то, что вы принесли мне, называется глазуньей. В следующий раз буду говорить яснее.

Только из-за моего удрученного вида он оставил яичницу и чуть-чуть притронулся к ней. Я была совершенно вне себя и кинулась к своей приятельни­це-кухарке, которая от души посмеялась надо мной и показала мне все, как надо де­лать. После этого я объявила г-ну Прусту, что теперь я уже научилась. Он ничего на это не ответил, однако по прошествии времени был уже вполне доволен моей взбитой яичницей.

Наверное, хватило бы десяти пальцев, чтобы сосчитать, когда он ел у меня жареный картофель. Обычно это случалось уже поздно вечером, если он никуда не уходил, или пару раз для какого-нибудь гостя. Картофель я подсушивала, и он ел с большим удовольствием.

Теперь я думаю, что его внезапные желания возникали в те моменты, когда он старался уловить уже исчезнувшее для него время — его потерянный рай. Все это относилось или к молодости, или к той эпохе, когда он жил у родителей, но прежде всего было связано, конечно, с матерью, очень заботившейся и о столе, и вообще о содержании дома.

Иногда ему в голову приходили какие-нибудь капризы. Например, птифуры надо было покупать непременно у Ребатте, потому что матушка считала их самыми лучшими в Париже. Он рассказывал:

—     Однажды ко мне пришел мой приятель композитор Рейнальдо Ан, и, когда мы с матушкой пили чай, он в шутку сказал ей: «Сударыня, держу пари, если я при­ несу вам птифуры Потан, вы не отличите их от ваших хваленых Ребатте!» Матушка ответила ему: «Хорошо, Рейнальдик, сделай себе удовольствие, а там посмотрим». 

Или, например, как-то вечером г-н Пруст вдруг говорит мне:

—     Кажется, я охотно съел бы бриошь от Бурбонне... Но вы поняли меня, Селеста? От Бурбонне.

И я отправилась на улицу Ром. Бриошь была подана на блюдце и подносе. Он отщипнул крошку и съел. Остальное поехало обратно.

Бывало и так:

—     Селеста, мне хочется чего-нибудь шоколадного.

—     Чего именно, сударь?

—     Выбирайте сами.

Иногда я выслушивала подобные просьбы в десять, а то и в одиннадцать часов  вечера и бежала на улицу Боэти в «Латинвилль», который, к счастью, не закрывался допоздна. Или вдруг ему хотелось варенья, сиропа, мороженого или каких-нибудь фруктов.

Фрукты я брала у Оже, на бульваре Османн, где летом и зимой всегда были самые лучшие. Обычно он просил грушу или виноград. Но с годами у него пропал вкус к свежим фруктам. Он ел иногда слабо подслащенный компот, который я должна была варить в точности столько минут, как он говорил. Чаще всего компот оставался нетронутым, а он говорил мне, словно скрывая свое разочарование:

—     Дорогая Селеста, не знаю, что уж вы с ним сделали, но компот испорчен.

Мороженого ему хотелось обычно очень поздно вечером. После войны за ним всегда ездил в «Риц» Одилон, часто посреди ночи, когда г-н Пруст возвращался из гостей.

Один или два раза, не больше, он просил варенья и сироп.

—     Покупайте у Танарда, на улице Сэз, за Мадлен. Матушка всегда брала только там.

Отведав чуть-чуть, он уже больше к нему не притрагивался. Как-то ему захотелось смородинного сока. Но стакан так и остался почти непригубленным. Я спросила:

—     Вам понравилось, сударь?

Он поднял на меня глаза и сказал, вздохнув, с грустной, какой-то детской улыбкой:

—     Не очень. Странное дело, Селеста. Раньше он казался мне вкуснее.

Питье было упрощено до предела. Каждый вечер я приносила на ночь бутылку эвианской воды. Раз откупоренная, она уже больше не употреблялась. Кроме своего кофе, он ничего не пил, особенно вина, ни капли, но иногда по внезапному капризу — немного пива. Молодой тогда писатель Рамон Фернандес соблазнил его свежайшим пивом в пивной «Липп» на бульваре Сен-Жермен. Во время войны я посылала туда на такси мою сестру, помогавшую мне тогда по хозяйству. Когда возвратился Одилон, он ездил за пивом в «Риц» уже с холодным графином. Это почти всегда было посреди ночи, и у Одилона на этот счет была договоренность с Оливье Дабеска, директором ресторана, который ради такого хорошего клиента разрешил Одилону входить на кухню, когда там уже никого не было, и самому брать пиво и лед.

В одной книге рассказывается, будто г-н Пруст за ужином в ресторане «Риц» пил шампанское и «проглотил жаркое из баранины». Это полнейший абсурд. Конечно, я не жила у него, когда он обедал и ужинал в городе, но не сомневаюсь, что и там он притрагивался к кушаньям и питью ничуть не больше, чем у себя дома. Воз­вратившись, он обычно перечислял мне содержание меню, но без вожделения, скорее как забаву и для удовлетворения своей постоянной потребности в узнавании вещей. И очень часто или сам, или отвечая на мой вопрос, говорил, что ничего не ел. Да и с чего бы ему есть там больше, чем, например, принимая у себя гостей?

А принимал он лишь изредка, да и то по одному человеку. Это меня вполне устраивало, ведь я совсем не сходила с ума по кухне — она скорее надоедала мне.

Когда приходил гость, г-н Пруст так и оставался в постели. Я освобождала маленький столик и раскладывала салфетку с прибором для одного человека. Меню всегда оставалось неизменным — наверное, он приспосабливал его к моим возмож­ностям: рыбное филе и цыпленок в сопровождении мороженого от «Пуар-Бланш». Иногда был только цыпленок и мороженое с фруктами.

Единственная более или менее настоящая трапеза была устроена для его брата Робера по случаю награждения орденом Почетного Легиона. Мне было велено приготовить дыню, цыпленка, сласти и фрукты.

Рассказывают, будто он часто просил меня среди ночи поджарить картофель и подать с сидром для приведенного гостя. Такое  действительно случалось  раз или  два, но сидр бывал редко.

Для этих обедов я покупала хорошие вина, белые и красные, под рыбу и мясо, а в остальном употреблялось шампанское — только «Вёв Клико» — или портвейн с птифурами от Ребатте.

Я прежде всего хотела, чтобы остался доволен сам г-н Пруст, а гости уже во вторую очередь. Нужно было видеть, как он радовался, когда они хвалили моего цыпленка.

Теперь я понимаю, что, с одной стороны, и здесь им руководило стремление к совершенству, но такому, как его понимали в его прошлом — именно отсюда приверженность к одним и тем же привычным магазинам и фирмам. Это тем более по­разительно, если вспомнить, как далеко он видел в своих книгах, где пророчески показал конец и этого мира, и этого общества.

С другой стороны, было стремление к работе, ради которой он жертвовал своим здоровьем. Часто, видя его утомленным, я огорчалась, замечая нетронутое блюдо, и спрашивала:

—     Сударь, почему вы не едите? Разве можно выносить такой режим?

—     Рассудите сами, Селеста: после хорошего обеда тяжелеешь, и голова уже не свободна, понимаете? А мне нужна ясная голова.

Однажды я рассказала ему:

—     Когда моя мать ходила в школу, там была сестра-послушница, которая все время боялась, что дети слишком много едят, и приговаривала: «Хватит, дети, хватит, не ешьте столько, и у вас будет ясная голова и крепкое здоровье». Так и вы, сударь, как и эта послушница!

Он много смеялся моему рассказу, хотя и сам прекрасно знал, что так оно и есть на самом деле.

И, возможно, обе стороны соединялись — требования творчества и вкус к прошлому. Борясь с потоком времени, чтобы завершить свой труд как можно быстрее, он уже предчувствовал конец стольких вещей, некогда любимых, а теперь, когда за ним гналась по пятам смерть, ставших лишь тенями воспоминаний.