XIII ВРЕМЯ КАМЕЛИИ
XIII
ВРЕМЯ КАМЕЛИИ
Только после того, как г-н Пруст стал говорить мне о мире своего детства и юности, я начала понимать, что по-настоящему он живет лишь в сновидениях своей памяти. От этих двух эпох у него сохранились нежные и ослепительные образы, но он не испытывал ни сожалений, ни тоски по прошедшему, потому что, вспоминая их, весь переносился в тот навсегда исчезнувший мир.
Если судить по словам самого г-на Пруста, уже тогда он был таким, как я узнала его — очень вдумчивым, очень сосредоточенным в самом себе, но при этом с величайшим желанием познавать внешней мир и быть им признанным, в чем ему немало помогал его врожденный шарм. Стремясь не столько привлечь к себе внимание или дружбу, сколько самому постичь людей и внутренне обогатиться от них, он, словно пчела, безошибочно садился только на хорошие цветы.
Все ему легко удавалось. Он рассказывал, что у него не было никаких затруднений в школе, кроме алгебры, из-за которой ему приходилось иногда просить помощи у младшего брата, Робера.
— Робер говорил мне: «Делай как я — работай, и тогда все поймешь». Но я не любил алгебру, мне это было неинтересно. Может быть, если заняться ею сегодня... И я никогда не преодолевал трудности. То и дело слышишь, как люди надувают щеки: «Я лиценциат, я доктор...» — как будто они проглотили целые Гималаи. О, мне все это просто смешно. И к экзаменам я никогда не готовился.
В нем ощущалось это наивное и как бы удивленное удовлетворение оттого, что ему не приходилось делать усилий.
Такая же легкость была у него и в отношениях с товарищами, за исключением только одного недостатка, доставлявшего ему страдания, — физической неполноценности, почти недуга из-за астмы. Но многие другие его качества заставляли забывать об этом.
Сам г-н Пруст говорил, что ему очень повезло с однокашниками по лицею Кондорсе:
— Все-таки у нас собралась весьма недурная компания, Селеста.
И он с гордостью перечислял имена людей не только известных, но даже знаменитостей: Леон Блюм, лидер социалистов, и его брат Рене Блюм, блестящий адвокат; писатели Анри Барбюс, Фернан Грег, Робер де Флер, Пьер де Лассаль; Леон Бруншвиг, ставший впоследствии профессором философии; будущий министр Поль Беназе и будущий посол Морис Эрбетт, не говоря уже о Жаке Бизе, «сыне Кармен», как тогда говорили.
Все они каждый день собирались после классов, а по четвергам — для игр на Елисейских полях, среди кустов и осликов, катавших детей. Бывало, что к ним присоединялись и девочки, подобно барышням Фор вместе с г-ном Прустом
— Это были очень буржуазные игры, — рассказывал он. — Сегодня мы показались бы неповоротливыми и скованными.
Кроме того, в Ильере у отца было имение, куда г-н Пруст ездил на каникулы. В его книге оно названо Комбрэ. Чувствовалось, что от этого места у него остались воспоминания, как о безоблачном небе, истинном рае, где когда-то все и начиналось.
— Мне кажется, Селеста, именно тогда я научился наблюдать.
Он был похож на ослепшего человека, который любовно хранит и лелеет в своей памяти все когда-то виденное и может воспроизвести это лучше любого зрячего. Г-н Пруст описывал мне не только парк возле родового дома с ручьем и перекинутым через него красивым мостиком, но и все деревья, растения, даже тропинку среди боярышника, который на Пасху превращался в один сплошной цветник; а еще и сам городок с его крестьянами, церковью и всеми цветами и запахами.
— Ехали туда через Шартр по широкой долине, там, где собор[5] как бы обозначал центр циферблата без стрелок, совершенно бесполезных для пребывания в вечности.
Но больше всего он любил две вещи: ездить на прогулки в тильбюри[6] с братом отца и уединяться в маленьком павильоне среди парка, чтобы писать и читать там. Именно здесь начиналась его первая книга «Утехи и дни», которую он опубликовал почти через пятнадцать лет, в 1896 году, когда ему было уже двадцать пять лет.
Но профессор Пруст решил, что климат Ильера нехорош для астмы и нужна резкая смена воздуха (это было в двенадцать-тринадцать лет). С тех пор для каникул предназначались Дьепп и Кабур, вместе с той самой бабушкой, которая разговаривала, как по книге.
Однажды я спросила его, бывал ли он потом в Ильере.
— Нет, никогда.
— Но почему, сударь?
— Потому что потерянный рай можно обрести только в самом себе, Селеста.
Кажется, он впервые начал рассказывать мне о своей молодости в связи с началом войны и как бы в шутку рассказывал про военную службу. Я тоже смеялась вместе с ним:
— Да как же они могли забрать вас? Разве вы сколько-нибудь похожи на вояку?
Меня никуда не забирали, Селеста. Я пошел сам, волонтером, еще до срока, поэтому должен был служить всего один год. Но потом депутаты приняли закон, отменявший волонтерство, и мне полагалось пробыть все три.
Он не скрывал, что пользовался протекцией родственников отца. Дело было в 1889 году, когда ему уже исполнилось восемнадцать лет. Его отправили в Орлеан, в пехоту.
— В общем, все прошло не так уж плохо. Должен сказать, что военная жизнь была у меня какая-то странная. Я на удивление хорошо себя чувствовал и неплохо переносил учения — правда, от самых тяжелых и утомительных получал освобождение, но зато занимался верховой ездой. Вопреки правилам, спал я не в казарме, а на частной квартире. Меня даже приглашали в гости к префекту. Помню, как-то раз я обедал у одного капитана, и он предложил мне переночевать в его доме. Но постель оказалась неприготовленной, мне только дали простыни и одеяла, и меня это сильно обескуражило — я никогда сам не расстилал постели и в конце концов заснул на голом матрасе.
После возвращения из полка мать аккуратно уложила его форму в коробку, и однажды г-н Пруст велел мне вынуть его мундир из шкафа, чтобы я полюбовалась им. Сшитый по мерке, он был просто великолепен.
— Сударь, в этой форме вы выглядели, наверно, как будто прямо из Сен-Сира[7]!
От моей похвалы он пришел в совершенный восторг.
Но еще задолго до военной службы у него началась та светская жизнь, которой был так недоволен профессор Пруст и которой он еще больше увлекался после армии. Это время г-н Пруст называл эпохой камелии в петлице.
Как он сам говорил, ему хотелось проникнуть в совсем иной мир, не только интеллектуальный, но в то же время элегантный и рафинированный. И не только из-за стремления очаровывать и завязывать дружеские связи, но также ради того, чтобы наблюдать людей.
— Круг моих родителей — это одно, там все было связано с положением отца, выдающегося и высокопоставленного врача имевшего богатых клиентов и таких же, как и он, преуспевающих знакомых. Мне хотелось узнать светских людей, сливки того, что принято называть предместьем Сен-Жермен.
В этом ему помогли приятели по лицею, среди которых были аристократы и дети из семей крупной буржуазии. Несомненно, они-то и привили ему вкус к светской жизни.
— Самое главное — чтобы тебя представили, а потом знакомства уже растут, как снежный ком.
Еще совсем молодым он попал в салон Альфонса Доде, где сблизился с его женой и двумя сыновьями, Леоном и Люсьеном, которые просто обожали его, и потом их дружеские отношения уже не прекращались. Он считал г-жу Доде очень тонкой и образованной женщиной.
— Как и моя мать, она была вроде представительницы своего мужа, но, самое главное, великолепной сиделкой, поскольку он страдал болезнью спинного мозга. Сам Альфонс Доде ворчал себе в бороду: «Моя дорогая, наши сыновья уж слишком поддаются этому вашему маленькому Марселю, как и все другие». Но этим он не хотел сказать ничего плохого. Просто, по его мнению, Леон и Люсьен слишком уж мной восхищались, что, конечно, было для меня очень лестно. Рассказывали, будто он говорил про меня: «У этого чёртова Марселя всегда на все свое мнение».
Г-н Пруст очень гордился тем, что попал в светские салоны и добился там успеха совершенно самостоятельно.
— Даже матушка не смогла бы ввести меня в этот круг.
Он очень хорошо сознавал свою привлекательность и сам говорил, что благодаря глазам и нежной коже был похож на юного и галантного пажа Керубино, покорявшего сердца дам. Г-н Пруст и не скрывал, что был слегка влюблен сразу во всех женщин. И не только из-за своего возраста, Думаю, он удовлетворял этим свою потребность очаровывать.
Я слушала все это как легенды о какой-то феерии. Только впоследствии, когда г-н Пруст посвятил меня в скрытую жизнь своих персонажей, мне стало понятно, сколько он мог, будучи еще почти ребенком, а потом юношей, приобрести за все эти годы. Ведь у него было предчувствие того, что именно оттуда зародятся все его книги.
Сначала я не видела этой связи. Но потом он сам дал мне путеводную нить, и мы еще вернемся к этому. А тогда я только слушала.
Об этом времени он рассказывал мне то в своей комнате, то в малой гостиной. И там, и там у него хранились сувениры: в комнате — всяческие предметы и фотографии, в гостиной — книги.
Иногда, придя из гостей, он говорил:
— Пойдем в малую гостиную, Селеста. Совсем ненадолго, всего на несколько минуток.
Но, конечно, разговор затягивался на часы.
В гостиной стоял большой черный шкаф для книг, оставшийся еще от его родителей, куда он втискивал все дорогие ему книги, такие, как сочинения английского писателя Рёскина и мадам де Севинье, а также все те, которые подносили ему с дарственными надписями. На стене висел его портрет работы Жака Эмиля Бланша, написанный как раз в эпоху камелии в петлице — кстати, камелия была избрана потому, что это цветок без запаха, иначе он не смог бы его переносить.
Г-н Пруст испытывал какое-то странное влечение к этому портрету и часто во время разговора поглядывал на него, как в зеркало. Показывая мне его в первый раз, он спросил:
— Вам не кажется, что в нем есть что-то необычное?
— Не знаю, сударь, я вижу в нем только перламутровую кожу и эту осанку юного восточного принца.
— Вот именно. Помните, я представлял вам Марселя Пруста, непричесанного и без бороды? А этот опять непричесанный, но еще и без ног.
И он с улыбкой рассказал, что сначала был изображен во весь рост, потом Жак Эмиль Бланш одолжил у него портрет для выставки, а когда отдавал обратно, на нем уже не было ног:
— Ему, наверно, показалось, что так у меня более умный вид!
Когда мы приходили в малую гостиную, я уже не оставалась стоять, как это бывало у него в комнате. Он устраивался на стуле возле книжного шкафа, поближе к книгам, я садилась на другой стул, чуть поодаль. Г-н Пруст брал какой-нибудь том и читал мне из него, перелистывая все страницы до самого конца и останавливаясь на нужном месте. Я видела, что он хорошо знал содержание — прочтя мне, потом уже своими словами пересказывал дальнейшее. Во всяком случае, это всегда соответствовало его понятию о последовательности или желанию возвратиться к прошлому. А я служила лишь предлогом для чтения или разговора и еще способом проверить себя. Например, он вынул однажды книги Ренана, автора «Жизни Иисуса». Поглаживая переплеты, вздохнул и покачал головой:
— И все-таки, Селеста, когда думаешь... тогда я был почти ребенком... и с чего это я решил, взяв «Жизнь Иисуса», «Апостолов» и «Происхождение христианства», пойти к старому священнику, чтобы он надписал мне эти книги?
Он изобразил, как несет их, откинув назад голову и с глазами, полными огня. Потом раскрыл книги, чтобы показать мне надписи.
— Это его почерк, что о нем можно сказать, Селеста?
— Похоже на большие буквы, выведенные ребенком, сударь.
Совершенно верно, именно таким он и был. И встретил меня приветливо, радуясь моей молодости, этот старый бретонец в своей сутане!.. А знаете, почему он снял с себя сан? Потому что лишился веры в то, что должен был проповедовать, и стал задаваться вопросами: кто же такой Христос и существовал ли он вообще? Он поехал в Святую Землю вместе с сестрой, которая была предана ему, как мать, но она умерла там от какой-то местной болезни. Может быть, отчасти из-за этого после возвращения он стал говорить, что не верит во все увиденное. И про смерть говорил так: «Научи меня лучше понять ее, чтобы меньше страшиться». Это была его молитва. Как красиво, не правда ли? Я хотел бы написать так в какой-нибудь из своих книг. Наверно, из-за всего этого я и пошел к этому старому вольнодумцу.
Рассказывая о людях, г-н Пруст всегда описывал все окружающее их, а потом уже добавлял свои рассуждения.
Вспоминаю его портрет г-жи Лемер, хозяйки очень фешенебельного салона, которую он отчасти взял для г-жи Вердюрен в своей книге. Она жила на улице Монсё, в том же квартале, что и Прусты; к ней стремились все знатнейшие аристократические фамилии, потому что тогда было модно встречаться с художниками и артистами, которых она неизменно приглашала, да к тому же и сама хозяйка занималась живописью.
— Селеста, ее надо было видеть! Эта женщина соединяла в себе импозантность и очарование. Она писала розы с такой быстротой и в таком количестве, что граф Монтескье говорил о ней: «Только один Бог создал еще больше роз». Притом она всегда ходила в неглиже, едва причесанная.
К «маленькому Марселю» г-жа Лемер относилась почти по-матерински, как к брату своей дочери Сюзетты, очень красивой и милой, которой своим тиранством она все время портила жизнь. У нее был великолепный замок Ревейлон в департаменте Сены и Марны, куда тоже приезжали гости. Г-н Пруст провел там целых три месяца, одни из лучших в своей жизни, в обществе Рейнальдо Ана, Сюзетты и тех, кого приглашали на приемы.
Она очень любила командовать и, когда давала концерты у себя в мастерской среди пальм и цветов, чуть ли не вскакивала на стул, чтобы выкрикивать: «Тише!» Она не терпела при исполнении ни малейшего шума. Г-жа Лемер была женщина решительная. Помню, как-то раз, уже перед самым концом войны 1914 года, г-н Пруст попросил меня заехать за ней, чтобы проверить какие-то нужные ему подробности. Когда я возразила, что уже слишком поздно, он ответил:
— Не беспокойтесь, Селеста, она сразу же приедет. Вы застанете ее, по обыкновению, в неглиже, но она так в нем и выскочит. И при всем том сами увидите, какая это знатная дама!..
Именно так все и получилось. Они с Сюзеттой сидели в полутьме перед камином, и, едва я сказала, в чем дело, она тут же была на ногах: «Сейчас же едем!» В порядок она приводила себя, сидя в машине.
Сначала он бывал, кроме салона Доде, еще на авеню Гош, у г-жи Арман де Кэллаве, этой ревнивой Эгерии[8] Анатоля Франса. У нее на приемах муж говорил так, чтобы все слышали: «Я не Анатоль Франс, а всего лишь хозяин дома!» Г-н Пруст не очень хорошо отзывался о Франсе и был к нему не столь снисходителен, как муж г-жи де Кэллаве.
— Это эгоист и зубоскал. Он столько читал, что оставил сердце в чужих книгах. Однажды я спросил его, как он ухитрился узнать про все и вся. «Очень просто, я не был красавчиком вроде вас, чтобы бывать в свете, а поэтому не пренебрегал занятиями и многому научился».
Однако, как мне кажется, наибольшее значение имела для него вдова Жоржа Бизе г-жа Строе. Он вывел ее как герцогиню Германт, впрочем, не только ее одну. Г-жа Лемер и г-жа Кэллаве попали туда, но уже в круг буржуазных героинь.
C госпожой Строе его связывали до самого конца жизни близкие дружеские отношения и даже большее — глубокое чувство нежности, хотя он из деликатности никогда ничего определенного не говорил мне об этом. Но я-то все видела, хотя бы потому, как часто он просил достать из комода ее портрет, где она была еще в трауре, до второго замужества. И подолгу смотрел на эту фотографию.
— Ах, Селеста, как она хороша под этой черной вуалью!
Она была много старше г-на Пруста, ее сын, Жак Бизе, учился вместе с ним в одном классе. Но он испытывал к ней безграничную преданность и восхищение; можно представить себе те чувства, которые обуревали его в томительные годы отрочества, и, конечно же, они сохранились и впоследствии. С какой грустью он говорил:
— Боже, как она изменилась!
По его словам, и у нее были к нему такие же глубокие чувства уважения и восхищения, хотя и с пониманием разности их лет.
Он бывал на ее обедах и приемах ради нее самой и собиравшегося общества писателей, художников, музыкантов и всяческих знаменитостей. Там можно было увидеть Поля Бурже, Шарля Гуно, Жюля Ренара, рисовальщика Форена и Дега, но в то же время и графиню Греффюль, и графа Шевинье, которые вдохновили его на Германтов, а также Шарля Хааса, отчасти выведенного в Сване.
— Ах этот Шарль Хаас!.. Он был сыном биржевого маклера и единственным евреем, кроме Ротшильда, принятым в жокей-клуб за героическое поведение во время войны семидесятого года. Казалось, он тратит все, буквально все: деньги, время, свой ум — единственно ради того, чтобы покорять женщин. И, естественно, они сходили от него с ума. Какая блестящая репутация! Это был настоящий денди!
Кроме обедов и приемов, г-н Пруст часто бывал у г-жи Строе и запросто, чтобы провести вечер у камина. Обычно тут же сидел и ее муж, что-то мурлыкавший себе под нос. Он очень раздражался, когда жена упоминала о Жорже Бизе, которого она очень любила, тем более что эта любовь встретилась с немалыми препятствиями: ее отец сделал все, чтобы воспротивиться замужеству дочери. Еще больше раздражал мужа г-н Пруст, и по тону рассказа я понимала, что это было взаимно.
— Вы бы видели его, когда мы сидели у камина. Он выходил из себя, если жена называла меня «мой дорогой Марсельчик», а в письмах она всегда писала: «Мой милый, дорогой Марсельчик». Он просто не мог усидеть на стуле — вставал, ходил взад-вперед, потом снова садился, хватал щипцы и, поворошив уголья, с грохотом кидал их на пол. Г-жа Строе пыталась урезонить его: «Эмиль, прошу вас...» Он брюзжал: «Моя дорогая, вы слишком утомляетесь такими поздними разговорами». Тогда я делал вид, что хочу уйти: «Сударыня, простите меня, я злоупотребляю вашей добротой, но всему виной прелесть вашего общества. Я удаляюсь». Она живо возражала: «Прошу вас, милый Марсельчик, не обращайте внимания на Эмиля, не уходите!» И г-ну Стросу не оставалось ничего другого, как стучать каминными щипцами.
Если я не ошибаюсь, он стал значительно реже бывать у них после моего появления, но они часто обменивались длинными письмами. Некоторые из них приходилось носить и мне.
— Не упустите повидать ее, Селеста, если она сама выйдет, чтобы вы могли рассказать мне о ней.
В мою бытность она несколько раз заходила на бульвар Османн после визитов к американскому дантисту Вильямсу. Позвонив, спрашивала меня о г-не Прусте, но никогда не шла дальше дверей. У нее все еще сохранялась великолепная осанка, хотя лицо погрузнело и постарело и к тому же было испорчено тиком. Я почти уверена, что они перестали видеться лишь по той причине, о которой г-н Пруст упомянул в разговоре со мной: «Боже, как она изменилась!»
К нему ревновал не только г-н Строе. Тот, кого тогда везде называли «маленьким Прустом» и даже «Марсельчиком», был великим поклонником графини Греффюль.
Однако между ним и графиней никогда не возникало такой близости, как с госпожой Строе. Все ограничивалось лишь светскими встречами и наслаждением для одних только глаз. Урожденная Караман-Шиме, она вышла за огромное состояние графа только ради того, чтобы поправить дела своего полуразорившегося семейства. В ее доме встречались сливки Жокей-клуба, предместья Сен-Жермен и дипломатического корпуса. Когда г-н Пруст говорил о ее приемах, всегда следовало перечисление князей и княгинь, герцогов и герцогинь. После войны 1914 года никто больше не устраивал таких праздников и приемов; конечно, их никогда уже и не будет — даже в то время все это уходило в прошлое, и теперь исчезло окончательно.
Он рассказывал о неслыханной роскоши, толпах слуг, цветах, картинах, люстрах, туалетах и драгоценностях; о загромождавших весь квартал каретах при съезде гостей.
— Просто невероятная роскошь, Селеста, да еще со всеми этими чудачествами!..
Он предавался мечтам о том времени, хотя многое и не одобрял в нем.
— Представьте себе, как-то раз на обед к госпоже Строе пожаловал некий г-н с обезьяной, наряженной во фрак и манишку. Кроме того, что я не люблю зверей, это было до крайности неприлично. А у г-жи Греффюль я видел на маскараде двух львят, запряженных в маленькие тележки. Их вели четверо из ее сорока пяти слуг и, конечно же, в парадных ливреях. Это тоже показалось мне несколько помпезным. И, хотя львята были ручными, на другой день они все-таки покусали консьержа.
Впрочем, нет никакого сомнения, что он очень увлекался госпожой Греффюль.
— Видите ли, Селеста, сегодня я могу признаться, она с первого же взгляда совершенно покорила меня. В ней была порода, походка, как она держала голову!.. А какая прическа!.. Неподражаемая женщина. И все это врожденное, никто не мог сравниться с нею. Даже не сосчитать, сколько раз я ходил в Оперу только ради того, чтобы посмотреть, как она поднимается по лестнице. Я буквально подстерегал ее. Видеть ее было для меня истинным счастьем.
Но он редко видел графиню, кроме приемов у нее или других встреч в большом свете, главным образом из-за ревности графа, который не стеснял себя в выражениях и открыто говорил, что ему не нравится ни его общество, ни знакомство с ним самой графини.
Однако г-ну Прусту удалось взять реванш, весьма его позабавивший.
Случилось так, что граф увлекся графиней де ла Беродьер, которая, в свою очередь, была неравнодушна к г-ну Прусту; она всячески изощрялась ради того, чтобы вызвать его интерес. Правда, все это происходило много позднее, после моего появления на бульваре Османн. И, конечно, блюдо уже остыло.
Нужно было слышать, как, возвратившись с одного из вечеров, г-н Пруст с ироническим блеском в глазах говорил мне:
— Слушайте, что я вам расскажу. Мне удалось разгадать тайну графа Греффюля. Остается лишь удивляться — обладая такой королевой, как графиня, возможно ли бегать к какой-то госпоже де ла Беродьер, в которой нет ни тонкости, ни благородства, ни культуры, ни даже красоты. Но именно так оно и есть. Разве не смешно?
Зная г-на Пруста, я не сомневалась, что он не преминет воспользоваться сделанным открытием. И вот он вдруг воспылал влечением к госпоже де ла Беродьер. Если прежде он старался целыми годами держать ее на расстоянии, то теперь у него вдруг возникла потребность ближе познакомиться с ней. Он просил меня справиться по телефону, может ли она принять его, что и произошло. В один из вечеров он возвратился домой чрезвычайно довольным.
— Дорогая Селеста, идите скорее... Как вы знаете, я был у графини де ла Беродьер. И только представьте себе, кого я там встретил... графа Греффюля! Посмотрели бы вы, как он ерзал от злости на стуле, видя меня!..
Г-н Пруст несколько раз позволил себе такую роскошь. Это длилось два или три месяца. Он смеялся и беспрестанно вспоминал о любезности г-жи де ла Беродьер. Наконец, его мстительность насытилась, и все было кончено — больше он уже не ездил к ней.
Как ни странно, видя г-на Пруста почти затворником, я без труда представляла его во времена камелии — ведь он с таким удовольствием рассказывал мне о той эпохе. Например, вспоминал кружок, собиравшийся в ныне исчезнувшем кафе Вебер на улице Ройяль, где встречались все тогдашние денди. Но когда мне приходилось открывать дверь, я видела перед собой уже не тех блестящих и беззаботных Юношей, о которых он говорил, а какого-нибудь стареющего и седеющего герцога де Гиша. Ведь, кроме самого г-на Пруста, все они сильно постарели. Помню, он рассказывал о случившей у него дуэли с писателем Жаном Лорреном из-за злой статьи о нем, и я невольно вскрикнула:
— Сударь, но это же просто невозможно! Я не могу даже представить вас с револьвером. И с чего это вам вздумалось стреляться?!
— Почему бы и нет?
— Да у вас даже и вид какой-то робкий и застенчивый!
— Но я не мог отступить, Селеста. Таков уж сам жанр подобных дел.
— Это что, как цветы в день Всех Святых?
Он рассмеялся, но я не унималась:
— Вы ведь не любите неприятностей — достаточно видеть вас даже прималейшем упоминании о них. А тут пистолет или шпага! И не говорите мне, что все это случилось на самом деле!
— Конечно, случилось.
— И ваша мать знала об этом?
— Да, знала.
— Несчастная!
— Вы правы, Селеста. Бедная матушка! Она не хотела этого, да и многие дамы тоже. Но он оскорбил меня, и я, сам без чьих-либо советов решился на дуэль. Этот Лоррен завидовал предисловию Анатоля Франса к моим «Утехам и дням». Он говорил, будто это лишь светская любезность салонному юнцу, который не в ладах с литературой. Мы обменялись выстрелами на рассвете в Медонском лесу. Впрочем, это было серьезным только по намерениям. Весь свет говорил, что я просто «сорвиголова»... но по неосторожности за несколько часов перед тем я написал в одном письме, что плакал, хотя и добавил: «...все-таки я не трус».
К этому времени, когда я узнала его, у г-на Пруста чувствовалась некоторая ностальгия по тем временам.
— Ах, Селеста, — говорил он мне иногда со вздохом, — все это как-то рассыпается в прах. Вроде коллекции вееров прошлого века, развешанных на стене. Ими восхищаются, но уже ничья рука не оживляет их. Под стеклом не бывает праздников.
Часто к концу разговора печаль заглушала в нем сладость воспоминаний. Например, когда он рассказывал мне один случай, происшедший с писателем Порто-Ришем, который часто бывал у г-жи Строе.
— Этот человек безумно увлекался галантными приключениями. Он до такой степени тщеславился своей любовной связью с одной молодой балериной, что делал педикюр, а потом оповещал всех знакомых: «Боже, как ей понравились сегодня мои ножки!» Кроме этой балерины, у него были еще и другие женщины, и г-жа Порто-Риш говорила: «Если мне не досталась его молодость, по крайней мере он будет мой в старости». Тогда я смеялся, как и все. Но теперь... признаюсь, мне грустно, и я говорю себе: «Бедная женщина, она так никогда и не заполучила своего мужа, ни молодым, ни в старости...»