XXII «СЕЛЕСТА, Я ХОРОШО ПОРАБОТАЛ»
XXII
«СЕЛЕСТА, Я ХОРОШО ПОРАБОТАЛ»
Надо было видеть его все эти восемь лет, ночь за ночью, чтобы по-настоящему понять всю страсть, вложенную им в своих персонажей и в свое творчество, которое в конце концов и сожгло его. И только уже потом, через годы, я поняла, что он никогда не отдалялся от своей книги. И если я говорю «книги» в единственном числе, то лишь потому, что, даже обдумывая какую-то одну главу, он всегда сохранял в себе идею всего творения.
Когда я появилась на бульваре Османн, он работал над тем, что стало впоследствии «Под сенью девушек в цвету» и составило третий, четвертый и пятый тома «Поисков утраченного времени». Достаточно лишь посмотреть, как там все связано, чтобы понять — перед его взором всегда было развитие действия в целом.
Даже выезжая в свет, он не переставал обдумывать какую-нибудь ситуацию, как и при наших с ним разговорах.
И если бы я не была так молода, то, может быть, и увидела бы эту работу мысли за его улыбкой, когда он возвращался и, сняв цилиндр, говорил мне: «Идите в мою комнату, Селеста», или: «Пошли в малую гостиную, посидим немного».
Иногда, проговорив два, три, четыре часа, он останавливался, и я осмеливалась спросить:
— Почему вы не говорите все до конца, сударь?
Он смотрел на меня с теплой улыбкой и отвечал таким тоном, в котором были слышны и серьезность, и печаль:
— Мне надо работать, Селеста, а потом мы продолжим.
Я уже говорила, что, уходя из дома, он оставлял на постели разбросанные газеты, журналы, маленькие листки бумаги со своими заметками. Моей первой заботой было привести все это в порядок к его возвращению. В доказательство того, что он никогда не переставал думать о своей книге, приведу один случай.
Однажды г-н Пруст вернулся раньше, чем я ожидала, с нахмуренным взглядом и недовольно надвинутой шляпой. Еще не раздевшись, он сказал:
— Ах, Селеста, для меня пропал весь вечер из-за одной записки, оставленной на постели. Я знаю, что вы никогда ничего не путаете, но все-таки не мог успокоиться. Если бы она потерялась, было бы ужасно. Это мне все испортило, и я уехал как только мог раньше.
Мы сразу же пошли в комнату, и он стал озабоченно рыться в бумагах, которые я положила на прикроватный столик, а найдя то, что нужно, безумно обрадовался:
— Ах, да, вот же она! Я так и думал, Селеста, вы просто чудо, просто не знаю, как и благодарить вас!
Сказать, когда и сколько часов работал г-н Пруст, так же трудно, как и ответить на вопрос, когда он спал. Я часто спрашивала себя, а спит ли он вообще? Да, он отдыхал, и, конечно же, задремывал, но полностью уйти от состояния бодрствования... В часы, когда у нас царила полнейшая тишина, я никак не могла сказать, отдыхает он или работает. Было абсолютно запрещено подходить к какой-либо двери или, фигурально говоря, даже шевелиться. Он все слышал. Потом, когда я приходила к нему в комнату, г-н Пруст говорил:
— В такой-то час вы ходили туда-то, я знаю.
И, действительно, так оно и было на самом деле. Поскольку он жил только ради своей работы, можно сказать, что и трудился не покладая рук.
Бывали вечера и ночи — особенно если он не выезжал и никого не принимал, — когда г-н Пруст не говорил мне почти ни слова, разве что просил подать или сделать что-нибудь. Но и после визитов или ухода гостя, если он звал меня, чтобы я воспользовалась своим правом на его рассказ, всегда наступал момент, и разговор вдруг прекращался.
— Дорогая Селеста, время не терпит. Надо работать, а вы идите отдыхать.
Несомненно, бывали и такие дни, когда он еще долго занимался и после моего ухода, независимо от времени. Если не было визитов, вечером, сразу после кофе, он часто сразу принимался за дело, едва просмотрев газеты и почту. Проходило три или четыре часа, прежде чем он звонил с какой-нибудь просьбой или чтобы просто поговорить со мной. А в дни визитов я сразу после его возвращения знала, будет ли г-н Пруст заниматься, уже по одному тому, на который час он заказывал себе завтрак: если это было «часа в четыре или в пять», а иногда даже в шесть пополудни — значит, у него в голове уже созрел сюжет, и очередная глава книги продвинется вперед.
Если только подумать о том состоянии, в котором я видела г-на Пруста по утрам после окуривания, то спрашиваешь себя, откуда у него брались силы для работы. Ведь он не только почти ничего не ел, но одна усталость наслаивалась на другую. Когда и каким образом он, как говорят, «восстанавливался»? Это так и осталось его тайной. Здесь может быть только единственный ответ: он жил за счет жизни. И так было всегда, начиная с детских лет. Он или наблюдал, или писал. В Ильере для этого служила маленькая беседка на Кателанском лугу. В парижском доме родителей, когда к нему приходили друзья, его заставали обложившегося тетрадями и книгами. И уже тогда, возвращаясь со званых вечеров, г-н Пруст начал записывать то, что увидел. Он рассказывал мне, как просил мать: «Мамочка, не забудьте, пожалуйста, отложить эту статью, она мне пригодится».
В то время он писал сидя, но потом уже только в постели. Я никогда не видела его записывающим хоть одно слово стоя. И всегда было одно и то же положение — слегка приподнявшись, с подложенными за плечи рубашками, вроде спинки стула, а пюпитром служили согнутые колени. Почему у него не затекало все тело — это другая загадка. После нескольких часов в одной и той же позе все его жесты и движения головы сохраняли присущую ему легкость и мягкую грацию. При свете лампы с зеленым абажуром я всегда видела его только приподнявшимся, он никогда не поворачивался на бок.
Приятель г-на Пруста, банкир Орас Финали, подарил ему великолепный пюпитр для письма старинной работы, очень дорогой. Он сразу же показал его мне:
— Посмотрите, Селеста, какая прелесть и как это сделано. Но тут же добавил:
— Уберите его, я никогда не буду писать на нем. Полагаю, как и во всем другом, он считал, что нет смысла менять устоявшиеся привычки, это только помешало бы его работе.
Удивительно, как быстро он мог писать в своем удобном только для него одного положении. Перо так и бежало, соединяя буквы в одну линию. Я никогда не видела, чтобы он пользовался автоматическими ручками, которые уже тогда начали широко распространяться. Перья я покупала впрок целыми коробками. А ручек для них у него было штук пятнадцать, лежавших всегда поблизости, — если ему случалось выронить ту, которой он сейчас писал, то поднимать ее при нем запрещалось из боязни подхватить с пола пыль. Ручки были самые простые, школьного образца, как и чернильница — склянка в виде квадрата с крышкой. Он говорил мне:
— Я понимаю, некоторые предпочитают писать красивыми ручками, но для меня достаточно чернил и бумаги. Даже без ручки я и то обошелся бы какой-нибудь палочкой.
У него все было под рукой: сразу за ширмой красивый столик с книгами и запасом носовых платков, потом еще один стол с откидными крышками, где лежали рукописи и все его принадлежности: ручки, чернильница и часы, самые обыкновенные, за пять франков.
— Если я разобью их, — говорил он, — то не жалко выкинуть. Чинить дороже, чем купить новые.
Он и вообще по-своему практически относился к вещам.
Со временем присоединились еще и очки — не удивительно, после стольких утомительных ночей, когда по глазам бьет свет от чистого листа бумаги. Где-то написали, что он стал надевать их уже в 1915 году, но это неверно. Я припоминаю, дело было к концу нашей жизни на бульваре Османн, то есть в 1918 или 1919 году. Как сейчас вижу его в той самой комнате, и он просит меня найти слово в словаре с очень мелким шрифтом, а я еще не сразу сообразила алфавитный порядок, он нервничал от нетерпения и говорил:
— Да нет же, Селеста, не здесь! Смотрите дальше... еще дальше... А теперь назад...
Однажды он отправил меня к оптику принести весь комплект очков уже в оправах, чтобы попробовать их. Я заметила ему:
— Сударь, было бы лучше сначала проверить глаза.
— Нет, Селеста, нет. Это целое дело... нужно потратить несколько часов, а у меня совсем нет времени. И добавил:
— Возьмите для меня самые обыкновенные... просто в стальной оправе. Он не слишком уверенно назвал мне свои диоптрии. Я кое-как договорилась с оптиком и нам принесли целый набор стекол в стальных оправах. Г-н Пруст выбрал самые походящие, но, как всегда, все другие тоже остались у нас
Кроме всего этого, были также рубашки, грелки и в холодное время огонь в камине. Он звонил и говорил мне:
— Дорогая Селеста, сделайте милость, принесите еще одну «бутылку»... Дорогая Селеста, простите за беспокойство, не могли бы вы подать мне рубашку... Дорогая Селеста, будьте добры, подбросьте еще полено...
Наконец, блокнот с листками для окуривания, хотя иногда он записывал на них то, что было ему нужно, когда не хотел разговаривать — то ли от усталости или подавленного настроения, то ли не желая отрываться от работы и прерывать ход мыслей.
Я жила у г-на Пруста именно в тот период, когда он писал больше всего. Думаю, никого он не посвящал так, как меня, в свои литературные замыслы или во все подробности работы. Все, что говорилось потом, было основано только на изучении рукописей. Я же видела, как все это делается, и по своим скромным возможностям помогала ему в материальной стороне жизни.
Он сам приучил меня к рутине повседневных дел, которую я охотно принимала, благодаря своей любви и восхищению всем, что было с ним связано.
Помню, при моем появлении уже вышла книга «В сторону Свана», и он продолжал свои «Поиски потерянного времени», занимаясь «Девушками в цвету», за которых впоследствии получил Гонкуровскую премию.
Его работа была организована так, чтобы под рукой всегда лежали все рукописи, как инструменты у мастера. Я быстро научилась различать пять главных разновидностей: старые тетради и новые, над которыми он работал; тетради с заметками; отдельные записи, написанные по вдохновению момента на попавшихся случайно листках, иногда на конверте или обложке журнала.
Стоит упомянуть еще об одной детали, касающейся его «бумажонок». Почти все, писавшие о г-не Прусте, путают их со вставками, которые он вклеивал в тетради, если на странице не хватало места для добавлений из-за множества поправок. А «бумажонки» никогда не подклеивались к рукописям. Это были только памятные заметки — какая-нибудь фраза или пришедшая в голову мысль. Он или так и оставлял их или иногда переписывал в текст.
Старые тетради были основой, стержнем «Поисков» и всей его работы и заключали в себе первые наброски книги, большие фрагменты и даже целые главы, писавшиеся в течение нескольких лет, может быть, еще в молодости. Они были навалены кучей друг на друга тут же в комоде. Когда мы уезжали в 1914 году в Кабур, только они из всех рукописей оставались дома. В большой чемодан, не сдававшийся в багаж, я уложила те тетради и заметки, над которыми он тогда работал.
Старые тетради г-н Пруст называл «черными» по черным коленкоровым переплетам. Их было всего тридцать две, пронумерованных большими белыми цифрами, написанными как будто пальцем, обмакнутым в белую краску. Когда ему была нужна какая-нибудь из них, он говорил:
— Селеста, дайте мне, пожалуйста, эту черную тетрадь.
И уточнял: «Третью», или: «Двадцатую».
Обычно он смотрел их очень быстро — находил нужное место и отдавал обратно, чтобы поставить на место. Я видела эти страницы, написанные его правильным красивым почерком очень аккуратно, без поправок. Не думаю, чтобы г-н Пруст писал их в постели, тогда он работал еще сидя за столом, чего совсем не бывало в мое время. По тому, как он пользовался этими тетрадями, было ясно, что в них уже заключалось самое главное. Он только развивал, углублял и оттачивал слог.
Как и в отношении «бумажонок», по поводу «черных тетрадей» также возникла какая-то несуразица. Кажется, их путают с тетрадями для заметок. На самом деле от «черных тетрадей» ничего не осталось — он велел мне уничтожить их. Все тридцать две превратились в пепел в большой кухонной печи.
Это произошло еще на бульваре Османн в 1916 или 1917 году, когда г-н Пруст закончил «Девушек в цвету» и уже обдумывал продолжение. Он отдавал их мне по мере того, как они становились не нужны ему, — то одну, то две или три. Все дело заняло месяцев восемь или, быть может, даже год. Помню, я рассказала об этом сестре, когда она приезжала из Оксилака в Париж, и, кроме того, уже после смерти г-на Пруста еще и Андре Моруа, который никак не мог успокоиться и все повторял: «Какая жалость! Какая жалость!» Кажется, в последний раз я сожгла сразу три или четыре тетради. Однажды он позвал меня и как бы невзначай, но глядя своим острым глазом, спросил:
— Селеста, а вы все-таки сожгли мои тетради?
— Ах, сударь, раз вы не доверяете мне, зачем тогда такие поручения? Как только вы сказали, я сразу это и сделала. Если у вас есть сомнения, почему бы не заняться этим самому?
— Ладно, Селеста, не сердитесь. Я просто шучу и уверен, вы сожгли их.
Очевидно, как это часто случалось, у него был приступ недоверчивости, и, чтобы убедиться в том, что я не взяла их себе, он захотел посмотреть на мою реакцию.
Оставшиеся после него тетради содержат только заметки, а в тех, которые я назвала «новыми», — рукописи его романов. Но они были уже не черными, а с холщовыми обложками и значительно толще, из-за множества вставок все раздувалось до невероятных размеров.
Я ходила покупать их по мере надобности в дорогой магазин тут же на бульваре Османн. Там служила обращавшая на себя внимание девушка, очень элегантная, с манерами светской дамы; если не ошибаюсь, мадемуазель Лидова, которая, как, впрочем, и все другие торговцы, всегда отличалась особенной услужливостью, если дело касалось г-на Пруста. Я выбирала тетради, и нам присылали счет. К обложкам приклеивались маленькие квадратики бумаги, и на них уже сам г-н Пруст надписывал латинскими цифрами номера.
Были еще и три тетради с заметками. Тетради с рукописями постепенно накапливались, и теперь в Национальной Библиотеке их хранится семьдесят пять — это дает представление о работе г-на Пруста.
Что касается сохранявшихся издавна маленьких блокнотов для заметок, то они были удлиненного формата с силуэтами на обложке. Их подарила ему г-жа Строе. Один он отдал мне уже в самом конце, но, конечно, без всяких записей, и я сохраняю его до сих пор.
Если «черные тетради» лежали в комоде, то все остальные всегда находились под рукой, тщательно разложенные на ночном столике возле постели. И этот порядок никогда не менялся: в середине, возле лампы, блокноты; позади нее тетради с заметками и рукопись.
Кроме того, были еще записочки на листках и распоряжения, писавшиеся на бумаге для окуривания, так что у г-на Пруста всегда имелись все необходимые ему «инструменты».
Во время работы он редко заглядывал в книги и никогда не держал их у постели. Изредка справлялся по «Готскому Альманаху» или словарю, чтобы проверить название места или написание имени. Время от времени просил меня подать ему какой-нибудь том, быстро перелистывал страницы и сразу же возвращал.
— Спасибо, Селеста, унесите это, я уже все нашел.
Бывало, я говорила ему:
— Какой вы странный, сударь. Спрашиваете книгу и, едва взглянув, отдаете обратно.
— Видите ли, Селеста, я много читал и все знаю.
Несмотря на это, вся его комната была заполнена книгами, к которым, впрочем, он уже не прикасался.
В моей скромной помощи было и одно дело, касавшееся вставок в рукописи, которым я очень гордилась. Больше всего времени у него занимали поправки, и он бесконечно делал все новые и новые добавления.
Однажды зовет меня, и я вижу его измотанным и озабоченным.
— Дорогая Селеста, я заехал в совершенный тупик!
— Что случилось, сударь, что такое?
— Да, видите, у меня уже все поля исписаны, а надо исправлять и исправлять, не говоря уже о дополнениях. Просто не знаю, как тут быть. Пробовал вкладывать новые листки, но когда это попадет в типографию, они разлетятся во все стороны. Что мне делать?
Почти не задумываясь, я ответила:
— Сударь, если дело только в этом, тут нет никакой трудности.
— Как же так, Селеста? Нет трудности? Посмотрел бы я на вас в моем положении!
— Да нет, сударь, все очень просто. Нужно только, чтобы вы на своих листках оставляли сверху и снизу маленькие полоски, и я буду вклеивать их в нужные места. А вы можете писать сколько угодно, останется лишь загибать их. Ну, а в типографии пусть всю эту ленту разворачивают, чтобы последовательно набирать фразу за фразой.
Его лицо просветлело, он безумно обрадовался.
— И все это можно сделать? Дорогая Селеста, как я рад! Вы просто спасаете меня.
Он был так доволен, что рассказывал об этом всем подряд и даже упоминал в письмах, особенно к своим английским переводчикам Шиффам, и называл меня замечательной женщиной.
Вот от этого рукописи и раздулись. Одну, самую знаменитую, с такой длинной лентой, сложенной аккордеоном, показывали даже на выставках. В развернутом виде она имела длину метр сорок!
Я солгала бы, сказав, что знала, над чем именно он работает, кроме «Девушек в цвету», но по всем его повадкам можно было заключить о неизменной цельности всего труда, и, если ему и случалось непрерывно писать что-нибудь одно, например, завершая книгу, все-таки чаще он переменял свои романы в зависимости от возникавших изменений и дополнений, переходя от «Германтов» к «Содому и Гоморре» и от «Пленницы» к «Обретенному времени». Все это было настолько связано в его уме, что составляло, в сущности, единую книгу.
Меня поразила сказанная им однажды фраза по поводу вида Дельфта работы Вермеера. Это было уже незадолго до конца, после того как г-н Пруст побывал на выставкё в «Зале для игры в мяч». Он возвратился оттуда совсем без сил, а ночью с восторженным взглядом, словно эта картина все еще была перед его глазами, говорил мне:
— Ах, Селеста вы не представляете, какая тщательность работы, какая тонкость! Буквально каждая песчинка! Нежнейшие оттенки то розового, то зеленого... Как это все сделано! А мне нужно исправлять и исправлять, добавляя свои песчинки...
Но в нем самом тоже были и тщательность, и утонченность. Он не успокаивался, пока не докапывался до всех мельчайших подробностей. Вспоминаю, например, как дотошно выспрашивал Одилона, когда ему понадобились для книги крики улицы.
— Ведь вы все время на улице и должны прекрасно знать ее крики, а мне остается только то, что проникает сквозь закрытые окна. Постарайтесь прислушиваться, хорошо?
— Да, сударь, конечно, я узнаю.
И когда Одилон приносил все эти словечки мелких бродячих торговцев и ремесленников, надо было слышать его добродушный смех!
— Дорогой Одилон, как я вам благодарен...
И все они, эти крики, оказались в «Пленнице» именно такими, как их принес ему мой муж: «А вот улитки, два су за улитку, свежие улитки, прекрасные улитки! Шесть су дюжина!.. Свежайшие артишоки, прекрасные артишоки!» Или еще: «Лудить! Лудить! Лужу все подряд, хоть мостовую!..»
С каким упоением повторял он эти присказки. Из него прямо-таки струилась радость, и мы ощущали неповторимый аромат его сердца.
Для меня было истинным наслаждением и развлечением хоть как-то участвовать в его работе, поэтому я и сохраняла ту самую улыбку Джоконды, ощущая в себе благоухание луговых цветов.
И если я могла в чем-то помогать ему, то скорее всего лишь потому, что насквозь прониклась его занятиями, привычками и пристрастиями. Когда он звал меня, я почти всегда уже с первого взгляда, по тому, как он смотрел или поднимал руку, чтобы сделать какой-нибудь знак, сразу улавливала его желания. Он не успевал докончить фразу, и я уже говорила:
— Да, сударь, вы хотите это? Сейчас... И протягивала ему нужную книгу или тетрадь.
— Спасибо, дорогая Селеста, как вы только догадались? Но я и сама не могла бы объяснить этот какой-то непроизвольный рефлекс моей второй натуры. У меня не было ни малейших затруднений и, следовательно, никаких особенных заслуг. Быть рядом с ним, слушать его, разговаривать, видеть, как он работает, помогать ему по мере сил — вот наслаждение, подобное прогулке в лесах и полях, где повсюду открываются все новые бьющие ключом источники.
В то время я и сама не осознавала, насколько стала необходимой для него, до одного случая, происшедшего в конце 1921 года, когда во мне накопилась какая-то страшная усталость и мне стало казаться, что я плохо помогаю ему. Г-н Пруст тогда очень торопился со своей работой: ему требовалось все как можно скорее, и он к тому же сильно уставал. Я решилась сказать ему:
— Сударь, вам нужен человек с лучшей подготовкой. Вы сможете тогда диктовать и сделаете не только больше, но и скорее. Я тоже устала и нуждаюсь в отдыхе. У меня только единственная просьба — позвольте мне время от времени навещать вас.
Его лицо было скрыто в тени подушки. Он не пошевелился и лишь ответил:
— Дорогая Селеста, какие глупости!.. Я знаю, что вы устали. Я тоже. И очень. Ладно, мы вернемся к этому разговору.
Проходит немного времени, и он звонит:
— Селеста, когда вернется Одилон, попросите его зайти ко мне. Я прислала Одилона, и он все не выходил от г-на Пруста. Наконец, появился.
— Что ты так долго? О чем вы говорили?
— Да так, пустяки. Сама знаешь, биржа и все прочее... Но Одилон не умел притворяться и тут же добавил:
— Да, вот еще... Ты вроде сказала, что хочешь уйти, и он просил меня настоять на том, чтобы этого не было.
Я объяснила мужу, в чем дело: г-н Пруст, несомненно, считает, что я не так быстро все делаю, особенно когда ему случается диктовать мне для своей книги или что-нибудь искать. Но раз мы оба уже слишком утомились, в его же интересах найти себе более подходящего человека.
— Может быть, и так, — ответил Одилон. — Хотя он считает по-другому. Сказал, что понимает тебя, но попросил: «Одилон, уговорите ее остаться. Она знает все мои привычки и все мои бумаги. Если ей в помощь нужен еще человек, даже два или три, я возьму их. Но, главное, удержите ее. Так и скажите — если она уйдет, я просто не смогу работать».
Как ни странно, но тогда я не поверила ему, думая, что это всего лишь нежелание менять свои привычки. Тем не менее я осталась и никогда не пожалела об этом.
Единственно, кто помогал ему, кроме меня и моей сестры Мари, была еще моя племянница Ивонна, прожившая на улице Гамелен около месяца, чтобы печатать деловые письма и рукопись «Пленницы».
Все мои труды и заботы вознаграждалось уже одним только удовольствием приходить иногда по вечерам на звонок и видеть г-на Пруста довольным своей работой. Несмотря на усталость, его затененное лицо светилось доброй улыбкой.
— Ах, Селеста, как я устал.. Но вот, смотрите: одна, две, три...
Он показывал написанные страницы, поглаживая голову.
— Сегодня очень удачный день. Я хорошо поработал. Да, получилось совсем неплохо. Я доволен собой.
И мне было тоже приятно видеть eгo в хорошем настроении. Конечно, случались дни, когда дело совсем не шло, и он звал меня, прекратив свои занятия:
— Бедная Селеста, с меня хватит. Я старался, но все без толку. И очень недоволен собой.
Листы перед ним были все исчирканы поправками, и он уже не показывал их. Я утешала его:
— Ничего, сударь, завтра все пойдет хорошо.
Взглядом он благодарил меня с такой нежностью, что даже и в эти неудачные дни было какое-то удовлетворение просто быть рядом с ним, разделять и усталость, и сожаление и, несмотря ни на что, восхищаться им.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
«Хорошо сидим!»
«Хорошо сидим!» * * * Когда я у мамы родился, Мой папа еще не женился, И бабка не вышла за деда, Поэтому я, Поэтому я Ужасно похож на соседа. Об этом никто не узнает, Об этом никто не услышит, А если узнает, А если услышит, То это меня не колышет. Я в школе не раз обучался, Не раз до
«Я хорошо защищена…»
«Я хорошо защищена…» Я хорошо защищена Моими бреднями и снами, Прочна воздушная стена, Победно облачное знамя. Его пернатые несут, Опущен мост, но стражи строги! Я не к тебе приду на суд И ты не зван в мои чертоги. Нет, зря, уверенно смеясь, Ты предлагаешь мне
Все хорошо, но…
Все хорошо, но… 1960 год начался, как обычно: новогодний прием в Георгиевском зале Большого Кремлевского дворца, интервью отца одному из иностранных агентств, затем посещение вместе с важным зарубежным гостем новогодней елки в Кремле.Казалось бы, наступивший год — год
ХОРОШО
ХОРОШО Я пробую работать — не могу. Ложусь на диван — через минуту вскакиваю. Я испытывай какое-то нервное состояние, которое не позволяв мне даже несколько минут быть спокойным.Я снова сажусь за стол. Я заставлю себя сидеть спокойно! Заставлю себя работать. Хотя бы мне
А нам было хорошо…
А нам было хорошо… На Западе неделю между Рождеством Христовым и Новым годом именуют праздничным сезоном. Это самое веселое и радостное время года. А предшествует ему прямо-таки вакханалия шоппинга. Подарки для всех — для родственников, близких и дальних, для друзей и
Все хорошо, что хорошо кончается
Все хорошо, что хорошо кончается Телефонный звонок Булганина. — Связной самолет с коротким разбегом. — ЯК-12 терпит аварию. — Обсуждение вопроса в Президиуме Совета Министров. — «Говорят, что ЯК-12 — хороший самолет». — Вокруг меня сгущаются тучи. — Письмо Сталину. —
XXIX СЕЛЕСТА, Я НАПИСАЛ: «КОНЕЦ»
XXIX СЕЛЕСТА, Я НАПИСАЛ: «КОНЕЦ» Его сжигало время. Оно гналось за ним по пятам в каждой его книге, и он ощущал жизнь как ловушку, из которой невозможно выскользнуть. За все годы, проведенные вместе с ним в этом перевернутом наизнанку мире, почти полностью закрытом извне, где
УМ ХОРОШО, А ДВА ЛУЧШЕ…
УМ ХОРОШО, А ДВА ЛУЧШЕ… Капитан – лейтенанта Виктора Валентиныча (Витя был сыном адмирала, занимавшего высокую должность на Северном флоте) начинают готовить к отправке в Военно-морскую академию. А Виктор тогда не хотел и точка!Как же избежать сей процесс? Я ему и говорю
“Хорошо!”
“Хорошо!” Хотя у нас было много общего – взгляды, приятели, его жена, – мы не были знакомы и никогда не встречались.Днем его не бывало, и я приходил регулярно, но в его кабинет не лез, довольствуясь гостиной, с раскладным диваном и видом на Москву-реку, и ванной. Эта
Хорошо ли?
Хорошо ли? Спасибо за письмо от 23 Сентября. С ним вместе пришло письмо от 3 °Cент[ября] о нелепых трудностях с эскизами. Надеемся, что Вы вовремя получили консульские инвойсы, посланные воздухом из Карачи. Прилагаю при сем подлинное письмо консула Мэси, из которого ясно
15 ВСЁ ХОРОШО, ЧТО ХОРОШО КОНЧАЕТСЯ
15 ВСЁ ХОРОШО, ЧТО ХОРОШО КОНЧАЕТСЯ У Чарли Чаплина настолько живой, игривый и интуитивный ум, что его трудно удивить. И всё же мне удалось застать его врасплох по крайней мере два раза.Впервые это произошло в один вечер в 1920 году, когда Чарли пил пиво у меня на кухне. Он с
Все хорошо, что хорошо кончается
Все хорошо, что хорошо кончается В Советском Союзе бывали случаи, когда из боязни повредить себе, вполне «приличные» евреи не только не помогали, но иногда даже вредили своим собратьям по национальности. Таких случаев, конечно, было немало, но я хочу рассказать только о
Что такое хорошо
Что такое хорошо Леонид Утесов рассказывал:— Одесса в очередной раз занята красными. В дождь и слякоть, по лужам и колдобинам, поеживаясь от холода, солдат ведет расстреливать интеллигента, подталкивает его прикладом в спину и ворчит: «Иди быстрей, сволочь. Тебе хорошо,
Очень хорошо – тоже не хорошо
Очень хорошо – тоже не хорошо Эта крылатая фраза много лет гуляла по телевидению. Да и сейчас, нет-нет да и произносят ее некоторые режиссеры. Так получилось, что я был у истоков ее рождения. Режиссер Сахаров в самой большой 22-й студии на Шаболовке снимал воскресную