XIII

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XIII

Дня через три-четыре после приезда в Москву я переехал во Второй дом советов, как была перекрещена реквизированная гостиница «Метрополь». Гостиница эта, когда-то блестящая и роскошная, была новыми жильцами обращена в какой-то постоялый двор, запущенный и грязный. С большими затруднениями мне удалось получить маленькую комнату в пятом этаже. Хотя электрическое освещение и действовало, но ввиду экономии в расходовании энергии можно было пользоваться им ограниченно. Поэтому не действовал также и лифт, и коридоры и лестницы освещались весьма скупо. Но против этого ничего нельзя было возразить, ибо в Москве было полное бедствие, и в частных домах электричество было выключено, и жителям (читай «буржуям», или «нетрудовому элементу», в каковой включались и все низшие сотрудники советских учреждений) предоставлялось освещаться как угодно. Конечно, было совершенно понятно, что в ту эпоху всеобщего бедствия пользование энергией было ограничено, но, увы, это ограничение происходило за счет лишения ее только «буржуев». Трамваи ходили редко, улицы тонули во мраке, и пешеходы с трудом пробирались по избитым (а зимою загроможденным сугробами снега) улицам. Но около Кремля и в самом Кремле все было залито электричеством.

В «Метрополе» так же, как и в других первоклассных отелях, по распоряжению советского правительства, могли жить только ответственные работники, по должности не ниже членов коллегии, с семьями, и высококвалифицированные партийные работники. Но, разумеется, это было только «писаное» право, а на самом деле отель был заполнен разными лицами, ни в каких учреждениях не состоящими. Сильные советского мира устраивали своих любовниц («содкомы» — содержанки комиссаров), друзей и приятелей. Так, например, Склянский, известный заместитель Троцкого, занимал для трех своих семей в разных этажах «Метрополя» три роскошных апартамента. Другие следовали его примеру, и все лучшие помещения были заняты разной беспартийной публикой, всевозможными возлюбленными, родственниками, друзьями и приятелями. В этих помещениях шли оргии и пиры… С внешней стороны «Метрополь» был как бы забаррикадирован — никто не мог проникнуть туда без особого пропуска, предъявляемого в вестибюле на площадке перед подъемом на лестницу дежурившим день и ночь красноармейцам.

— Зачем эти пропуски? — спросил я как-то дежурившего портье-партийца.

— А чтобы контрреволюционеры не проникли, — ответил он.

Как я выше указал, «Метрополь» был запущен и в нем царила грязь. Я не говорю, конечно, о помещениях, занятых сановниками, их возлюбленными и пр. — там было чисто и нарядно убрано. Но в стенах «Метрополя» ютились массы среднего партийного люда: разные рабочие, состоявшие на ответственных должностях, с семьями, в большинстве случаев люди малокультурные, имевшие самое элементарное представление о чистоплотности. И потому нет ничего удивительного в том, что «Метрополь» был полон клопов и даже вшей… Мне нередко приходилось видеть, как женщины, ленясь идти в уборные со своими детьми, держали их прямо над роскошным ковром, устилавшим коридоры, для отправления их естественных нужд, тут же вытирали их и бросали грязные бумажки на тот же ковер… Мужчины, не стесняясь, проходя по коридору, плевали и швыряли горящие еще окурки тоже на ковры. Я не выдержал однажды и обратился к одному молодому человеку (в кожаной куртке), бросившему горящую папиросу:

— Как вам не стыдно, товарищ, ведь вы портите ковры…

— Ладно, проходи знай, не твое дело, — ответил он, не останавливаясь и демонстративно плюя на ковер.

Особенно грязно было в уборных. Все было испорчено, выворочено из хулиганства, как и в ванных (их нагревали раз в неделю, по субботам), куда пускали за особую плату.

Администрация «Метрополя» состояла из управляющего и целого штата счетоводов, конторщиков и пр. Все они воровали и тащили, что можно. Так, когда я поселился в «Метрополе», там только что сместили и, кажется, арестовали управляющего Романова, который, по данным ревизии, наворовал серебра и разных дорогих предметов на два миллиона.

За администрацией следила ячейка, в которую входили все коммунисты, жившие в «Метрополе». Во главе ячейки стояло бюро ее, председателем которого был некто товарищ Зленченко. Это был странный субъект, не то полусумасшедший, не то шарлатан, а может быть, и то и другое вместе. Он вечно, и кстати и некстати (большею частью совсем некстати), говорил о своей неподкупной честности, о своей преданности коммунистическим идеалам. Он вечно суетился, всех куда-то призывал и всем и каждому старался зарекомендовать себя как стопроцентного партийного человека. С его уст не сходила крикливая фраза «на основании партийной дисциплины», с которой он лез ко всем и каждому кстати и опять-таки главным образом некстати. Равным образом он всем и каждому торопился показать целое угнетающее душу досье, состоявшее из оригинальных писем и фотографических копий с них, адресованных ему разными выдающимися социалистическими деятелями… И уже при первом же знакомстве со мною он настойчиво стал звать меня к себе в комнату, «по очень важному партийному делу». Я зашел.

— Вот, товарищ Соломон, посмотрите, — сказал он, подавая мне досье. — Вы сможете теперь сами убедиться, что Зленченко известен в партии… Вот это, например, письмо товарища Ленина…

И он заставил меня читать целую кучу самых незначительных писем и записок. В одном Ленин писал ему: «Благодарю Вас, тов. Зленченко, за пересланную Вами книгу. С товарищеским приветом Ленин». В другом тот же Ленин писал ему, что «к сожалению, не могу с Вами повидаться, так как очень занят…» В третьем Крупская уведомляла его, что «…завтра Владимир Ильич примет Вас в три часа дня…» Его досье было набито такими ничего не значащими письмами: были записки от Жореса и других социалистов. Он смаковал их и, прочтя, спрашивал меня: «Вы понимаете, ведь это САМ Ильич писал мне?..»

И тут же он наивно старался выпросить у меня местечко для себя. Пользуясь своим положением председателя ячейки, он однажды около 11-ти часов вечера вошел в комнату одной дамы, коммунистки, служившей в моем комиссариате, и в резкой форме потребовал, чтобы она немедленно уступила ему свою комнату, так как она одинока, а он с семьей теснится в меньшей комнате. Та не спорила, но просила отложить переселение до утра. Но он, повторяя «вы должны, товарищ, подчиняться партийной дисциплине», потребовал, чтобы она через час освободила свою комнату, и в первом часу ночи, не дав ей как следует собраться, стал втаскивать свои чемоданы, ребенка… И все время подгонял ее именем «партийной дисциплины»…

Не знаю уже чем, но я заслужил с его стороны особое внимание, и он явился моим настоящим мучителем: вечно лез ко мне и, безвкусно твердя «партийная дисциплина», обращался ко мне со всякими «партийными» требованиями. И вскоре он втянул меня в дела ячейки в качестве вечного председателя общих собраний членов ячейки, затем председателем общих собраний всех живущих во Втором доме советов (т. е. партийных и внепартийных) и председателя организуемых им чуть не ежедневно товарищеских судов.

Большинство этих «процессов» состояло из личных дрязг и недоразумений, происходивших на почве кухонных столкновений между женщинами. Помимо примусов и разных других нагревателей, живущие в «Метрополе» пользовались для своих готовок общей громадной кухней, которая предоставлялась в распоряжение в определенные часы, после того как кончалась выдача обедов. Вот тут-то и выходили недоразумения с криками, визгами, истериками и, как финал, обращениями к товарищескому суду ячейки… Обмен (сознательный или по ошибке) кастрюлями, сковородами, ложками, ножами, похищения у зазевавшихся целых кастрюль с приготовленной уже едой, яиц и прочей провизии — таковы были по большей части предметы этих утомительных и нудных и таких пошлых «судебных процессов». Жалующиеся плакали, кричали друг на друга, на судей, каждая требуя для себя благоприятного решения. Вызывались свидетели, которых будили телефонными звонками и требовали (конечно, неутомимый Зленченко «на основании партдисциплины»), ибо эти процессы всегда разбирались по ночам… Приговоры суда были безапелляционные, что вносило еще большее озлобление… И я не преувеличиваю, утверждая, что почти каждую ночь, усталый от своей работы, я должен был копошиться в этом кухонном белье, в этой обывательской грязи… И к этому «товарищескому» суду обращались не только жены рабочих и вообще малокультурные женщины, нет, мне вспоминается, как однажды Зленченко прибежал ко мне и, смакуя заранее «сенсационное» дело (он, этот праздношатающийся бездельник и пустопляс, со вкусом вникал в эти «дела», плавая в них, как рыба в воде), заявил мне:

— Ах, товарищ Соломон, хорошо, что я застал вас… сегодня предстоит сенсационное дело… Жена высококвалифицированного товарища… известного… стоящего на высоком посту, товарища Овсеенко-Антонова[32], требует суда… Возмутительная история… Товарищ X. на кухне похитила у нее, имейте в виду, при свидетелях, целую кастрюлю молока, вскипяченного для своих детей…

И было разбирательство, тянувшееся всю ночь…

Но среди этих кухонных «сенсационных дел» встречались и дела с особенным привкусом, в которых, хотя и сказывалась та же пошлость и мещанство, но было и нечто от великого человеконенавистничества… Я приведу вкратце описание одного такого дела, сохранившегося у меня в памяти, в надежде что читатель не посетует на меня за это, ибо в нем недурно характеризуются нравы «товарищей»…

Сперва несколько слов о составе суда. Членами его, кроме меня, председателя, были: Дауге, московский зубной врач, очень известный в Москве в высокоаристократических сферах, старый партийный работник, довольно популярный в Латвии как второстепенный поэт, человек очень приличный, и Сергей Александрович Гарин. Последний представляет собою интересную фигуру.

После большевистского переворота он, находясь в то время с семьей в Копенгагене в качестве представителя Красного Креста, самостоятельно объявил себя представителем советского правительства, держал себя как посланник, входил в переговоры с негоциантами о покупке разных товаров… Ему верили в Дании. Но это неудивительно. А удивительно то, что само советское правительство поверило ему, принимало всерьез его донесения и визы и писало ему. Когда я был в Берлине, мне, по поручению коминдела, раскусившего наконец, что это просто самозванец, пришлось дезавуировать его и потребовать, чтобы он возвратился в Россию. Он вступил со мной в оживленную переписку… Когда приезжавший в Берлин Красин поехал через Копенгаген в Стокгольм, где находилась его семья, я просил его повидаться с Гариным и постараться подействовать на него… Затем я потерял Гарина из вида и встретился с ним уже в «Метрополе», где и познакомился с ним как с членом товарищеского суда… Он жил в «Метрополе», занимал со своей семьей в нескольких этажах несколько комнат. Он был членом коллегии ВЧК, и его боялись и относились к нему с почтением. Ходил он в черной кожаной куртке (мундир чекистов), на которой у него был нацеплен университетский жетон. Всем и всякому он говорил, что он писатель, автор «Детства Темы» и других произведений покойного Михайловского-Гарина… Затем он был удален за какие-то неблаговидные действия из коллегии ВЧК и стал председателем Народного суда… Он часто зазывал меня к себе. Жил он широко — утонченные яства, вина… И он, и его семья щеголяли драгоценностями… Но однажды он был арестован по обвинению в вымогательстве, взяточничестве и пр. Тут вскрылось, что окончил он только городское училище и пр. Ему угрожал расстрел… Но в конце концов, хотя и признанный виновным, он получил какое-то место в Одессе…

И вот однажды ко мне снова влетел Зленченко. Он весь сиял от предвкушений… И, захлебываясь и не скрывая своего восторга, он сообщил мне, что сегодня предстоит «важное, сногсшибательное дело»…

— Вы знаете товарища Певзнера? Как, нет? О, это крупный, известный партийный работник[33], выдающийся товарищ. Он только что прибыл с юга… Так вот, он внес мне заявление, что живущая здесь со своим мужем… они только что поженились… товарищ Гиммельфарб состояла у Деникина в Одессе шпионкой, выдавая скрывающихся во время оккупации Одессы большевиков, и что благодаря ей масса их была расстреляна… У него куча свидетелей… Вы видите, кем наполнен Второй дом советов?.. Нужна хорошая метла…

Гиммельфарба я немного знал еще до революции, когда он работал в каком-то издательстве, не помню уж, в качестве кого. Затем я встретил его уже в «Метрополе». Это был, как мне кажется, довольно приличный человек, хотя примазавшийся к большевикам уже после переворота. Он занимал какое-то место, довольно ответственное, в одном из советских учреждений. Жены его я не знал, да и с ним был мало знаком.

Сообщая мне об этом предстоящем деле, Зленченко, этот неумный бездельник, уже заранее, до суда, решил дело и считал, что тут и речи быть не может о ложном заявлении со стороны «такого выдающегося товарища», как Певзнер, прибывшего в Москву для весьма ответственной партийной работы, к которой он не может приступить, ибо ему негде жить (в «Метрополе» и вообще в Москве был тянущийся до сих пор жилищный кризис). Он-де с удивлением и негодованием встретился с женой Гиммельфарба, которая с мужем живет в этом Доме советов… Ее-де, по решению Зленченко, необходимо в порядке постановления товарищеского суда выселить… тогда и муж выселится, и можно будет их комнату предоставить «заслуженному» товарищу Певзнеру… Зленченко — это было его обыкновение — уже заранее старался повлиять на состав товарищеского суда… Но уже из его объяснений, таких настойчивых и с предвзятыми решениями, я почувствовал ложь в этом серьезном деле… Я сказал ему, что, по-моему, это дело подсудно не нам, а что его должен рассматривать высший трибунал. Но Зленченко стал уверять меня, что Певзнер, зная жену Гиммельфарба чуть не с детства, не хочет ей вредить, а потому настаивает на том, чтобы дело рассмотрел наш товарищеский суд.

Все это было весьма глупо и подозрительно и, желая (в данном случае это было совершенно искренно) разобраться в этом, как мне чувствовалось, навете, я больше не возражал Зленченко.

И весь вечер и почти всю ночь мы разбирали это поистине сенсационное и кричащее дело.

Открыв заседание, я обратился к Певзнеру с вопросом, в чем он обвиняет жену Гиммельфарба? Бойко и смело он повторил свое обвинение, украсив его разными подробностями.

— Вы понимаете, товарищ Певзнер, что ваше обвинение весьма тяжкое?

— Я вполне понимаю это, товарищ председатель, — ответил он.

— И вы настаиваете на нем?

— Да, настаиваю… У меня есть масса свидетелей, и среди них имеются люди, на которых она доносила и которые только случайно избегли расстрела…

Я дал слово жене Гиммельфарба. И она, и ее муж, бледные и запуганные, стояли предо мной. Она с возмущением и гадливостью, но спокойно опровергла эти обвинения, сказав, что с Певзнером у нее старые счеты, что он ухаживал за ней… Были вызваны свидетели как обвинителя, так и обвиняемой. И в конце концов, истина всплыла. Грязная истина. Перекрестным допросом было категорически установлено, что Певзнер, не имея помещения и желая получить комнату в «Метрополе», решил оговорить жену Гиммельфарба, с тем чтобы воспользоваться их комнатой… Установлено было, что во время оккупации Одессы Деникиным жена Гиммельфарба сама скрывалась и помогала своим товарищам прятаться и что ни в каких сомнительных сношениях никто ее не подозревал… Все говорили о ней только хорошее.

Уличенный в злостной клевете, Певзнер, путаясь и сбиваясь и потея, припертый к стене как свидетелями обвиняемой, так, в конечном счете (благодаря установленным мною очным ставкам), и своими собственными, должен был признаться в облыжном доносе.

Мы, т. е. суд, удалились в совещательную комнату. За нами хотел пройти туда и Зленченко.

— Вы что, товарищ Зленченко? — сурово остановил я его.

— Я… я хотел только поговорить с вами, товарищ, прежде чем вы вынесете то или иное решение…

— Виноват, товарищ Зленченко, — резко оборвал я его. — Вы могли говорить во время разбирательства. А теперь я не могу допустить никаких бесед с членами суда и прошу вас уйти…

— Что за бюрократизм, — сказал он и вышел.

Мы совещались не более четверти часа и вынесли мотивированный приговор, в котором признали Певзнера виновным в умышленной злостной клевете, с постановлением довести о его поступке до сведения партии через нашу ячейку… Тем не менее, как видно из газет, этот товарищ Певзнер (если это тот самый) и сейчас стоит на ответственных постах в советской России.

Комментарии здесь, конечно, излишни…

Вообще в «Метрополе» не было покоя: разные дела, партийные и непартийные, очереди при получении убогого пайка… Да, эти очереди… Сколько сил и времени отнимали они! Дело в том, что живущим в «Метрополе» выдавали пайки. В это понятие входило: хлеб (по разрядам), сахар, белая мука (только коммунистам), селедки, сушеные фрукты, монпансье… Таковы главнейшие продукты, входившие в понятие пайка. Но названия ничего, в сущности, не говорят. Надо отметить, что «Метрополь» был в «сферах», не знаю уж почему, не в фаворе, и потому пайки там были слабы, значительно хуже, чем, например, в Первом доме советов (бывшая гостиница «Националь»), где и пайки были обильные и разнообразные, и обеды гораздо лучше, и вообще все условия жизни были более культурны. Но самые жирные куски выдавались в Кремле, где все и стремились поселиться всякими правдами и неправдами… Но возвращаюсь к «Метрополю». Все эти пайки выдавались крайне нерегулярно. Например, хлеб. Каждому полагалось, в соответствии с разрядом, определенное количество хлеба в день (от четверти фунта до фунта), правда, плохого ржаного хлеба, недопеченного и со всякими примесями, как солома, щепки, песок и т. п. Но часто проходили дни и недели, а хлеба не выдавали. И в таких случаях все спрашивали друг друга: «Не знаете ли, будут сегодня выдавать хлеб?» Все волновались, голодали и, наконец, обращались к спекулянтам на Сухаревку, в Охотный ряд и пр. Еще реже выдавался сахар, который частенько заменялся монпансье… И, само собою, при известии, что выдают хлеб, сахар, крупу и пр., все торопились скорее стать в очередь… Ссоры, дрязги, взаимная ругань… Такие же очереди образовывались у кубов с горячей водой, тоже сопровождавшиеся теми же сценами… Имелась в «Метрополе» и столовая. Но в ней давалось нечто совсем неудобоваримое, какие-то супы в виде дурно пахнущей мутной болтушки, вареная чечевица, котлеты из картофельной шелухи… и это все неряшливо приготовленное и почти несъедобное… Правда, помимо пайков, выдаваемых в «Метрополе», разные товарищи получали еще и пайки по местам своих служб. Наилучшие пайки выдавались (Кремль был, конечно, вне конкурса) в том комиссариате, который ведал государственным продовольствием, т. е. в Наркомпроде, служащие которого пользовались вообще исключительными условиями, как в отношении провизии, так и одежды, и обуви… Ясно, что это неравенство порождало зависть и обиды…

И Сухаревка, и Охотный ряд считались средоточием спекулянтов. «Де-юре»[34] торговля там была запрещена. Но тем не менее рынки эти существовали у всех на виду. Правда, там вечно устраивались облавы милицией и чекистами. Но все как-то освоились с этим обычным явлением, приспособились к нему, поспешно убегая (были даже особые часовые, предупреждавшие о приближении обхода) при появлении облавы и вновь возвращаясь после того, как «охотники», забрав то или иное количество жертв, удалялись… Но жизнь сильнее всяких регламентаций, и все, и партийные коммунисты и «буржуи», покупали на этих рынках, часто не имея денег, тут же продавая разные вещи…

В «Метрополе» существовала и прислуга, которая сперва еще кое-как исполняла свои обязанности. Но вскоре «великий» Зленченко, которому не давали покоя «лавры Мильтиады», издал от имени бюро ячейки особую «декларацию» освобождения прислуги от исполнения «унижающих человеческое достоинство» обязанностей. Таковыми считалась уборка умывальников и проч. посуды. И в скором времени наша прислуга, расширительно толкуя эту «декларацию», совсем перестала убирать комнаты, и при некультурности их обитателей всюду воцарилась грязь и страшная вонь…

Не могу не привести разговора, который у меня был со стариком-полотером, оставшимся верным старым «буржуазным» привычкам. Он в положенное время аккуратно приходил (полы из экономии не натирались) производить генеральную чистку, хотя, относясь презрительно к массе новых аборигенов некогда блестящего «Метрополя», он к ним не заходил, и те окончательно гибли — да простит мне читатель это выражение — в собственном навозе. Ко мне старик относился с приязнью. И вот, как-то убирая у меня (я жил тогда в помещении Красина, уехавшего в Лондон), он, по обыкновению, разговорился со мной.

— А что, Егорий Александрович, дозвольте спросить, вы из каких будете? не из дворян?

— Да, Михаил Иванович, из дворян…

— Так-с… ну, а Леонид Борисович, он тоже из благородных?

— Он сын исправника…

— А, ну, значит, тоже из господ — оно и видно, по поведению видно, не то что вся эта шантрапа «товарищи», — с каким-то омерзением махнул рукой старик. — Э-эх, Егорий Александрович, конечно, слов нет… слобода всем нужна, что и говорить, но только ее понимать надо, слободу-то, что она есть… Вон теперь все кричат «долой буржуев!». Нет, ты стой-погоди, брат, пускай «буржуй», но ты посмотри в корень, какой он такой человек есть, буржуй-то, али капиталист?.. Вот что… Гляди, он и образован и поведением бьет тебя, — вежливость и все такое, прямо, сделайте ваше одолжение, все по-хорошему. А нынче-то что… Ладно, прежнего буржуя убрали, загнали в свинячий угол. Ладно, ну а что же сами-то товарищи? Кто они?..

Он остановился со щеткой в руках и, выразительно и хитро подмигивая мне глазом, на мгновение замолчал, как бы ожидая от меня ответа.

— А я вот прямо, как перед истинным Богом скажу тебе, Егорий Александрович, буржуя-то они упразднили, а сами на его место… Верно тебе говорю, Егорий Александрович, теперь они буржуи… Только где им?.. Ты посмотри на него, братец ты мой, что ты… нетто можно его сверстать с прежним-то буржуем!.. Да нипочем, — тот-то был и аккуратный и образованный, знал и понимал, что и к чему, одним словом, был настоящий господин… Ну, конечно, что говорить, соблюдал свой антирес, слов нет… А нонешний-то, «товарищ буржуй»-то, что он есть?.. Да ты, парень, глядь-погляди на него!.. в самый пуп, в самое нутро его погляди!.. Да ведь от него на три версты нужником разит, не продохнешь, не отплюешься, не отчихаешься… Ну, а насчет своего антиресу, так ведь он, брат, прежнему-то сто очков вперед даст!.. Руки загребущи, глаза завидущи и… прямо за глотку хватает и рвет, зубами рвет!.. И чавкает, тьфу ты мерзость какая!.. А сам-то орет: «Пролетарии всех стран!..» да «Долой буржуев!»… и грабит, и копит, и ты знай не замай его, потому его сила…

— Это я вам, Егорий Александрович, от всей души говорю, и не боюсь я их, в глаза им это говорю — сердятся, а мне что… плевать мне на них, пусть знают, как я их считаю, вот тебе и весь сказ… Вчера вот один из них, как я его старым делом стал вычитывать, и говорит мне: «Смотри, мол, старик, за эти вот самые слова тебя и в Чеку можно представить, потому как ты есть контрреволюционер!»… Ах, ты поди ты, Бог твою бабушку любил!.. Обложил я его что ни есть последними словами: отстань, мол, слякоть, рвань поросячья… иди доноси!..

На эту тему старик часто и долго беседовал со мной. И надо отметить, что в таком же духе по всей Москве шли почти нескрываемые разговоры, из которых была ясна та жгучая, но, как я выше отметил, бессильная ненависть к новым порядкам, новым правителям… Я не буду приводить их, не буду в особенности ввиду того, что читатель, интересующийся тем средостением, которое создали из России большевики, и отношением к ним населения, может в подробностях познакомиться с ними по книге Жозефа Дуйе, полной ужасающих, душу возмущающих описаний тех мук и страданий, которые выпали на долю русской демократии — крестьян, рабочих и интеллигенции[35].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.