Глава восьмая
Глава восьмая
1
"И окоп свой солдату никак не сыскать"…
Так оно и есть. Но только в пределах городских окраин. А подальше, где весной на опушках тихих рощ заливаются соловьи и повсюду нежно цветут ландыши, где на замерших улицах спаленных войной деревень, безвозвратно погашенных вековых человеческих очагов, бойко налаживается тощий березняк, и на заброшенные поля, прежде ржаные, пшеничные, льняные и клеверные, наступает лес, и лиловеют острова вереска, и он кустится еще и по моховым здесь болотам, и густыми зарослями в сосновых борах, где на полянках у пеньков и под листочками иван-чая присыпано земляникой, и на холмах и на склонах частых здесь оврагов — везде незарубцевавшаяся земля. В этом завораживающем красотой мире того гляди ухнешь в заросшую кустарником траншею, то нарвешься на колючую проволоку или свалишься в воронку, оступишься в мелкий солдатский окопчик с выпроставшейся со дна молодой ольхой. Так что солдату тут свой окоп пока что еще сыскать можно. Поверх в траве — простреленные каски, осколки ржавого металла, мины, необезвреженные тоже. А копнет лопата, резанет плуг — покажутся кости убитых. На них — вся здешняя земля.
Юными паломниками на места нашей боевой славы предводительствует в Ржеве клуб туристов "Компас". К нему обращаются издалека то с просьбой разыскать могилу погибшего здесь на фронте отца, мужа, брата, то разузнать адрес пощаженного войной однополчанина. Председатель клуба, молодой энергичный паренек, и сам шлет во все концы любознательные запросы о том о сем, иной раз и докучливые.
"Здравствуйте, товарищ председатель Столяров! — отвечает ему Л. Берсенев из Харькова. — Письмо я Ваше получил, на которое сразу же даю ответ. Вы интересуетесь нашим ржевским партизанским отрядом… Отряд наш немцам делал большую неприятность, они за нами охотились, как кошка за мышем…
Дорогой тов. Столяров, мы песни тогда не пели, разговаривали вполголоса. Не было даже возможности побрыться, потому что ни у кого не было брытвы. Мне <204> тогда было еще 17 с половиной лет, но я был похож на старика. Вот наш тов. Громов, командир отряда, ругал нас за то, что нечем было брыться, говорит, немцы уже знали, если не брыт, значит, партизан.
На этом заканчиваю. С большой просьбой разыскать Яковлева Василия Ник., с которым мы остались вдвоем со всего отряда живы.
Привет Вашему клубу и всем путешественникам".
2
Путешественники — юные туристы, следопыты, отыскивающие захоронения воинов, паломники по местам отшумевших боев, — уйдут в походы, когда сойдет снег и земля подсохнет.
А сейчас все еще зимний день начала марта. В воздухе кружатся легкие снежинки. Из-за белесой пелены вырываются и стелются по небу длинные рыжие лучи. Дышится глубоко, полно. Мы с Земсковым отправляемся к неведомому здешним следопытам объекту. Промятой в снегу тропкой спускаемся по крутому склону к Волге. Вислоухая озабоченная собака с прижатым хвостом обогнала нас. Снизу навстречу тяжело поднималась пожилая женщина с багровым лицом, в теплом платке и плюшевом ватном жакете, несла на коромысле бельевые корзины со скрученным в жгуты, мокрым, подмерзшим бельем. Истая ржевитянка не посчитает белье выстиранным, без того чтоб не выполоскать его в Волге, а зимой так в проруби.
Георгий Иванович пригнулся, закатал одну и другую штанины. Мы сошли с тропки, и он повел в обход больших сугробов, оступаясь в снег на ослабевшем насте. Я в сапогах за ним — в его след. Он остановился, обернувшись, попросил с натугой, чтоб обождала здесь, не шла дальше, — как бы не заплутал! Он был настойчив и растерян. Пошел вниз, неуклюже ковыляя, не выбирая, куда ступить понадежнее, топя ноги в снегу и с трудом выворачивая. Какое-то еще время он был виден, потом скрылся с глаз. Отыщется ли то, что так важно его памяти?
Было тут совсем безлюдно. Небойкий городской гул остался где-то наверху, над нами. Все еще кружило редкие снежинки, а молоденькие деревца, вставшие здесь по склону берега взамен старых, истребленных войной, <205> пошатывало, и взмахами легких голых ветвей они, стряхивая снег, словно отбивались от порывов ветра, отстаивая себя.
Застряв на месте в невнятности ожидания, я вдруг почти что мистически ощутила, как перетекает время, то, давнее, в это, нынешнее, а может, и наоборот. Но только единым потоком оно неукротимо устремляется к какому-то неизбежному итогу и ухнет в неразличимую косматость, что зовется то ли вечностью, то ли небытием. Этот внезапно настигающий удар, разверзший бездну, я испытала первый раз еще в юности и потом подвергалась его беспощадности, но только не на фронте, там реальность смерти разгоняла всякие фантазии на ее счет. И вот сейчас вдруг… Может, зря вызвалась пойти с Земсковым за его прошлым. Очертить бы меловой круг, замкнуться в нем, не впускать ни духов воспоминания, ни лютую косматость без образа, без подобия чему бы то ни было. Быть. Ни в том, ни в этом, ни в неизбежном конечном времени, а только сейчас быть. В этот миг жизни.
Послышалось, Георгий Иванович звал меня. Он показался из-за сугроба, энергично поманил рукой, и меня вытолкнуло из оцепенения, я засуетилась, задвигалась и с готовностью пошла, пошла вниз по склону берега, ухая по край голенища в снег, вырываясь из наваждения.
Георгий Иванович дышал натужно, будто поднялся на гору, а не вниз спустился. Лицо его налилось бурым цветом от волнения. Я опять шла за ним, видела его круглую спину в темно-сером драповом пальто и побуревший загривок под низко насаженной на голову черной меховой шапкой и чувствовала — его сковало волнение. Привел. Из-под снега торчали на весу концы бревен, заваливших люк. Тут, у самой Волги, под обрывом, была взорванная водокачка, от нее под землей отходил туннель. В этом туннеле Земсков с товарищами, бежав из лагеря, скрывались семнадцать суток до прихода Красной Армии.
Георгий Иванович снял шапку, вытер скомканным платком вспотевший лоб, пересеченный рубцом от шапки, и снова надел ее. Хотел заговорить, но перехватило горло, махнул большой ладонью. Это потом, вспоминая, как, не надеясь уже найти, нашел этот заваленный спуск в туннель, как немного посбивал башмаком снег, <206> как мы с ним стояли тут, скажет о себе: "Ведь при всей сдержанности пробили слезы".
Здесь был последний рубеж пережитого. И какой! Отодвинулось все: взорванный немецкий состав с боеприпасами, когда, работая на разгрузке под бомбежкой, подпольщики находчиво качнули по рельсам стоявший отдельно на путях загоревшийся вагон — и прямо на тот состав; и смертный приговор изменнику, выходившему на передний край агитировать красноармейцев сдаваться в плен, суля райские условия лагеря; порезанная связь врага, война с немецкой лагерной охраной, с палачами; и советские листовки, тайно проносимые в лагерь, когда выходил за проволоку к больным; и поддержка духа у отчаявшихся, обессилевших; и каждодневная его упорная агитация среди пленных не идти во власовцы; и лечебная помощь им какая только возможна; и тайные заседания впятером в темной полуразвалившейся землянке при коптилке — подпольной группы, верных товарищей, готовых с ним бороться и умереть.
Все захлестнуло сейчас хлынувшим светом — Ефросинья Кузьминична Богданова!
Мы стояли у самой Волги. На протолоченных по белой зимней реке тропинках возникали черные движущиеся точки — пешеходы. Женщина везла на санках ребенка. На том берегу неподвижны лошадь, крестьянские сани, оставленные возчиком.
Я спросила:
— Какая она из себя?
Георгий Иванович светло, как двадцать пять лет назад, взглянул на меня.
— Вы о Ефросинье Кузьминичне? Очень обаятельная женщина, мать троих детей. И с прекрасной открытой душой.
Он все оглядывался, не смиряясь, что нет тут, над нами, над водокачкой, заветного домика, где жила семья Богдановых, ведь тогда-то уцелел он, а все же куда-то подевался, может, растащен. И с расстроенной волнением душой опять и опять вглядывался, не возникнет ли по волшебству тот домик среди обметанных снегом деревьев и кустов, и опять молча смотрел на Волгу, и если заговаривал, то охотнее о чем-либо попутном, незначащем, подавляя волнение.
— Там (это в тогдашнем Ржеве) была одна старая-старая <207> сивая лошаденка, чья уж она, кажется, главы города, она чуть идет, а все-таки лошадь, — говорил, заметив на том берегу лошадь, впряженную в сани. — Одна только во всем городе оставалась. Нечем кормить ее. Солому находили, а с соломы жить не будет. Я даже не знаю ее последствия, этой лошади.
А того, что сейчас накатило, взбудоражило, не касался. Но в другое время он мне рассказывал об этом, и я перескажу здесь, пока мы стоим молча и доносится в тишине перестук колес на железной дороге. Георгий Иванович греет руки в карманах пальто, никаких снежинок нет больше, в воздухе едва уловимо, а в небе отчетливее разлит сиреневый свет, какой бывает только в эти дни года.
3
Однажды на территорию лагеря удалось пройти какому-то гражданскому человеку. В городе не было врачей, и он добился разрешения обратиться за помощью к военнопленному доктору, страдая зубной болью. Удалить зуб было нечем, инструментов не было. Георгий Иванович обработал дупло, заложил болеутоляющее. Незнакомец поблагодарил, не спешил уходить, дождался, когда полицай вышел из сарая, где был медпункт, стал спрашивать: "Как вы здесь?" — "Как сами видите". Тот достал из кармана, протянул пачку махорки, сказал: постарается еще прийти. И чем-нибудь помочь. А если что на уме, располагайте, мол. Георгий Иванович разговаривал осмотрительно, упирал на нужду в медикаментах и что без инструментов плохо. И все.
Тот кратенько рассказал о себе, кто он есть, где живет и чем занимается. Он, Богданов Илларион Игнатьевич, до войны был механиком на водокачке городской, там и живет, рядом с водокачкой. Теперь немцы заставили его обжигать древесный уголь.
Земсков отнес товарищам махорку — сам некурящий, — поделился таким нерядовым событием, но и смутным впечатлением от пришельца извне. Можно ли довериться, не прощупывает ли их, не опасен ли. А ведь как нужна была связь за пределами лагеря, в городе.
Через неделю Богданов снова пришел, добившись пропуска в лагерь и разрешения, чтобы врач на дому осмотрел его тяжело заболевшую дочку.
Сунули немца-конвоира — сопровождать. Пошли. <208>
Конвоир остался на улице, в дом, где больная, войти не решился. Немцы боялись тифа. Георгий Иванович прошел за Богдановым через сени в квартиру и тут увидел его жену — Ефросинью Кузьминичну.
Встречаются такие лица у русских женщин, что взглянешь — и весь без остатка доверишься. Такое лицо было у Ефросиньи Кузьминичны.
Девочка Богдановых, звали ее Лиза, тяжело болела воспалением легких, и Земсков навещал ее под конвоем. Дом был на краю города, около разрушенной водокачки, вот тут, под крутым берегом, у самой Волги.
С того первого дня, как увидел Ефросинью Кузьминичну, "расположился доверием", началась дружба, поделился не таясь, начистоту. Богдановы стали помогать подпольщикам и чем могли съестным, и сведениями о положении на фронтах, передавали листовки, которые над городом сбрасывали советские самолеты.
Передали за проволоку листовку о разгроме немецких войск под Сталинградом.
— Мы пустили ее по верным рукам, содержание ее молниеносно стало известно всему лагерю. Нельзя себе представить, как радовались пленные, это было неописуемое торжество, лагерь ожил как никогда. Полицейские чувствовали себя над пропастью, приготовленной самим себе, немцы взрывали все в городе. Мы понимали, что они уйдут, но ведь угонят лагерь. Необходимо бежать. Но где найти человека, который с риском для жизни согласился бы спрятать, приютить нас?..
Но в одно из посещений Богдановых Ефросинья Кузьминична сама сказала: "Мы говорили с мужем и решили: если вам нужно будет сделать побег, мы вас скроем".
Я спросил: "А если нас несколько человек придет?"
"Ну что ж, что-нибудь сделаем".
Искренность их была настолько велика, они готовы были разделить с нами все.
Уже стали вывозить пленных в неизвестном направлении. В землянку к нам пришел переводчик за мной и Михаилом Щекиным, фельдшером, моим первым помощником по подпольной работе, — вызывает комендант лагеря. Пришли мы в комендатуру, нас встретил немец-комендант, высокий и худой, приблизился к нам, как лиса к жертве, сказал переводчику несколько слов. Содержание сказанного мы поняли, но молчим. Переводчик <209> передал, что освободительная русская армия нуждается в медицинских специалистах, вы как хирург ей очень нужны, вам и вашему фельдшеру надлежит немедленно написать заявление о добровольном вступлении в освободительную армию. Кончив, переводчик ждал ответа. Я понял все и отвечаю: "Я русский человек, к тому же пожилой (к этому времени я отпустил такую бороду, что мне можно было дать лет шестьдесят), воевать против русских, своих братьев, не буду". Комендант, выслушав перевод, взбесился, начал кричать. Переводчик обратился к Щекину, стоявшему позади меня. "Вот как старший ответил, я тоже так скажу, как он". Это дословно его ответ. И добавил: "Притом я чуть хожу после болезни". Это верно, Щекин чуть двигался после тифа, а вернее сказать — ходить не мог. Из комендатуры нас с угрозой выгнали. Нужно принимать меры к побегу. Но что делать с Михаилом Щекиным, он бежать не может, очень слаб, увязнет и не вылезет из снега, одежда плохая, замерзнет, вернее, погибнет от холода.
Вечером этого же дня Георгия Ивановича вызвал полицейский Курганов. Это в тот раз он и спросил: "Когда ты убежишь?" И испугал своим вопросом: значит, просочилось к нему о подготавливаемом побеге. Положение казалось угрожающим.
Лагерь по углам и по территории охраняли немцы в белых тулупах.
Ночь оказалась хорошей, укрыла от глаз охраны. В одном месте разъединили проволоку. Земсков с товарищами ушли ночью, в пургу, когда трудно было что-нибудь впереди себя увидеть.
Ушли трое, двое остались. Остался Щекин, которого нельзя было взять с собой. Он еще не оправился от тифа. Остался Миша Смирнов, он заявил, что возьмет на себя заботу о сохранении Щекина.
— Пришли мы к Богдановым. Илларион Игнатьевич укрыл нас во взорванной немцами водокачке, в туннеле главного отвода. Ефросинья Кузьминична выстирала наше белье. Кормили нас они раз в сутки. Принесут нам ночью, в метель, чтобы след замело, в ведре что-то горячее, чем сами располагали, опустят, мы были очень довольные. Туннель отходил в гору. Тут и главная канализационная труба, и водонапорные трубы. Там, в глубине, мы были. Кое-какие продукты были заготовлены, <210> но холод в туннеле страшенный. Всякое рунье они нам дали. И земля в глубине какое-то тепло дает. Что делать — так на холоде и были.
Полиция и немцы разыскивали повсюду беглецов. К Богдановым был подослан служивший в немецкой комендатуре изменник и провокатор Алмазов, от которого страдал и содрогался весь город. Ничего не добившись, он привел немцев, и начал допрос. Даже маленькую девочку спрашивали: "А может, ты, девочка, видела этого дядю, что приходил лечить тебя?" Но и она ничего не сказала. Алмазов жил поблизости от Богдановых, он знал про это убежище под водокачкой, там семья Богдановых пряталась от бомбежки. И он после обыска в доме повел немцев на водокачку. Богдановы сказали, что водокачка минирована, и немцы не полезли.
— Жизнь в подземелье для нас и для Богдановых на поверхности была связана каждую минуту со смертью. Удивительно было мужество этих людей — пойти на это, рискуя не только своей жизнью, но и жизнью детей. Они знали, что им грозит расстрел. Видимо, такой силы была обида на захватчиков, что все силы, чтобы помочь, отдали. Они не могли думать о своей участи, видя такие муки всех. Я скажу, что, кроме кучки негодяев, весь народ наш стойкий. Это и дало победу. Ведь всегда поделятся последним, хоть детей полно — вы сами говорили, — а это большой пример.
Спустя три дня настигла беда. Немцы насильно угоняли население из Ржева. Объявлен приказ: кто останется в городе — расстрел. Илларион Игнатьевич Богданов — он спустился с тяжелой вестью по ступенькам вниз, в туннель, к нижнему люку, который выходил к Волге, — сказал: "Только что ушли полицейские. "Если вы с семьей не придете в такой-то час на площадь, расстреляем вас с семьей всей". Мы вынуждены уходить… Мы вам оставим что можем…"
— И мы остались в промерзшем туннеле в плачевном состоянии, или, вернее, обреченном.
4
На площади мужчин отделили от женщин и детей, погнали двумя группами.
Ефросинья Кузьминична только до леса дошла, успела <211> сказать мужу: "Я вернусь, там люди погибнут". Он одобрил. "Я сбегу, вернусь. Ждите дома".
Ефросинья Кузьминична со старшим сыном Митей, тринадцати лет, везя на санках больную дочку шести лет и младшего мальчика, мужественно повернула назад к дому, шла на немецкие заслоны с одним паролем: "Киндер кранке!" ("Дети больны!") Пропустили. Но дальше в городе пробирались скрытно знакомыми дворами. Пришли к себе домой ночью, дала знать "узникам" — вернулась, они не оставлены. Ждала Иллариона Игнатьевича с часу на час. Но не дождалась — не вернулся. Одна с тремя детьми и с тремя беглецами в подземелье. Кругом белая пустыня, все занесено снегом. Высунуться на улицу страшно. Приказ: кого из жителей обнаружат в городе — расстреливать на месте. Ефросинья Кузьминична от всех этих переживаний совсем ослабела. Заботиться о пропитании всех пришлось старшему мальчику, подростку Мите.
От водокачки он пробирался траншеями до того места, где раньше был детсад, а дальше ползком к помойкам. Рылся в отбросах немецкой кухни. И однажды его схватил немец, офицер, подтащил к стенке, навел на него пистолет. Но в этот миг разорвался шрапнельный снаряд. Вскрикнув: "Катуша"!" — немец повалился на землю. "Катюши" наводили панику на немцев. И хотя то не она ударила, Мите удалось скрыться, пока немец опомнился от испуга.
Как-то раз Митя долго отсутствовал, и встревоженная Ефросинья Кузьминична, заперев детей, навесив снаружи замок, пошла его искать. В ее отсутствие полицейский сбил замок, увидев детей, спросил: "Где матка?" Девочка ответила, что не знает. Полицейский предупредил шестилетнюю, что если в следующий раз их застанет, перестреляет. "Так и скажи матке".
С того раза, когда она сказала военнопленному доктору, лечившему ее дочку: "Если вам будет нужно сделать побег, мы вас скроем", ее детей вместе с ней каждый миг подстерегала гибель. День тянулся бесконечно. Только нарастающий гул наступления наших войск пробуждал в душе надежду.
Ефросинья Кузьминична делилась с "узниками" последним и, когда ночью носила им ведро с болтушкой, выходила через окно по доскам, чтобы не остался след. Митя стоял на страже. <212>
А немцы усилили поиски сбежавших военнопленных. Опять подключился Алмазов, немецкая ищейка; он выслеживал, предавал. На нем кровь многих ржевитян. Это тот самый Алмазов, я его потом видела, после освобождения города, задержанного, в доме бургомистра в те минуты, когда его узнал брат.
Явившись снова к Ефросинье Кузьминичне, приступил: "Слышала, что из лагеря пленных сбежал тот врач, что лечил вашу дочку? Это хорошо. А то у меня от партизан есть задание доставить им этого врача, они очень нуждаются, много раненых. Как найти его? Может, знаете, где он?" — "Пошел ты к черту со своим доктором!" — "Может, он придет к вам, ведь вы не заплатили ему за лечение, а он теперь нуждается…"
Ефросинья Кузьминична на хитрость этого предателя ответила, что знать не знает, не до этих беглецов, да еще какая может быть плата, заплатить нечем, в семье горе, угнали от детей отца, кормить их нечем.
Алмазов на этом не успокоился, подсылал свою дочку выведать у Лизы, дочки Ефросиньи Кузьминичны. Маленькая Лиза ничего той не сказала.
— Вот в какой опасности находились они. Можно ли забыть своих спасителей! Преданность этих людей настолько велика, что они взяли на себя ответственность укрыть у себя сбежавших пленных, не испугались, для них всякие угрозы и смерть не страшны. Такие это люди.
Такой он, Земсков, человек. Крепкой, неразменной жизни. В самых пагубных для жизни обстоятельствах он выпрямлял людей, заражал силой духа. Существуя под игом насилия, встретившись с Земсковым, такие люди обретали страсть к добру.
И, стоя с ним на берегу у люка разрушенной водокачки, я снова чувствовала пафос жизни, нераспад ее и верность, без них нет для меня ни полноты жизни, ни смысла, ни поэзии.
5
"Здравствуйте, уважаемый Георгий Иванович! Я вполне уверен в том, что Вы не знаете, от кого получили письмо. Навряд ли вспомнишь мальчишку, которому в 1943 г. было каких-нибудь 13 лет, а с тех пор прошло уже 12 лет. Однако я каждый год, отмечая 3-е марта, <213> вспоминаю Вас. Так и должно быть: хороших людей всегда вспоминают добрым словом. Когда-то Вы оставили нашей семье свой адрес, который затерялся. Я помнил, что до войны Вы жили в Ташкенте, и поэтому решил разыскать Вас, узнав через адресный стол адрес. Знаете, меня очень интересует судьба людей, которых я встречал в те суровые дни и которым оказывал скромную помощь в борьбе с врагом. Да, я пишу, а возможно, Вы еще не вспомнили, где и когда это было. Это было в г. Ржеве. На берегу Волги стоял домик. Думаю, все стало ясно. Знаете, Георгий Иванович, я до сих пор не знаю, как Вы попали к нам. Знаю только, что Вы спасли моей сестре жизнь, и очень благодарен Вам. Возможно, Вас немного интересует судьба нашей семьи".
Этот звонкий голос в письме принадлежит сыну Ефросиньи Кузьминичны Мите.
Георгий Иванович приложил немало труда, чтобы разыскать своих спасителей, но все было тщетно до получения этого письма.
Семья осталась надолго без отца, ничего о нем не зная. Когда Иллариона Игнатьевича угнали, он бежал, чтобы вернуться в Ржев, но был тяжело ранен. Его подобрали жители и укрывали до прихода наших частей. Только через год он разыскал семью, и Ефросинья Кузьминична перебралась с детьми в Оршу, где Иллариона Игнатьевича оставили восстанавливать водоснабжение.
Безвестные герои, они поступали самоотреченно, не помышляя о признании. Вот и в письмах их сын Дмитрий спустя столько лет благодарит за спасенную сестру и ни слова об опасности, какой подвергалась семья Богдановых, спасая бежавших пленных.
"Я после школы поступил в военно-морское училище, которое должен в этом году окончить. Сестра окончила 10 классов, брат учится в 9-м, отец работает в водоснабжении, мать по хозяйству. Мать и отец тоже часто вспоминают Вас, Георгий Иванович! Я бы очень хотел, если это не затруднит Вас, чтобы Вы написали подробно о себе все, что сможете: куда Вы уехали от нас, ведь Вы же были ранены, когда вернулись домой, где работаете сейчас, напишите о своей семье".
* * *
Через несколько лет, отвечая на присланный из Ржева запрос, он писал:
"…И вот 2 марта 1943 г. Весь вечер и ночь немцы <214> отступали. Взорвали мост через Волгу. Сплошное море огня. Мы с матерью стояли на окне и смотрели на сполохи и зарево огней. "Может, уйдем в туннель, сынок?" — говорит мать, а я как старший принимаю решение остаться "наверху". К утру все стихло. Обычно мать топила печь, чтобы не было видно дыма, еще до рассвета, а я караулил, как бы кто не пришел. И вдруг я вижу — за окном промелькнули фигуры. Мелькнула мысль, — видимо, в последний раз немцы пришли, а может, провокаторы, которые появлялись не однажды. Медленно открылась дверь. На меня уставилось дуло автомата. Жить осталось недолго. Медленно поднимаю голову и под маскхалатом вижу нашу родную красную звездочку. Кричу: "Мам, наши пришли!" Мать лежала в постели (она видела, как под окном промелькнули фигуры, и поспешно легла, будто больная), а перед ней, как всегда, куча пузырьков с "лекарствами". Она хотела встать, но ноги подкосились. Как позже выяснилось, это были наши разведчики. Они сказали: "Ничего, мамаша, наши пришли", а "мамаше" было… 32 года. Действительно, выглядела она старухой. Когда ушли наши разведчики, мать говорит: "Смотри не говори, кто у нас спрятан, а то, может, опять какие проходимцы".
Вышел на улицу, и надо же быть такому кощунству: на доме Алмазова висит красный флаг. С Ржева через Волгу двинулись наши войска, остановился штаб, т. к. все в городе было минировано. Вылезли наши узники. Это незабываемая картина. Взрослые мужчины, поросшие щетиной, плачут и целуются с солдатами. После этого Георгий Ив. пошел с нач. штаба в город за какими-то документами, которые были им спрятаны, попали на мину, Георгий Ив. был ранен, лежал у нас. Наши войска продолжали наступление. В это время откуда-то появился Алмазов, он, конечно, не ожидал, что кто-то остался в живых. По старой полицейской привычке зашел в комнату и спросил: "А это кто у вас лежит?" Георгий Иванович ответил: "Алмазов, твое время окончилось". После этого Алмазов, говорили, исчез из города. Дальнейшая судьба Георгия Ивановича и остальных вам известна… Много пережито, многое видено, но ничто не забыто. И может, многие помнят погибших, кто остался жив. Конечно, хотелось бы узнать о людях, в какой-то мере соприкасавшихся <215> с ржевитянами, находившимися между двух огней".
— Мертвый, казалось, город, — вспоминает Земсков. — Глухой. А душа человеческая теплится.
* * *
Я не видела Ефросинью Кузьминичну. А в архивном деле только ее слабый, неверный след. Упоминается она в связи с Алмазовым.
"Вопрос к Богдановой Ефросинье Кузьминичне:
Что Вам известно об Алмазове?
Ответ — Алмазов работал в городской комендатуре, но не знаю, кем там он являлся.
Алмазов пользовался у немцев большим авторитетом и с местным населением делал, что хотел. Он ходил на базар и отбирал там у населения продукты и вещи. Вместе с немцами производил аресты мирных жителей, выполнял их задания. Немцы за это ему щедро платили. Он имел скот, лошадь и много хлеба, постоянно был пьян, несколько раз показывал нам золотые часы, золотую цепочку с золотым крестом, имел он золотые монеты старой чеканки. Где он их брал, мне неизвестно. Он часто называл нас дураками и говорил, что он при германской власти живет хорошо, пьет водку и ест досыта хлеба. Будет советская власть, он тоже будет водку пить".
Протокольная запись? Всего-то? Это кто не знает, что на листочке том свело свет и тьму, величие и низость.
6
Ржев. Поезда из Москвы, Риги встречает плакат: "Слава освободителям Ржева!" Здесь, неподалеку от путей, на месте довоенных складов заготзерна, была зона лагеря военнопленных площадью в квадратный километр. Сейчас здесь хлебоприемный пункт и будет мелькомбинат. Тощий, строгий, добросовестный начальник охраны Михаил Иванович водит меня по территории. Если тут были какие землянки пленных, давно завалились, поскольку деревяшки все выбрали, сейчас следов их нет. Типовые склады заготзерна, довоенные — тесовые, крытые толем, — их не осталось. Сейчас иные. Один вон похож, но под шифером. Из тех, кто помнит, <216> как тут было, женщина — ржевская, воду сюда, в лагерь, возила. Ближайший спуск к Волге — возле Казанского кладбища — больше километра. Везет бочку воды, заберет одного пленного, пристроит к себе или к кому еще, переоденет. Возила, пока ее не заметили полицейские, схватили. Она выжила, она и сейчас где-то возле Итомлина, слышал Михаил Иванович. Когда рыли траншеи для кабеля здесь, наткнулись на кости, башмаки. Копать стали водоем для противопожарных целей — кости, кости…
Стоим молча. Я пришла сюда одна, без Земскова, он уехал — ему пора было на работу, на занятия в медицинское училище. Озираюсь в душевном оцепенении на этом трагическом, страшном клочке земли. Ничто не свидетельствует о том, что здесь было.
Деятельные гудки паровозов. Возгласы мальчишек, на коньках гоняющих клюшками шайбу. Скворечники на шестах и деревьях. Веселые деревянные домики. Жизнь. Но почему же в городе, где так чтут память о пережитом в войну, жизнь беспамятна к этой земле, вобравшей немыслимые страдания тысяч погребенных здесь людей? Я вспомнила, как в своем проклинании умершего предателя и палача подпольщики в лагере — а вернее всего, сам Земсков — писали, что могила его "чертополохом и бурьяном зарастет". "Тебя, предатель ненавистный, народ не вспомнит, друзей у тебя нет". И с какой верой писались бесхитростные эти слова: "Мы погибаем за Родину, общее дело, в братской могиле обретем мы уют. Народ найдет к нам дорогу, на могилу друзья придут, венок положат, цветы посадят, в книгу Почета занесут".
А мы? Бог мой, ни обелиска, ни цветка, ни вздоха скорби, ни долга. Ведь так душа нашей памяти чертополохом зарастет.
Мы чтим героев ратного подвига, а память о мучениках, жертвах порой бестрепетно отторгнута, сокрушая нравственность и благородство, обедняя отечественную историю.
Здесь, в земле, погребены верные сыновья отечества, непримиримые к врагу, избравшие мученическую смерть, не отступив, отвергнув избавление от мук ценой предательства, страдальцы и подвижники духа, жертвы фашистского злодейства. <217>
7
Уже подходило к концу это повествование, когда писатель Вячеслав Кондратьев, зная, о чем я пишу, передал мне страницы рукописи, присланной ему незадолго до своей смерти бывшей разведчицей Анастасией Ивановной Кольцовой. В группе разведчиц она переходила линию фронта на нашем участке. Девушки были схвачены немцами и брошены в лагерь военнопленных в Ржеве.
Она пишет:
"Когда меня вернули после тифа в основной лагерь, там уже был новый полицейский, Иван Курганов, я его хорошо запомнила, смуглый, похожий на восточного уроженца, высокий, подтянутый, голос сиплый. Вскоре он начал посещать наш барак и в основном подходил и задерживался в нашем углу, где мы, знавшие друг друга, держались отдельно.
Но разговор у нас не получался. Больше говорил Курганов. Рассказывал о положении на фронтах, о том, что вчера наши танки ворвались в город Ржев, но были отбиты. Больше всего удивляло то, что это была правда, которую подтверждали и подпольные листовки. Курганов сам иногда приносил нам листовки, принес однажды и газету "Правда". Нашу, советскую, настоящую "Правду"!
Вопрос вставал: кто же он, Курганов?
Слушая его, принимая от него листовки, старались показать полное безразличие ко всему этому, а когда он уходил, мы тайно от других с жадностью читали листовки, обсуждали и плакали. Плакали слезами радости и надежды. Позже он стал нам передавать и пищу, иногда это было полбуханки эрзац-хлеба, иногда это был котелок перловой или гороховой каши. Все это делилось между своими девчатами по горсточке. Чувствовалось, что Курганов окружил себя доверенными людьми. Другие женщины, арестованные по неизвестным нам причинам, косились на нас за связь с полицейским, но нас связывало с ним то главное, чего они не могли знать, — духовная поддержка через листовки и другие источники о положении на фронтах.
Кроме того, нам очень хотелось раскрыть его: кто же он, Курганов?
Приходил Курганов к нам всегда вечером, когда немцы <218> из комендатуры уходили в город, там они жили. Однажды, уходя, он нам сказал:
"Ну, до свидания, девчата, пойду добровольцев лупить". Это так он называл "перебежчиков", для них был отдельный барак. "Вчера их бил".
Зато какая же злоба кипела у нас, когда приходилось видеть, как Курганов при встрече с комендантом лагеря, фашистским майором, приветствуя его, вздрогнув и вытянувшись в струнку, выбрасывал вперед руку со словами "хайль Гитлер!".
Ну гад, предатель, думали мы.
И ненавидели его, и искали пути больше узнать о нем.
Однажды, незадолго до эвакуации лагеря, Курганов нам сказал: "Завтра буду у своих, девчата". Мы начали просить его записать наши адреса и сообщить о нас, но он ответил, что о вас, девушки, будут знать где надо. Больше мы Курганова не видели, назавтра по лагерю прошел слух, что Курганов бежал, но схвачен фашистами и казнен".
А в конце рукописи такие строки:
"Иван Курганов, бывший полицай Ржевского концлагеря, после побега успешно вернулся в расположение наших войск, где продолжал нести службу.
В 1956 году умер вследствие перенесенных ранений".
Умер Курганов тремя годами раньше. Каким образом он "успешно" вернулся, я знаю. Но откуда известно разведчице о его дальнейшей судьбе?
Не спросишь. Ее нет в живых.
И. Васильев писал мне:
"Получил послужной список интересующего Вас человека. После лагеря он воевал, был тяжело ранен (1944 г.) и на фронт больше не вернулся. Значит, борьба в лагере ему была зачтена".
Что же зачли ему? В чем заключалась его борьба, многого мы не знаем.
Из писем Ф. С. Мазина.
"На противоположном от деревни Ножкина берегу Волги, ближе к Ржеву, была здесь фронтовая зона, население отсюда было выселено из этих деревень, и там стояли целые поля нескошенной роки, так вот жители Ржева, женщины, осенью 42 г. ходили туда и срезали со ржи колосья, приносили, обмолачивали дома, мололи <219> муку. Несколько раз ходил с женщинами туда и я на этот сбор колосьев на поля около деревни Бурмусово. Если бы вот так взглянуть со стороны: фронтовая полоса, ржаное большое поле — что это за наступление, что это за странные люди в разноцветной одежде по всему полю? Около них проносятся со свистом и рвутся мины, взлетают фонтаны земли, люди перебегают, ложатся и опять встают. Но почему они не уходят с этого поля? Почему они никак не могут покинуть это поле?"
"Первое время в начале войны вот те немцы, которые тогда шли, были какие-то и ростом выше и сложением лучше, когда я впервые увидел немцев, создавалось впечатление, что как будто бы какое стадо гусей — в общем отборные. А потом уже не то совсем".
* * *
"Были немцы, которые, уезжая в Германию по ранению или еще почему, говорили гражданским, у которых они жили: "In Ru?land ich noch werde nicht"[2] — "В Россию я больше не вернусь".
И тогда в Ржеве среди жителей была популярна такая поговорка: "Скоро все немцы: "Прощай, Русь, я к вам больше не вернусь".
* * *
"Так вот, в конце ноября 42 г. в Ржеве начался голод, немцы из города никого не выпускали, на дорогах стояли и ворачивали назад, кто пытался пройти в деревни и что-нибудь обменять на хлеб".
"Иногда вспоминаешь теперь, думаешь, какими гусями бросалось человечество, а после войны уже остается не то из мужского поколения. Какой-нибудь неважный мужчина, которому до войны цена 3 копейки, пользуясь положением, выходит за красивую женщину…"
* * *
"Продолжаю описание о Ржеве. Эшелоны жителей отправляют на запад в обязательном порядке. В январе 43 г. с последним эшелоном поехали и мы. По одному нас выводили из церкви, где был сбор, около входа стоял немец полевой жандармерии с бляхой на груди, он доставал из ящика пакет с дустом, каждому высыпал <220> его за воротник. В теплушках многие дети пообморозились. Довезли нас до города Слуцка в Белоруссии и там началась сортировка, кого куда.
С 17 лет, если не ранен, отправляли в Германию. Я был ранен в ногу и попал в городскую больницу. Остальных — женщин с детьми, стариков — в лагерь для беженцев (так нас там называли). За колючей проволокой.
В больнице в первые дни ко мне подошел главврач-хирург и говорит: у тебя есть кто еще там, в лагере? Я говорю: у нас там умерла на днях мать и остались двое детей, девочка около четырех лет и братишка 14 лет. Он тогда позвал одного рыжего мужика-возчика, дал ему пропуск и еще какую-то бумажку, и он поехал туда, в лагерь. В этот же день он их привез из лагеря и здоровых поместил рядом с моей койкой. Так и жили они со мной до тех пор, пока у меня зажила нога, а фамилия этому врачу была Мурашко. Звали его там — доктор Мурашко. В этой больнице лежало много детей из Ржева, обмороженных во время переезда в товарном эшелоне. Относились к нам в этой больнице белорусы очень хорошо. Большое спасибо медсестрам, врачам и санитаркам, которые очень много сделали, спасая жизни детей. Спасибо доктору Мурашко".
* * *
"В войну Вы, конечно, видели, как Ржев разбит, и вот с 43 года на эти камни стали приезжать из разных мест жители Ржева. Где они жили, было намного лучше и жизнь налаженнее. А приезжали на голые камни и груды развалин и начинали строить все сначала. Если Вы были тогда в Ржеве, в 43 г., то наш, дом Вы. наверняка видели на нашей улице, недалеко от Казанского кладбища, потому что вокруг него все дома посшибало, даже маленькие, а он такой большой остался цел, лишь кое-где у карнизов поободрало тогда обшивку да на крыше порвало железные листы, а вокруг дома все изрыто тяжелыми снарядами и авиабомбами".
* * *
"Сестренку 4-летнюю мы не оставили в Белоруссии просившим женщинам, привезли в Ржев — родственникам. А когда отец вернулся с войны, он женился и взял ее на воспитание.
В войну был случай, когда она босиком, в легоньком <221> платьице играла во дворе, рядом разорвался тяжелый фугасный снаряд. Я думал, что ее контузило и она вырастет какой-нибудь дурой. Но она выучилась и вот уже несколько лет работает эпидемиологом санэпидемстанции. Она третий раз замужем. Вот как бывает.
Я ее не осуждаю, пусть живет, как ей хочется, потому что в войну она осталась жива случайно, и я как вспоминаю, как я ее видел тогда летом в Ржеве стоящую на ногах в беленьком платьице и ужасно плачущую на фоне густого, черного, намного выше деревьев столба разорвавшегося снаряда и оседающих больших комьев земли, то, может быть, она в чем бывает виновата в своей семейной жизни, то, вспоминая это, какой кружащийся ад она перенесла в Ржеве, всякие осуждения ее с моей стороны отпадают. Пусть живет, как ей хочется. Пока все".