Понедельник, 12 февраля 1906 года

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Понедельник, 12 февраля 1906 года

Продолжение «Биографии» Сюзи. – Несколько трюков, проделанных в «Томе Сойере». – Разбитая сахарница. – Катание на коньках по Миссисипи с Томом Нэшем и т. д.

Из «Биографии» Сюзи

«Мы с Кларой уверены, что папа подложил бабушке свинью насчет порки, которая изложена в “Приключениях Тома Сойера”:

“—…Подай сюда розгу.

Розга засвистела в воздухе – казалось, беды не миновать.

– Ой, тетя, что это у вас за спиной?!

Тетя обернулась, подхватив юбки, чтобы уберечь себя от опасности. Мальчишка в один миг перемахнул через высокий забор и был таков”»[141].

Сюзи с Кларой были совершенно правы в этом отношении.

Затем Сюзи пишет:

«И мы знаем, что папа постоянно удирал с уроков. А с какой готовностью папа притворялся, что умирает, лишь бы только не идти в школу!»

Эти открытия и разоблачения резки, но справедливы. Если я так же прозрачен для других людей, как был для Сюзи, то я зря потратил в этой жизни массу усилий.

«Бабушка не могла заставить папу ходить в школу, поэтому разрешила ему пойти в типографию, чтобы освоить это ремесло. Он так и сделал и постепенно набрался знаний, которые дали ему возможность управляться в жизни не хуже тех, что были более прилежными в ранние годы».

Примечательно, что Сюзи не впадает в излишнюю горячность, когда делает мне комплименты, а сохраняет приличествующую судье и биографу невозмутимость. Примечательно также – и это говорит в ее пользу как биографа, – что она раздает похвалы и критику справедливой и беспристрастной рукой.

У моей матери было со мной немало хлопот, но, мне кажется, ей это нравилось. У нее совсем не было хлопот с моим братом Генри, который был двумя годами моложе, и я думаю, что ничем не нарушаемое однообразие его правильности, правдивости и послушания были бы для нее бременем, если бы не разнообразие, которое вносил я. Я был тонизирующим средством. Я был для нее ценен. Я никогда не думал об этом прежде, но сейчас вижу это. Не помню, чтобы Генри сделал что-то дурное в отношении меня или кого-то другого, но часто делал правильные вещи, которые обходились мне так же дорого. В его обязанности входило докладывать обо мне, когда это требовалось, а сам я этим пренебрегал, и он очень добросовестно исполнял эту обязанность. С него написан Сид в «Томе Сойере». Но Сид не был копией Генри. Генри был гораздо лучше и тоньше, чем Сид.

Именно Генри привлек внимание моей матери к тому факту, что нитка, которой она зашила мой воротник, чтобы удержать меня от купания, сменила цвет. Без его помощи мать не обнаружила бы этого, и она была явно уязвлена, осознав что эта важная улика ускользнула от ее зоркого глаза. Эта деталь, вероятно, что-то добавила к моему наказанию. Это так по-человечески. Мы обычно мстим за свои недостатки кому-то другому, когда для этого есть подходящее оправдание. Но не важно: я выместил досаду на Генри. Всегда есть компенсация для тех, кто терпит несправедливость. Я часто мстил ему – иногда авансом, за то, чего еще не совершил. Бывали случаи, когда предоставлявшаяся возможность была слишком сильным искушением, и мне приходилось брать взаймы у будущего. Мне не было нужды перенимать эту мысль у своей матери, и, вероятно, я и не перенимал. Я сам до нее дошел. Тем не менее мать при оказии тоже действовала по этому принципу.

Если эпизод с разбитой сахарницей содержится в «Томе Сойере» – я точно не помню, – то это как раз такой пример. Генри никогда не таскал сахар, а брал из сахарницы открыто. Мать знала, что он не возьмет сахар тайком, когда она не смотрит, но у нее были сомнения относительно меня. Впрочем, не то чтобы сомнения. Она прекрасно знала, что я стану это делать. Однажды, когда ее не было, Генри взял сахар из дорогой ее сердцу старинной английской сахарницы, которая являлась нашей фамильной ценностью, и умудрился ее разбить. То был первый раз в жизни, когда я имел возможность на него наябедничать, и был потому невыразимо счастлив. Я сказал, что собираюсь на него донести, но он не встревожился. Когда вошла мать и увидела лежащие на полу осколки сахарницы, она на минуту потеряла дар речи. Я выжидал – для пущего эффекта. Я ждал, когда она спросит: «Кто это сделал?» – так чтобы я мог выложить новость. Но в мои расчеты вкралась ошибка. Когда она очнулась от потрясения, то не стала ничего спрашивать, а просто-напросто треснула меня по башке наперстком – удар, пронзивший меня насквозь до самых пяток. Тогда я разразился жалобами оскорбленной невинности, надеясь заставить ее раскаяться за то, что она наказала не того. Я ожидал, что она сделает что-нибудь покаянное и умильное. Я говорил ей, что это сделал не я – что это был Генри, – но смены курса не последовало. Ничуть не взволновавшись, она сказала: «Ну ничего. Не имеет значения. Ты заслуживаешь это за какой-нибудь другой поступок, о котором я не знала, а если ты его не совершал – ну что ж, тогда ты заслуживаешь это за что-нибудь, что только собираешься совершить и о чем я не узнаю».

Снаружи дома проходила лестница, ведущая в тыльную часть второго этажа. Однажды Генри послали с поручением, и он взял с собой жестяное ведро. Я знал, что ему придется взбираться по этой лестнице, поэтому пошел наверх, запер дверь изнутри и опять спустился в сад, который был свежевспахан и предоставлял богатый выбор твердых комьев черной взрыхленной земли. Я щедро запасся этими снарядами и устроил на него засаду. Подождал, пока он взберется по ступенькам и окажется на лестничной площадке, когда ему будет некуда бежать. Затем я принялся обстреливать его комьями земли, которые он отражал жестяным ведром – как мог, но без особого успеха, ибо я был метким стрелком. Комья земли, ударяясь о деревянную обшивку дома, выманили мать наружу, посмотреть, в чем дело. И я попытался объяснить, что развлекаю Генри. Оба они с минуту гонялись за мной, но я знал путь через высокий дощатый забор и сбежал на это время. Через час или два, когда я отважился вернуться, вокруг никого не было, и я подумал, что инцидент исчерпан. Но я ошибался. Генри поджидал меня в засаде. С необычайно точным для него прицелом он выпустил сбоку в мою голову камень, от которого там вскочила шишка размером с гору Маттерхорн. Я понес ее прямиком к матери для сочувствия, но она была не особенно тронута. Похоже, это была ее идея, что подобные случаи, в конце концов, меня перевоспитают, если я пожну их достаточное количество. Так что дело было всего лишь воспитательным. Я получил более мрачный взгляд на нее, чем прежде.

Было нехорошо давать коту «Болеутолитель», сейчас я это понимаю. Сейчас бы я этого не сделал. Но в те, томсойеровские, времена для меня было огромным и искренним удовольствием видеть, что выделывает Питер под его действием, – и если действия и впрямь красноречивее слов, он проявлял к нему столько же интереса, сколько и я. Это было крайне омерзительное лекарственное средство, «Болеутолитель Пери Дэвиса». Негр мистера Пейви, который был человеком трезвых суждений и немалого любопытства, захотел его попробовать, и я ему позволил. По его мнению, оно было сделано из адского огня.

Свирепствовала эпидемии холеры 1849 года. Люди по берегам Миссисипи были парализованы страхом. Те, кто смог бежать, сделали это. И многие по дороге умерли от страха. Страх убивал троих там, где холера убивала одного. Те, кто не мог спастись бегством, накачивались профилактическими средствами, и моя мать выбрала для меня «Болеутолитель Пери Дэвиса». О себе она не побеспокоилась. Она уклонилась от этого вида профилактики. Но с меня взяла обещание пить по столовой ложке «Болеутолителя» каждый день. Поначалу моим намерением было сдержать слово, но в то время я не знал о «Болеутолителе» столько, сколько узнал после первого опыта. Мать не следила за пузырьком Генри – ему она могла доверять, – но на моем пузырьке каждый день делала отметки карандашом и осматривала его, чтобы проверить, уменьшилось ли содержимое на столовую ложку. Ковра на полу не было. В нем были щели, и я потчевал их «Болеутолителем» с очень хорошим результатом – никакой холеры под ними не случилось.

Именно в один из таких моментов пришел тот дружелюбный кот и, поводя хвостом, стал просить дать ему «Болеутолитель» – который и получил, – после чего ударился в истерику, стал биться о мебель в комнате и, наконец, выпрыгнул в окно, сшибая цветочные горшки. Именно в тот момент пришла моя мать и, глядя сквозь очки с остолбенелым видом, спросила: «Что такое с Питером?»

Я уже не помню, каково было мое объяснение, но если оно зафиксировано в книге, возможно, оно неправильное.

Всякий раз, когда мое поведение отличалось таким чудовищным неприличием, что импровизированные наказания моей матушки ему не соответствовали, она откладывала дело до воскресенья и заставляла меня идти в церковь воскресным вечером, что было карой – иногда, пожалуй, выносимой, но, как правило, нет, – и я избегал ее в силу склада своего характера. Она никогда не верила, что я был в церкви, пока не применяла свою проверку: заставляла меня рассказывать, на какую тему была проповедь. Это было легким делом и не причиняло мне никаких хлопот. Мне не надо было ходить в церковь, чтобы знать тему проповеди. Я сам выбирал какую-нибудь. Это хорошо срабатывало, пока однажды моя тема и тема, сообщенная соседом, который был в церкви, на поверку оказались различны. После этого моя мать взяла на вооружение другие методы. Теперь я уже не помню, в чем они состояли.

В те времена мужчины и мальчики носили зимой довольно длинные плащи-накидки. Они были черные и подбиты очень яркой и кричащей клетчатой шотландкой. Однажды зимним вечером, когда я отправился в церковь, чтобы загладить какое-то преступление, совершенное на неделе, я спрятал свой плащ возле ворот и отправился играть с другими мальчишками. Когда служба кончилась, я вернулся домой, но в темноте надел плащ наизнанку. Я вошел в комнату, сбросил плащ и стал держать очередной экзамен. Я отвечал очень хорошо, пока не была упомянута температура в церкви. Мать поинтересовалась:

– Должно быть, там было очень холодно в такую ночь?

Я не почуял подвоха и был достаточно глуп, что начал объяснять, что на протяжении всего пребывания в церкви не снимал своей накидки. Она спросила, не снимал ли я ее по дороге домой. Я не увидел подвоха и в этом замечании. Я сказал, что, конечно, нет. Она спросила:

– В церкви она была надета на тебе шотландкой наружу? Неужели это не привлекло внимания?

Конечно, продолжать этот диалог было бы скучно и невыгодно, поэтому я махнул рукой и принял все мне причитавшееся.

Это случилось около 1849 года. Том Нэш, мальчик моего возраста, был сыном почтмейстера. Миссисипи вся замерзла, и однажды вечером мы с ним пошли кататься на коньках, вероятно, без разрешения. Я не понимаю, почему нам понадобилось пойти кататься на коньках именно вечером, разве только это было без разрешения, потому что какой интерес кататься вечером, если никто против этого не возражает. Примерно в полночь, когда мы были более чем в полумиле от берега, в сторону иллинойского побережья, то услышали какое-то зловещее урчание, скрип и треск между нами и тем берегом реки, где был дом, и поняли, что это значит: лед раскалывался. Мы бросились к дому, изрядно струхнув. Мы летели по льду на полной скорости, и лишь сочившийся меж туч лунный свет позволял нам определять, где лед, а где вода. В паузах мы пережидали, начиная двигаться вновь всякий раз, как имелся надежный мост из льда, снова останавливались, когда приближались к открытой воде, и в отчаянии выжидали, пока плывущий широкий кусок не перекроет это место. Нам потребовался час, чтобы преодолеть этот путь – путь, который весь мы проделали в ужасе страшного предвкушения. Но наконец мы оказались совсем недалеко от берега. Мы снова стали пережидать – было еще одно место, нуждавшееся в перемычке. Повсюду вокруг нас льдины окунались, терлись и размалывались друг о друга, и громоздились у берега, и опасность не уменьшалась, а увеличивались. Нам не терпелось поскорее ступить на твердую землю, поэтому мы стартовали слишком рано и стали перепрыгивать с льдины на льдину. Том просчитался и не допрыгнул. Он погрузился в ледяную ванну, но так близко от берега, что ему надо было только проплыть пару саженей – затем его ноги коснулись твердого дна и он выполз на берег. Я прибыл чуть позже, без эксцессов. Перед этим мы были насквозь мокрые от пота, и ледяная ванна стала для Тома катастрофой. Он свалился больной, и последовала вереница болезней. Заключительной была скарлатина, и он вышел из нее совершенно глухим. Через год-другой речь, конечно, тоже пропала. Но через несколько лет его научили говорить – до некоторой степени, не всегда можно было разобрать, что он пытается сказать. Конечно, он не мог модулировать свой голос, поскольку не мог себя слышать. Когда он думал, что говорит тихо и по секрету, его можно было услышать в Иллинойсе.

Четыре года назад (в 1902 году) я был приглашен в Миссурийский университет, чтобы получить там почетное звание доктора права. Я воспользовался возможностью, чтобы провести недельку в Ганнибале, ныне это город, в мое время это была просто деревня. Прошло пятьдесят три года с тех пор, как мы с Томом Нэшем испытали то приключение. Когда я был на железнодорожной станции, отправляясь в обратный путь, там собралась толпа горожан. Они расступились, и я увидел приближающегося ко мне Тома Нэша и двинулся ему навстречу, потому что сразу же его узнал. Он был стар и совершенно сед, но пятнадцатилетний мальчишка по-прежнему проглядывал в нем. Он подошел ко мне, поднес сложенные раструбом руки к моему уху, повел головой в сторону горожан и сказал по секрету – трубя, как сирена в тумане:

– Все те же дураки набитые, Сэм!

Из «Биографии» Сюзи

«Папе было примерно лет двадцать, когда он стал ходить по Миссисипи лоцманом. Как раз перед тем как он отправился в рейс, бабушка Клеменс попросила его поклясться на Библии, что он не станет притрагиваться к спиртному и табаку, и он сказал: «Хорошо, мама», – и держал свое слово семь лет, до тех пор пока бабушка не освободила его от обета».

Под вдохновляющим влиянием этой записи что за цветник забытых самопреобразований встает перед моим взором!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.