Понедельник, 5 февраля 1906 года

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Понедельник, 5 февраля 1906 года

Доктор Джон Браун, продолжение. – Эпизоды из детства Сюзи Клеменс. – Плохое правописание и т. д.

У него было милое и обаятельное лицо – одно из прекраснейших лиц, какие я когда-либо видел: успокаивающее, ласковое, доброжелательное, – лицо святого, находящегося в мире со всем светом, и на нем безмятежно сияла улыбка любви, которой было полно его сердце. Доктор Джон был любим всеми в Шотландии, и я думаю, что и к югу от нее эта любовь не встречала границ. Я думаю так, потому что когда несколько лет спустя недомогания вынудили доктора Джона оставить практику, а мистера Дугласа, издателя, и других его друзей поставить себе задачу собрать фонд в несколько тысяч долларов, доходы от которого должны были пойти на поддержку доктора и его пожилой незамужней сестры, фонд был собран не просто быстро, а так быстро, что трансфертные операции были прекращены прежде, чем друзья за сотни миль к югу от границы получили возможность сделать пожертвования. Не было сделано никаких общественных воззваний. Дело никогда не упоминалось в печати. Мистер Дуглас и другие друзья ходатайствовали о пожертвованиях только частным письмом. Поступило много жалоб из Лондона – и отовсюду между Лондоном и Эдинбургом – от людей, которым не удалось внести пожертвования. Этот вид жалоб настолько нов в мире, настолько необычен, что, думаю, стоит об этом упомянуть.

Доктор Джон очень любил животных, в особенности собак. Нет нужды рассказывать об этом никому из тех, кто читал трогательный и прекрасный шедевр «Рэб и его друзья». После смерти доктора его сын Джок опубликовал о нем небольшие памятные записки, которые распространял частным образом среди друзей, и в них встречается один маленький эпизод, иллюстрирующий взаимоотношения, существовавшие между доктором Джоном и другими живыми существами. Он рассказан одной эдинбургской дамой, которую доктор Джон часто подвозил до школы и обратно в своем экипаже в те времена, когда ей было двенадцать лет. Она сказала, что однажды они мирно болтали с ним, когда он вдруг оборвал себя на середине фразы и с крайней заинтересованностью высунул голову из окна экипажа, а затем вновь занял свое место с разочарованным выражением на лице. Девочка спросила: «Кто это? Какой-то ваш знакомый?» Он ответил: «Нет, совсем незнакомая собака».

Для Сюзи у него было два имени: Крохотная Женщина и Мегалопис. Это устрашающее греческое наименование было пожаловано ей из-за ее больших-больших карих глаз. Сюзи и доктор часто устраивали веселую возню. Каждый день он отставлял в сторону свою солидность и играл с ребенком в «медведя». Я сейчас уже не помню, кто из них был медведем, но думаю, что это был ребенок. Поперек угла гостиной стоял диван, а за ним была дверь, открывавшаяся в комнату Сюзи, и девочка имела обыкновение лежать в засаде за диваном, поджидая доктора. Вернее, даже не лежать, а стоять в засаде, потому что когда она стояла выпрямившись, была слегка видна только ее светловолосая макушка. Согласно правилам игры, она была невидима, а этот кусочек не считался. Я думаю, что скорее всего Сюзи была медведем, потому что мне припоминаются два или три случая, когда она неожиданно выпрыгивала из-за дивана, вгоняя доктора в безумный страх, который ни в малейшей степени не смягчался тем фактом, что он знал о поджидавшем в засаде «медведе».

Представляется невероятным, что доктору Джону могло бы прийти в голову рассказать гротескный анекдот. Подобное настолько не сочеталась с тем мягким и невозмутимым характером, который… впрочем, не важно. Я пытался обучить его такому анекдоту, и он, как мог, старался в течение двух или трех дней совершенствоваться в этом искусстве, но так и не преуспел. Это была самая впечатляющая демонстрация на свете. Во всем Эдинбурге не нашлось бы ни одного знакомого ему человеческого существа или собаки, которое бы не было повержено в изумление, увидев доктора Джона, пытавшегося воспроизвести этот анекдот. Анекдот был одним из тех, что я рассказывал несколько сотен раз со сцены и который всегда любил, потому что он очень хорошо забирал аудиторию. Это был монолог заики о том, как он вылечился от своего недуга, исполнявшийся с присвистыванием посреди каждого слова, которое бедняге оказывалось не под силу произнести по причине заикания. И потому весь рассказ представлял собой нелепую смесь заикания и присвистывания, сопротивляться которой было не под силу никакой аудитории, настроенной на смех. Доктор Джон научился воспроизводить механические детали анекдота, но ему так и не удалось доносить эти детали с выражением. Он был сверхъестественно серьезен и степенен во время исполнения, а потому, когда доходил до кульминационной фразы в конце… но я должен привести эту фразу, а не то читатель не поймет. Она звучала так: «Врач велел мне свистеть всякий раз, как я захочу заи-(свист)… заи-(свист)… заи-(свист)…кнуться. Я стал так делать и полностью вы-(свист)… вы-(свист)… вы-(свист)… вы…лечился!»

Доктор не мог овладеть этой победной нотой. Он всегда с тяжеловесной серьезностью заикался и присвистывал, присвистывал и заикался на протяжении всего анекдота, и концовку произносил с мрачной торжественной важностью судьи, выносящего смертный приговор.

Он был чудеснейшим человеком в мире – разве что его пожилая сестра была точно такой же… Каждый день в течение шести недель мы с ним в его экипаже объезжали пациентов. Он всегда приносил корзинку винограда, а мы приносили книги. Та схема, с которой мы начали в первый день, поддерживалась неизменной до конца – она была основана на реплике, которую он бросил, высаживаясь из экипажа, чтобы навестить первого пациента: «Развлекайтесь, а я тем временем пойду уменьшать население».

Ребенком Сюзи имела вспыльчивый нрав, и он стоил ей многих раскаяний и многих слез, прежде чем она научилась им управлять, но после этого от вспыльчивости осталась лишь здоровая и благотворная изюминка, а характер благодаря ее присутствию стал сильнее и здоровее. Когда я вглядываюсь в давно минувшие годы, мне кажется лишь естественным и извинительным, что я останавливаюсь с любовью, тоской и предпочтением на ранних эпизодах ее жизни, так ее украсивших, и позволяю нескольким небольшим проступкам остаться без осуждения и упрека.

Летом 1880 года, когда Сюзи было всего восемь лет, семья отдыхала на ферме Куарри, на вершине холма, в трех милях от Эльмиры, штат Нью-Йорк, где мы в то время всегда проводили летние месяцы. Приближалось время сенокоса, и Сюзи с Кларой считали часы, потому что сенокос был для них огромным и долгожданным событием – им было обещано, что они смогут взобраться на воз с сеном и доехать домой с поля на этой горе. Эта небезопасная привилегия, столь дорогая для их возраста и племени, была пожалована им впервые. Возбуждению не было границ. Они не могли говорить ни о чем, кроме как об этом эпохальном приключении. Но несчастье постигло Сюзи в самое утро важного дня. Во время внезапной вспышки страсти она за что-то ударила Клару – лопаткой, или палочкой, или чем-то в этом роде. Как бы то ни было, серьезность прегрешения явно находилась за границами дозволенного в детской. В соответствии с правилом и обычаем дома Сюзи пошла к матери повиниться и помочь принять решение относительно размера и характера причитавшегося ей наказания. Было абсолютно ясно, что наказанием могло стать только что-то ощутимое – дабы служить напоминанием и предостерегать правонарушительницу от подобного же попрания закона впредь. Дети всегда знали не хуже всякого другого, как выбрать наказание, которое было бы запоминающимся и эффективным. Сюзи с матерью обсудили разные наказания, но ни одно из них не казалось подходящим. Данный проступок был необычайно серьезен и требовал установления в памяти заграждающего сигнала, который бы не погас, не выгорел, но оставался бы там постоянно, выполняя свою охранительно-предостерегающую функцию вовеки. Среди упомянутых наказаний было лишение поездки на возу сена. Было заметно, что оно больно ударило по Сюзи. В конце, подводя итог, мать перечислила наказания и спросила:

– Какое из них, по твоему мнению, должно быть, Сюзи?

Сюзи обдумала список, уклонилась от своего долга и спросила:

– А как ты думаешь, мама?

– Знаешь, Сюзи, я бы оставила это на твое усмотрение. Сделай выбор сама.

Это стоило Сюзи внутренней борьбы и глубоких раздумий, но она вышла с тем решением, которое всякий, кто ее знал, мог бы предсказать:

– Хорошо, мама, я выбираю воз с сеном, потому что, понимаешь, другие вещи могут мне не запомниться, а если я не поеду кататься на возу с сеном, я легко это запомню.

В этом мире настоящее наказание, суровое наказание, длительное наказание всегда достается не тому человеку. Не я ударил Клару, но воспоминание о потерянной для бедной Сюзи поездке на сене до сих пор – спустя двадцать шесть лет – причиняет боль мне.

Совершенно очевидно, Сюзи была рождена с гуманными чувствами к животным и сочувствием к их бедам. Однажды, когда ей было всего шесть лет, это дало ей возможность углядеть в старой истории новый момент – момент, которого в течение многих лет не замечали старшие, но, возможно, более душевно глухие люди. Ее мать рассказала ей душещипательную историю продажи Иосифа его братьями, которые вымазали его плащ кровью зарезанного козленка, и т. д. Мать сделала акцент на бесчеловечности братьев, их жестокости по отношению к беспомощному младшему брату, на небратском вероломстве, которое они проявили по отношению к нему. Она надеялась преподать девочке урок кроткого сострадания и милосердия, который бы та запомнила. Ее желание явно осуществилось, ибо у Сюзи на глаза навернулись слезы. Она была глубоко тронута, а потом произнесла: «Бедный козленочек!»

Откровенная зависть ребенка к правам и знакам отличия взрослых часто является тонко завуалированным подобострастием и обратной стороной неприятия, но иногда зависть эта размещается не там, где ожидает ее увидеть лицо, оказавшееся в выигрыше. Однажды, когда Сюзи было семь лет, она сидела и, затаив дыхание, наблюдала, как одна наша гостья украшала себя к балу. Дама была очарована этим пиететом, этим немым и кротким восхищением, оно ее тешило. И когда ее приятные труды были окончены и она наконец встала – совершенная, безукоризненная, точно Соломон в блеске славы, – то помедлила, предвкушая получить из уст Сюзи дань восхищения, горевшую у той в глазах. Сюзи с легким завистливым вздохом сказала: «Как бы мне хотелось иметь кривые зубы и очки!»

Однажды, когда Сюзи было семь с половиной лет, она в присутствии гостей совершила нечто, что навлекло на нее осуждение и выговор. После этого, когда она по обыкновению осталась наедине с матерью, то некоторое время размышляла над случившимся, затем воздвигла то, что я считаю – и что сочла бы тень Бернса – вполне хорошей философской защитой: «Ну понимаешь, мама, я ведь не видела себя со стороны и не могла знать, как это выглядит».

В домах, где близкие друзья и визитеры главным образом любители и знатоки литературы: адвокаты, судьи, писатели, профессора и священники, – детские уши рано знакомятся с широким лексиконом. Этим детям свойственно подхватывать любые словечки, которые они слышат, для них естественно перенимать маленькие и большие слова без разбора, для них естественно использовать без страха любое слово, что им попадается, – не важно, насколько устрашающим оно может быть по размеру. В результате их разговор представляет собой любопытный и смешной мушкетный треск из маленьких слов, перемежающийся здесь и там грохотом тяжелой артиллерии из слов такого внушительного звучания и размера, от которого, кажется, сотрясается земля и дребезжат окна. Порой ребенок получает неверное представление о слове, которое подхватил случайно, и придает ему значение, которое ослабляет его пригодность, но это происходит не так часто, как можно было бы ожидать. На самом деле это происходит настолько нечасто, что такой случай можно счесть примечательным. Ребенком Сюзи повезло с большими словами, и она задействовала многие из них, сделав не больше ошибок, чем полагалось в ее случае. Однажды, когда она думала, что вот-вот произойдет что-то очень смешное (чего, однако, не произошло), ее от предвкушения крючил и раздирал смех. Но, по-видимому, она все еще чувствовала свою правоту, потому что сказала: «Если бы это случилось, я бы возбликовала».

А раньше, будучи барышней пяти лет, она уведомила гостя, что бывала в церкви только раз и это было, когда Клару «распинали»[128].

В Гейдельберге, когда ей было шесть, она заметила, что сады Шлосс…

Боже мой, как же сходятся вместе отдаленные вещи! Я прервал фразу, чтобы упомянуть, что вчера, на званом обеде в городе, напомнил хозяйке, что она познакомила меня не со всеми гостями. Она сказала, что знает об этом, но по просьбе одной из дам предоставляет мне самому вычислить эту даму. Дескать, я знал эту даму когда-то, больше четверти века назад, и эта дама горит желанием выяснить, сколько времени мне потребуется, чтобы извлечь ее из своей памяти. Остальные гости были посвящены в игру и тоже горели нетерпением увидеть, удастся ли мне это. Время шло, и мне показалось, что я никогда не смогу определить ту женщину, но наконец, когда обед почти закончился, развернулась дискуссия касательно того, где можно найти самый комфортабельный отель в мире. Были упомянуты разнообразные отели по обе стороны океана, и наконец кто-то напомнил ей, что она еще не выдвинула своего предпочтения. Даму попросили назвать отель, который, по ее мнению, является наиболее удовлетворительным и комфортабельным на планете, и она тотчас же ответила:

– Отель «Слош» в Гейдельберге.

Я тут же отреагировал:

– Искренне рад снова с вами повстречаться, миссис Джонс, после стольких лет, но только вы звались в те времена «мисс Смит». Я верно вас определил?

– Да, – ответила она, – верно.

Ну конечно. В тот день в Гейдельберге, так много лет назад, отзывчивые люди старались украдкой помочь этой молоденькой мисс Смит усвоить господствующее произношение «Шлосс», мягко и небрежно произнося «Шлосс» всякий раз, когда она говорила «Слош», но никто не преуспел в наставлении ее на путь истинный. И я отлично понял, что это та самая старинная барышня Смит, потому что не могло быть на этой планете в одно и то же время двух человек, которые могли бы оставаться верными такому произношению на протяжении почти целого поколения.

Я начал говорить, когда оборвал себя, что в Гейдельберге, когда Сюзи было шесть лет, она заметила, что сады Шлосс населены улитками, ползающими повсюду. Однажды она обнаружила на своем столе новое блюдо и, осведомившись, получила ответ, что оно сделано из улиток. Она застыла в благоговейном ужасе, а потом спросила:

– Из диких, мама?

Она была вдумчивой и внимательной по отношению к другим – качество, бесспорно, приобретенное. Кажется, никто с ним не рождается. Однажды жарким днем дома в Хартфорде, когда она была маленьким ребенком, мать несколько раз одалживала у нее японский веер стоимостью пять центов, немного обмахивалась им, затем со словами благодарности возвращала. Сюзи знала, что мать пользовалась бы веером все время, если бы могла делать это, не отбирая его у законной владелицы. Она также знала, что убедить мать взять веер невозможно. Надо было найти какой-то способ благополучно разрешить ситуацию, и Сюзи его нашла. Она достала из своей копилки пять центов, отнесла Патрику и попросила его сходить в центр города (за полторы мили), купить японский веер и принести домой. Он сделал это, и таким образом, чутко и деликатно, острый вопрос разрешился, и комфорт матери был обеспечен. К чести девочки, она не стала экономить на своих средствах и не принесла другой, более дорогой веер с верхнего этажа дома, но действовала, повинуясь впечатлению, что матери хочется именно японский веер, а удовлетворилась тем, что выполнила это желание и на этом остановилась, не тревожась о разумности или неразумности поступка.

Иногда, когда она все еще была ребенком, ее речь принимала затейливые и удивительно выразительные формы. Однажды – в возрасте девяти или десяти лет, – когда ее сестра Джин была еще младенцем, она пришла в комнату матери, сказала, что Джин плачет в детской, и спросила, не надо ли позвонить няне. Мать поинтересовалась:

– Она сердито плачет? – имея в виду, требовательно.

– О нет, мама. Это усталый, одинокий плач.

Для меня удовольствие вспоминать разнообразные эпизоды, которые обнажают деликатность чувств, которая была столь важной частью ее распускающегося характера. Такое обнажение произошло однажды в форме, которая, делая честь ее сердцу, выявляла другой недостаток. Ей шел тогда одиннадцатый год. Мать купила подарки к Рождеству и позволила Сюзи посмотреть подарки, которые предназначались детям Патрика. Среди таковых были красивые санки для Джимми, на которых был нарисован олень, а также золотыми буквами написано слово «ОЛЕНЬ». Все вызывало у Сюзи волнение и радость, пока дело не дошло до этих санок. Тогда она остыла и замолчала – при том, что санки были лучшим из всех даров. Мать, удивленная и разочарованная, спросила:

– Что такое, Сюзи, тебе они не нравятся? Разве они не прекрасны?

Сюзи замялась, и было видно, что она не хочет высказывать то, что у нее на уме. Однако под натиском матери она, запинаясь, промолвила:

– Понимаешь, мама, они, конечно, прекрасны и, конечно же, стоят дорого… но… но… зачем же было об этом упоминать?

Видя, что ее не понимают, она нехотя указала на слово «ОЛЕНЬ»[129]. То есть ее подвела орфография, а не сердце. И то и другое она унаследовала от своей матери.

Способность писать слова правильно – природный дар. Человек, не имеющий его от рождения, никогда не сможет стать совершенным в правописании. Я всегда писал правильно. Моя жена и ее сестра, миссис Крейн, никогда не были сильны в орфографии. Однажды, когда Клара была маленькой, ее мать уехала из дома на несколько дней, и Клара писала ей по коротенькому письму каждый день. Когда мать вернулась, то похвалила Клару за письма. Потом она заметила:

– Но в одном из них, Клара, ты написала слово неправильно.

Клара ответила с совершенно бессознательной жестокостью:

– Мама, а ты-то откуда знаешь?

Прошло больше четверти века, и сейчас миссис Крейн вот уже несколько дней гостит здесь, под нашей крышей, в Нью-Йорке. Голова ее сейчас седа, но она все такая же симпатичная, милая и обаятельная, какой была в те старинные времена, на своей ферме Куарри, где была кумиром, а мы, все остальные, – ее обожателями. Ее дар несовершенного правописания остается в целости и сохранности. Она пишет очень много писем. Это всегда было ее страстью. Она была не способна наслаждаться жизнью, если не видела, как эта несравненная орфография течет из-под ее пера. Вчера она спросила меня, как пишется «Нью-Джерси», и, когда получила эту информацию, по ее виду я понял, что она сожалеет, что не спросила кого-то еще много лет назад. Чудеса, какие она и ее сестра, миссис Клеменс, способны были вытворять, не имея под рукой словаря или орфографического справочника, невероятны. В год моей помолвки – 1869-й, – пока я был в отъезде, выступая с лекциями, мне ежедневно приходило письмо, приносившее новости с фронта, – этим выражением я обозначаю междоусобную войну, которая всегда велась в дружеской форме между этими двумя орфографистками по поводу правописания слов. Одним из таких слов было слово «ножницы». Похоже, они никогда не справлялись о нем в словаре, а всегда предпочитали что-нибудь или кого-нибудь более надежного. В сумме они вдвоем писали «ножницы» семью различными способами – подвиг, который, я уверен, ни один ныне живущий человек, грамотный или неграмотный, не сможет повторить. Меня просили сказать, который из этих семи способов правильный. Я не мог этого сделать. Если бы этих способов было четырнадцать, ни один из них все равно не оказался бы верным. Я помню только один из предложенных примеров – остальные шесть изгладились у меня из памяти. Этот вариант был «ножыницы». Данный способ написания выглядел настолько разумным, настолько правдоподобным для его первооткрывателя, что мне с большим трудом поверили, когда я высказался против него. Миссис Крейн и по сей день держит при себе маленькую книжицу страниц в тридцать почтовой бумаги, в которую крупным почерком вписаны слова, ежедневно необходимые ей в письмах, – слова, которые и кошка смогла бы написать без подсказок и наставлений и которые тем не менее миссис Крейн никогда не рискует перенести на бумагу, не заглянув всякий раз в этот свой словарик, дабы удостовериться.

Во время моей годичной помолвки, тридцать семь лет назад, большая компания молодежи в усадьбе Лэнгдонов забавлялась однажды вечером игрой под названием «Каламбур», которая была в то время совсем новой и очень популярной. Выбиралось ключевое слов, и каждый писал это слово большими буквами во всю верхнюю часть страницы, затем садился с карандашом в руке, изготовившись начать, как только дадут команду. Игрок мог начать с первой буквы этого ключевого слова и составлять из него слова в течение двух минут по часам, но не имел права использовать буквы, которых не было в ключевом слове, а также использовать какую-либо букву из текстового слова дважды, если только эта буква не встречалась дважды в самом ключевом слове. Я помню наш первый тур в этой игре. Ключевым словом было «Калифорния» (California). Когда дали команду, каждый начал записывать слова так быстро, как только мог двигаться карандаш, – «corn», «car», «cone»[130] и так далее, выискивая самые короткие слова, потому что их можно было записать быстрее, чем длинные. Когда две минуты закончились, подсчитали очки, и приз ушел человеку, набравшему наибольшее количество слов. Хорошие результаты варьировались между тридцатью и пятьюдесятью или шестьюдесятью словами. Но миссис Крейн не позволила подсчитать ее очки. У нее явно имелись сомнения, что приз достанется ей. Когда уговоры не подействовали, мы стали гоняться за ней по дому, изловили и силой вырвали у нее листок. Она придумала только одно слово, и это было слово «calf»[131], которое она записала как «caff», и ей по совести нельзя было зачесть даже это одно слово – ведь чтобы его получить, она ввела лишнюю букву «f», которой не было в ключевом слове.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.