Пятница, 2 февраля 1906 года

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Пятница, 2 февраля 1906 года

Продолжение темы от 1 февраля. – Смерть Сюзи Клеменс. – Заканчивается упоминанием доктора Джона Брауна

В письме говорилось, что Сюзи слегка больна – ничего серьезного. Но мы были встревожены и начали запрашивать по телеграфу последние новости. Была пятница. Весь день не было ответа, пароход же отправлялся из Саутгемптона на следующий день, в полдень, и Клара с матерью начали паковать вещи, чтобы быть готовыми на случай, если новости окажутся плохими. Наконец пришла телеграмма такого содержания: «Ждите телеграмму утром». Этот ответ не был обнадеживающим. Я телеграфировал снова, попросив, чтобы ответ был отправлен в Саутгемптон, потому что день кончался. Я прождал на почте весь вечер, до полуночи, пока двери не закрылись, но ответа не было. Мы сидели дома в молчании до часу ночи, ожидая… ожидая неизвестно чего. Затем мы сели на самый ранний утренний поезд, и, когда добрались до Саутгемптона, ответ ожидал нас там. В нем говорилось, что выздоровление будет долгим, но несомненным. Это стало большим облегчением для меня, но не для моей жены. Она была испугана. Они с Кларой сразу же сели на пароход и отплыли в Америку, чтобы ухаживать за Сюзи. Я остался, чтобы подыскать другой, больший дом в Гилфорде.

Это было 15 августа 1896 года. Три дня спустя, когда моя жена и Клара находились посреди океана, на полпути к Америке, я стоял в нашей столовой, не думая ни о чем особенном, когда мне вручили телеграмму. В ней говорилось: «Сюзи мирно скончалась сегодня».

Это одна из загадок нашей природы – что человек, совершенно неподготовленный, может получить такой удар грома и остаться в живых. Этому есть только одно разумное объяснение. Разум оглушен ударом и только ощупью постигает значение слов. Милосердным образом способность осознать всю их важность в полной мере отсутствует. Разум испытывает просто тупое ощущение огромной утраты – но только и всего. Памяти потребуются месяцы и, возможно, годы, чтобы собрать воедино подробности и таким способом почувствовать и понять всю глубину утраты. У человека сгорел дом. Дымящиеся обломки олицетворяют собой лишь разоренный домашний очаг, который был дорог на протяжении лет, и приятные ассоциации. Со временем, по мере того как проходят дни и недели, человек начинает испытывать тоску сначала по одному предмету, затем – по другому, затем – по третьему. И когда он начинает это искать, то обнаруживает, что это находилось в том доме. Всегда это оказывается что-то очень важное, незаменимое – такое, что существовало только в одном экземпляре. Его невозможно заменить. Оно находилось в том доме. Оно утрачено безвозвратно. Человек не ощущал, что оно было жизненно необходимо, когда обладал этим, он открывает это только сейчас, когда обнаруживает себя обойденным, стесненным из-за его отсутствия. Пройдут годы, прежде чем все утраченные элементы первейшей важности станут очевидны, и только тогда он сможет по-настоящему осознать всю огромность своей катастрофы.

Восемнадцатое августа принесло мне ужасные новости. Мать и сестра Сюзи находились в море, посреди Атлантики, не ведая о случившемся, несясь навстречу этой невообразимой беде. Все, что можно было сделать, дабы оберечь их от всей силы удара, было сделано родственниками и добрыми друзьями. Ночью эти люди были у бухты, но не заявляли о себе до утра, но и тогда – только Кларе. Когда она вернулась в каюту, то ничего не сказала, да этого и не требовалось. Мать посмотрела на нее и произнесла:

– Сюзи умерла.

В половине одиннадцатого тем вечером Клара с матерью завершили свое кругосветное путешествие и вернулись в Эльмиру тем же поездом и в том же вагоне, который увозил нас с ними в западном направлении один год один месяц и одну неделю назад. И, как и тогда, Сюзи находилась дома, но не махала им при встрече в сиянии огней, как махала нам на прощание тринадцать месяцев назад, а лежала, прекрасная и белая как лилия, в гробу, в том самом доме, где родилась.

Последние тринадцать дней жизни Сюзи прошли в нашем собственном доме в Хартфорде, доме ее детства и всегда дражайшем для нее месте на земле. Вокруг нее собрались верные старые друзья: пастор мистер Твичелл, который знал ее с колыбели и проехал большое расстояние, чтобы быть рядом с ней, ее дядя и тетя – мистер и миссис Теодор Крейн, наш кучер Патрик, Кэти, которая начала прислуживать нам, когда Сюзи была восьмилетним ребенком.

В тот час, когда моя жена и Клара отплыли в Америку, Сюзи была вне опасности. Три часа спустя наступила внезапная перемена к худшему. Начался менингит, и тотчас стало ясно, что она обречена. Это было в пятницу, 15 августа.

«В тот вечер она в последний раз приняла пищу» (из письма Джин ко мне). На следующее утро уже бушевало воспаление мозга. Она встала и немного прошлась, в боли и бреду, затем, поверженная слабостью, вернулась в постель. Перед этим она обнаружила висящее в стенном шкафу платье, которое видела на матери. Она подумала, что это ее мать, мертвая, поцеловала ее и заплакала. К полудню она ослепла (под влиянием болезни) и пожаловалась на это дяде.

Из письма Джин я приведу фразу, которая не нуждается в комментариях: «Около часу дня Сюзи говорила в последний раз».

Она произнесла только одно слово в тот последний раз, и оно свидетельствовало о том, к чему рвалась ее душа. Она ощупью нашла лицо Кэти, погладила его и сказала: «Мама».

Как это милосердно, что в тот безнадежный час крушения и гибели, когда вокруг нее сгущалась смертная тьма, ей была дарована эта прекрасная иллюзия – что последним образом, который запечатлелся в затуманенном зеркале ее сознания, стал образ матери и что последней эмоцией, которую она пережила в жизни, была радость и умиротворение от этого дорогого воображаемого присутствия.

Примерно в два часа она успокоилась, как бы собираясь заснуть, и в таком состоянии больше уже не двигалась. Она провалилась в забытье и провела так двое суток и пять часов, пока вечером во вторник, в семь минут восьмого, не наступило избавление. Ей было двадцать четыре года и пять месяцев.

Двадцать третьего мать и сестры провожали ее в последний путь – ее, которая была нашим чудом и нашим божеством.

В одном из ее дневников я обнаружил стихотворение, которое приведу здесь. Судя по всему, она всегда заключала заимствованное в кавычки. Эти же стихи не имеют кавычек, и потому я воспринимаю их как ее собственные.

Love came at dawn, when all the world was fair,

When crimson glories, bloom, and song were rife;

Love came at dawn when hope’s wings fanned the air,

And murmured «I am life».

Love came at even, when the day was done,

When heart and brain were tired, and slumber pressed;

Love came at eve, shut out the sinking sun,

And whispered «I am rest»[125].

Летние месяцы маленькая Сюзи проводила на ферме Куарри, в горах к востоку от Эльмиры, штат Нью-Йорк, остальное время года – в доме в Хартфорде. Как и другие дети, она была весела и жизнерадостна, любила играть. В отличие же от большинства детей ей нравилось время от времени надолго уходить в себя в поисках скрытого смысла таких глубоких понятий, которые составляют загадку и пафос человеческого бытия и во все века дразнили вопрошающего и ставили в тупик. Когда она была всего лишь маленькой семилетней девочкой, ее угнетало и приводило в недоумение раздражающее повторение банальных примеров скоротечности пребывания на земле представителей нашей человеческой расы – точь-в-точь как та же самая мысль с незапамятных времен угнетала и ставила в тупик более зрелые умы. Мириады людей рождаются, трудятся в поте лица и бьются за кусок хлеба, вздорят по пустякам, и брюзжат, и воюют, борются за мелкие, ничтожные преимущества над другими. Незаметно к ним подкрадывается старость, а вслед за ней – недомогания и немощи. Горести и унижения сводят на нет все то, чем они гордились и тщеславились, они теряют тех, кого любят, и радость жизни обращается в неутолимую скорбь. Бремя боли, заботы, невзгод делается тяжелее с каждым годом; в итоге амбиции мертвы, гордость мертва, тщеславие мертво, их место занимает жажда избавления. И вот оно наконец наступает – единственный неотравленный дар, который приготовила для них земля, – и они исчезают бесследно с ее лица, где ничего особенного собой не представляли, ничего не достигли, где были воплощенной ошибкой, провалом и глупостью, где не оставили следа своего пребывания. Исчезают из мира, который будет оплакивать их один день и забудет навсегда. И вот уже новые мириады занимают их место и повторяют все то, что делали они, и движутся все той же бессмысленной дорогой, и исчезают – освобождая место для новых и новых, для миллиона других мириад, которые пойдут все той же выжженной тропой, по той же самой пустыне и достигнут того же самого, чего достигла первая мириада и все последующие, – то есть ничего!

– Мама, зачем все это? – вопрошала Сюзи, выразив перед этим все вышеописанное на собственном несовершенном языке, после того как долго размышляла над этим в уединении детской.

Годом позже она ощупью пробиралась одна через другое мрачное болото, но на сей раз дала отдых ногам. В течение недели мать не могла заходить по вечерам в детскую в час молитвы своего ребенка. Мать сожалела об этом и надеялась, что сможет снова приходить каждый вечер и слышать, как Сюзи молится. Замечая, что ребенок хотел бы ответить, но явно затрудняется, в какие слова облечь свой ответ, мать спросила, в чем состоит затруднение. Сюзи объяснила, что мисс Фут (гувернантка) рассказывала ей об индейцах и их религиозных верованиях, в ходе чего открылось, что у них не один-единственный Бог, а несколько. Это заставило Сюзи задуматься. В результате этих размышлений она перестала молиться. Она уточнила это высказывание – вернее, его смягчила, – сказав, что не молится сейчас «тем способом», каким делала это прежде. Мать попросила ее:

– Расскажи мне об этом, дорогая.

– Понимаешь, мама, индейцы были уверены, что правы, но теперь мы знаем, что они ошибались. Через какое-то время может оказаться, что и мы ошибаемся. Поэтому теперь я молюсь только о том, чтобы мог быть Бог и рай – или что-то лучшее.

Я тогда записал эту душераздирающую молитву, слово в слово, в тетрадь с детскими высказываниями, которую мы вели, и мое уважение к этой книжке возросло с годами, что пролетели с тех пор над моей головой. Безыскусное изящество и простота этих высказываний принадлежат ребенку, но мудрость и пафос принадлежат всем векам, которые прошли с тех пор, как человеческий род живет и надеется, сомневается и страшится.

Вернемся на год назад – Сюзи семь лет. Несколько раз мать говорила ей:

– Ну-ну, Сюзи, нельзя плакать по пустякам.

Это дало Сюзи повод задуматься. Она-то убивалась над тем, что представлялось ей крупными катастрофами: сломанной игрушкой, отмененным из-за грозы и дождя пикником, над мышкой, которая была приручена в детской и которую потом съела кошка, – а теперь пришло это странное открытие. По какой-то непостижимой причине все это не было бедствиями большого масштаба. Почему? Как измерить размер несчастья? Что является мерилом? Должен быть какой-то способ отделять большие беды от маленьких, каков закон этих соотношений? Она изучала проблему долго и всерьез. Два или три дня она время от времени старательно над ней размышляла, но проблема не поддавалась решению. Наконец она сдалась и отправилась к матери за помощью.

– Мама, что такое «пустяки»?

На первый взгляд, казалось бы, простой вопрос. И тем не менее, прежде чем ответ был облечен в слова, возникли непредвиденные трудности. Они нарастали, увеличивались в числе, несли в себе новое фиаско. Попытки объяснить привели в тупик. Тогда Сюзи постаралась выручить маму – с помощью примера, иллюстрации. Мать собиралась отправиться в город, и одной из ее целей было купить давно обещанные игрушечные наручные часы для Сюзи.

– Если ты забудешь про часы, мама, это будет пустяк?

Она беспокоилась не о часах, так как знала, что мать о них не забудет. Просто она надеялась, что ответ прояснит загадку и принесет покой в ее сбитую с толку маленькую душу.

Надежда не сбылась, конечно, по той причине, что размер несчастья не измеришь меркой стороннего наблюдателя, а только меркой человека, который этим несчастьем затронут. Утраченная корона для короля – вопрос огромной важности, но не имеет никакого значения для ребенка. Утраченная игрушка – огромное событие для ребенка, но в глазах короля это не та вещь, из-за которой стоит убиваться. Вердикт был достигнут, но основывался на вышеприведенной модели, и Сюзи было дано разрешение впредь измерять ее несчастья собственной рулеткой.

Я добавляю одну-две записи, касающиеся времени, когда Сюзи было семнадцать лет. Она написала пьесу, подражая греческой поэзии, и они с Кларой, Маргарет Уорнер и другими молодыми их приятелями сыграли ее перед очарованной аудиторией друзей в нашем доме в Хартфорде. Присутствовали Чарлз Дадли Уорнер и его брат Джордж. Они были нашими близкими соседями и близкими друзьями. Они расточали похвалы мастерству, с которым была написана пьеса. Джордж Уорнер зашел к нам на следующее утро и долго беседовал с Сюзи. Результатом беседы был вердикт: «Она самый интересный человек из всех, кого я когда-либо знал, обоего пола».

Вот замечание дамы – кажется, это была миссис Чини, автор биографии своего отца, преподобного доктора Бушнелла: «Я сделала эту запись после одной из своих бесед с Сюзи: “Она знает все о жизни и ее смысле. Она не могла бы знать это лучше, даже если бы прожила ее до конца. Ее интуиция, умение рассуждать и анализировать, похоже, научили ее всему, чему я научилась за свои шестьдесят лет”».

Вот ремарка другой дамы – она говорит о днях незадолго до смерти Сюзи: «В те последние дни она словно парила по воздуху, и ее походка отвечала той жизнерадостности ее духа и тому азарту интеллектуальной энергии и активности, которые ею владели».

Я возвращаюсь сейчас к точке, откуда сделал свое отступление. С самых ранних лет, как я уже указывал, Сюзи была привержена изучению явлений и самостоятельному их обдумыванию. Ее этому не учили, таково было устройство ее ума. В вопросах, касающихся честных и бесчестных поступков, она терпеливо вникала в детали и, конечно же, приходила к правильному и логичному заключению. В Мюнхене, когда Сюзи было шесть лет, ей не давал покоя повторявшийся сон, в котором фигурировал свирепый медведь. Всякий раз она просыпалась от этого кошмара страшно испуганной и с плачем. Она поставила себе задачу проанализировать этот сон. Вы подумаете, его причины? Его цель? Его происхождение? Нет – его моральную сторону. Вердикт, вынесенный ею после обстоятельного изучения, обвинял сон в односторонности и несправедливости: ибо (как она это выразила) «сама она там никого не ела, а всегда была той, кого едят».

Здравость своих суждений в вопросах морали Сюзи подкрепляла соответствующим поведением – даже когда ей приходилось при этом пострадать. Когда ей было шесть лет, а ее сестре Кларе – четыре года, эта пара часто ссорилась, что причиняло много хлопот. Чтобы искоренить скверную привычку, пробовали действовать наказаниями – это не помогло. Тогда были испробованы вознаграждения. День без ссор приносил конфету. Дети сами были собственными свидетелями – каждая свидетельствовала за или против себя самой. Однажды Сюзи приняла конфету, помедлила в нерешительности, затем вернула ее, высказав предположение, что она не причитается ей по справедливости. Клара свою не отдала – таким образом, было налицо противоречие в свидетельских показаниях: один свидетель был за ссору, а один – против. Но лучший свидетель из двух подтверждал, а не отрицал ссору, и ссора осталась доказанной, так что ни той ни другой стороне конфеты не полагалось. Казалось бы, у Клары не было защиты – тем не менее защита нашлась, и предоставила ее Сюзи. Она сказала: «Я не знаю, была ли она не права в душе, но я в своей душе не чувствовала себя правой». И Клара была оправдана.

Это был справедливый и благородный взгляд на дело, а также необычайно глубокий его анализ для ребенка шести лет. Невозможно было обвинить Клару, кроме как поставив ее снова на свидетельское место и проверив ее показания. Имелось сомнение в справедливости такой процедуры, поскольку ее прежние показания были приняты и в тот момент не подверглись сомнению. Сомнение было рассмотрено и истолковано в ее пользу, что было и к лучшему, поскольку тем временем она уже все равно съела свою конфету.

Всякий раз, когда я думаю о Сюзи, мне на ум приходит Марджори Флеминг[126]. Была только одна Марджори Флеминг. Другой никогда не будет. Без сомнения, я вспоминаю о Марджори, когда думаю о Сюзи, главным образом потому, что доктор Джон Браун[127], эта благородная и прекрасная душа – избавитель Марджори от забвения, – был и большим другом Сюзи в ее детстве, ее поклонником и добровольным рабом.

В 1873 году, когда Сюзи был год и два месяца, мы приехали из Лондона в Эдинбург, сбежав туда ради отдыха и спасения, после того как испробовали совершенно новый для нас стиль жизни – шесть недель ежедневных ленчей, чаев и обедов вне дома. У нас не было с собой рекомендательных писем, мы укрылись в семейном отеле Витча на Джордж-стрит и приготовились провести уютный сезон в уединении, но благодаря счастливой случайности этого не случилось. Миссис Клеменс сразу же потребовался врач, и я отправился в дом двадцать три по Ратленд-стрит, чтобы узнать, практикует ли все еще автор «Рэба и его друзей». Он практиковал. Он пришел, и в течение шести недель после этого мы были вместе каждый день, будь то у него дома или в у нас в отеле.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.