Мой арест и тюрьма

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Мой арест и тюрьма

Два раза в неделю после уроков я бежал по заваленным снегом улицам Петербурга. Зимние дни были коротенькие, и к четырём часам темнота уже поглощала ледяные переулки. Я бежал, как одержимый, боясь опоздать на собрания в доме моего учителя истории. Я гордился приглашением посещать эти вечеринки, куда, как правило, приглашались только старшеклассники. Для меня, пятнадцатилетнего мальчика, дискуссии в доме Часкольского были открытием. Они открывали мир новых идей.

Длинный обеденный стол был уставлен тарелками с бутербродами, горячим чаем и вареньем, в центре стоял тихо кипящий самовар. Дюжина мальчиков, жадно вслушивались в слова нашего учителя, и не менее жадно поглощали бутерброды и пирожные. Он называл эти собрания «воспитанием демократии», для меня это было ещё большим. Моя вся философия жизни и понятие о человеке развились из этих собраний, и они навсегда остались в моей памяти.

Часкольский был, можно сказать, человеком даже радикальных устремлений, «идеалистическим революционером». Для него демократические идеалы были не просто идеалами, для него это было религией. Он считал, что если демократические принципы насильно ввести глобальным образом, то можно достичь вечного мира. В тоже время, он считал, что посягательство на человеческие права — это оскорбление человеческого разума. Что бы он не обсуждал: демократию Афин, Французскую революцию или Американскую конституцию, он постоянно подчёркивал, что политические свободы являются предпосылками экономического прогресса.

Вообще-то, он был преподавателем истории Петербургского университета, а также брал часы в нашей гимназии. Для него история была непрерывной борьбой между демократией и недемократией. «Эта борьба будет продолжаться столетиями, — предупреждал он нас. — Но не беспокойтесь, конечная победа будет всё равно за демократией». (?)

Он был противником марксистов, он обсуждал с нами работы Карла Маркса и читал страницы из «Капитала» и других произведений. Часкольский был не согласен с тем, что Маркс не оставлял место для личности в своей экономической системе. Он особенно критиковал недавно появившуюся партию, возглавляемую Лениным. «Большевизм — это реакционное движение, которое отвергает демократические принципы. Это старое антидемократическое движение под новой вывеской», — говорил он и советовал читать Ленина тщательно.

Критикуя марксизм и варварский ленинский марксизм, Часкольский много говорил о революционном движении в России. Страница за страницей читал он нам произведения Лаврова, теоретика русского революционного идеалистического движения. «Он — русский, продукт и создание русской интеллигенции», — говорил он.

Он также подчёркивал, что Лавров, который был профессором философии Петербургского университета задолго до меня, основывал свою философию на врождённом стремлении человека к индивидуальности.

— Индивидуальность — она в нашей крови и костях. Весь прогресс человеческого рода, сама эволюция были вызваны этим стремлением к индивидуальности. Отвергать это, как это делают марксисты, значит, смыкаться с реакцией, которая рано или поздно будет разбита.

Кто-то спросил его, как он относится к террору, который пропагандировала партия Эсеров.

— Нет, — сказал он быстро. — Терроризм не ведёт нас никуда, он ничего не решает. Никогда не решил ни одной политической проблемы.

И он привел пример:

— Царь Александр Второй был либеральных взглядов, он произвёл много демократических реформ, но когда он был убит террористами, случилось что?

— Реакция.

— Правильно. Его сын, Александр Третий, был настроен продолжать демократические реформы, но, когда у него убили отца, он стал бескомпромиссным автократом и стал руководить страной жёстко.

* * *

Нас было пять друзей детства. Странная группа подростков, объединённая общим интересом к музыке и проблемам человеческого рода. Наша дружба была поверхностной, мы ничего не знали о семьях друг друга. Не было близких отношений между нами. Мы никогда не касались сокровенных мыслей друг друга. Среди нас была некая самоизоляция. И тем не мене, раз в неделю с почти религиозным усердием, мы собрались вечером у меня дома. Мы дискутировали последние книги. Говорили о неовитализме Ганса Дриша, эволюционной теории Голдсмита, интуитивизме Лосского. Мы часто не соглашались друг с другом, но держали себя в рамках и не выходили из себя. После ужина, мы часа два играли музыку. Среди нас было два скрипача, один виолончелист и один пианист, а я был слушателем. Не позднее чем в полночь, мы выходили прогуляться, продолжая наши такие абстрактные обсуждения. После того, как я проводил их по домам, я ещё не меньше часа ходил по берегу Невы. Следующие семь дней мы жили каждый своей жизнью.

Нева была тихая и неподвижная в ледяном плену, на набережной было сантиметров тридцать снега. Нечастые прохожие в длинных меховых шубах двигались как куклы, движимые неведомой силой. Бледное и мутное лицо луны, отдалённый звон церковных колоколов, мягкое похрустывание быстро бегущих саней — всё это создавало ощущение нереальности. Были эти призраки людей живые, или они только были призраками прошлого, пришедшими полюбоваться зимним очарованием нашей реки. Или может быть их реки? Этот незнакомец, стоящий там, в замерзшей неподвижности, который смотрит на снежное бесконечное одеяние реки; он вообще живое ли существо, или он путник, не могущий найти себе покоя даже в бессмертии души. Он мог быть Модестом Мусоргским, низким и толстым, с длинной бородой и нечесаными волосами и выпяченными, безучастными глазами. Он ещё до сих пор страстно любит человечество, как любил его во время своей жизни? Верит ли он до сих пор, как он заявил перед самой смертью, что по прошествии времени, именно мы, русские, скажем окончательное слово в общей гармонии человечества, в братском соединении людей в соответствии с Евангелием Христа.

Но прохожие обходят меня стороной, испуганные моим приближением. Иллюзии разбились, и надо возвращаться домой.

Мы были петербуржцами по рождению и духу, все из одной и той же гимназии, расположенной в трёх кварталах от моего дома, где я жил до войны. Мы все планировали выбрать разные профессии или, как мы тогда говорили, занятия. Линде хотел стать математиком и, разумеется, очень выдающимся. «Как Наполеон, я буду читать логарифмы, и наслаждаться ими», — заявлял он.

Новиков позднее стал поэтом, специализирующимся на английской литературе и обещающим писателем. Ещё будучи студентом Петербургского университета, он опубликовал несколько мастерски написанных рассказов.

У Васильева был реалистичный взгляд на жизнь, и он собирался стать железнодорожным инженером, поступив в Институт транспорта.

Будущий студент юридического факультета Давыдов ещё в гимназии был красноречивым оратором. А я, соответственно, собирался на медицинский факультет. Мы никогда не называли друг друга по именам, а только по фамилиям. Это было нехарактерно, но мы и не были характерными подростками тогдашнего Петербурга.

* * *

Все мы пятеро были постоянными участниками собраний у Часкольского. И вот однажды мы все удивились, когда он попросил нас остаться после того, как остальные разошлись.

— Мне нужна ваша помощь.

— Да, — ответили мы сразу.

— Я являюсь активным членом Социал-революционной партии, её подпольного отделения. Друзья, в этой стране идёт революция, мы боремся за демократию. Мы хотим освободить эту страну от автократии и политического деспотизма. Нашей партии нужны юные члены, которые, как и я верят в революционную демократию.

Мы сидели, как оглушённые. Молчание продолжалось минуты две. Первым нашёлся Линде:

— Профессор Часкольский, я не готов вступить в революционную партию, — твёрдым голосом сказал он.

Васильев пробормотал:

— Я симпатизирую… но я — не политик.

— Настоящий революционер не является политиком, — обрезал Часкольский.

Демидов был дипломатичен:

— Я хотел бы присоединиться, но моя семья очень консервативная. Вы знаете, мой отец пишет для «Нового Времени».

— Да я знаю, — сухо сказал Часкольский и посмотрел на нас с Новиковым.

Было что-то в его взгляде, что тронуло меня. Был ли я готов стать активным революционером, спрашивал я себя? Конечно, нет. Внутренний голос говорил мне, что я сделан не из того революционного материала, чтобы стать активистом.

— Да! — с удивлением услышал я свой голос.

— Да! — тут же сказал Новиков, который часто соглашался со мной.

Часкольский поднялся и пожал нам с Новиковым руки. Наступила неловкая тишина, но Часкольский предложил бутерброды и перевёл разговор на другую тему.

Мы все вместе вышли от Часкольского.

— Ты на крючке, Соколов. — Сказал не зло Линде.

— Ты, может быть, внутри и революционер. Ты и есть революционер, но отнюдь не активный. Ты даже говорить не можешь, как надо.

Он был прав, у меня были большие проблемы с заиканием.

* * *

Через несколько дней Часкольский попросил меня и Новикова зайти к нему. Он был краток. Мы должны в определённое время прийти на набережную Невы и сесть на третьей скамейке от Адмиралтейского канала. Подойдёт человек и спросит: «Замёрзла ли река?». Мы должны ответить: «Нет, ещё не замёрзла». Он даст нам пакет и адрес, по которому мы должны этот пакет доставить.

Часкольский объяснил нам, что мы записаны в военную ячейку Социал-революционной партии, и он является её руководителем.

Новиков с подозрением спросил:

— Что вы имеете ввиду под военной ячейкой. Это что, террористическая?

— Конечно, нет. Мы заинтересованы в деморализации армии, и распространяем литовки, призывающие солдат присоединиться к революции.

Новиков побледнел:

— Армию?

— Да. Революция 1905 года провалилась потому, что армия была не с нами. Всего один полк, воспринявший революционные идеи, мог бы обеспечить нам победу. Теперь мы готовим новую атаку на правительство.

— И наша роль? — прошептал Новиков.

— Только как связных.

Он отпустил нас. Уже было поздно. Мы молча брели с Новиковым. «Не нравиться мне всё это», — пробормотал он напоследок.

Реакция Новикова, на наше участие в деморализующей пропаганде в рядах армии, была вполне понятна. Кровавая революция 1905 года, с её массовыми демонстрациями, баррикадами, стрельбой на улицах и бомбометанием, была подавлена правительством. Многие революционеры были сосланы на каторгу. Всякая ассоциация с Социал-революционной партией, которая была главной движущей силой революции 1905 года, была опасна сама по себе. Даже косвенная связь с членами Социал-революционной партии могла повлечь высылку из Петербурга, а тут мы — активные члены военной секции! Это было довольно опасно.

Моя же реакция была другой. Во мне был элемент возбуждения в предвосхищении опасности. У меня было чувство грядущего приключения, чувство внезапной свободы действий от той внутренней самопоглощённости, в которой я пребывал до этого. Годы теоретических дискуссий о демократии и, наконец, действия!

Было 30 октября, я хорошо помню этот день — это мой день рождения, мне исполнилось шестнадцать лет (1908 год). Мы рано пришли с Новиковым на указанную скамейку. Было очень холодно, пронизывающий ветер сделал наше ожидание не из приятных. К счастью мужчина был точен. В темноте было трудно распознать его лицо. На нём была шуба и большой шерстяной шарф, закрывающий пол-лица. Мы обменялись паролями. Он дал большой пакет Новикову и маленький пакет мне. «Здесь револьвер. Может пригодится».

Я хотел объяснить ему, что я даже не знаю, как им пользоваться, так как в руках не держал до этого. Однако язык прилип к моему горлу. Он дал мне литок бумаги. У первого фонарного столба мы прочитали инструкции: «Держите револьвер и пакет в своей комнате. Завтра в 6 вечера пойдёте на Обводной канал, дом 33, третий этаж направо. Товарищ Балабан даст вам дальнейшие инструкции. Бумагу по прочтении уничтожить».

«У меня нет места, где спрятать этот пакет у себя дома. У меня брат со мной в одной комнате, — сказал Новиков с раздражением.

У меня не было выбора, мне пришлось взять оба пакета. Придя домой, я быстренько пробрался в свою комнату и спрятал пакеты за диван.

Дом 33 был развалиной, лестницы были грязными и тускло освещались электрическими лампочками. Мы поднялись, на нужной двери третьего этажа звонок отсутствовал, и мы постучались. Громкий голос ответил: «Входите, дверь открыта!». Мы вошли: в маленькой комнатке два полицейских в форме распивали пиво. Несколько пустых бутылок валялось на полу.

— О! Добро пожаловать! Гимназисты! — засмеялся огромный толстый полицейский с большими усами и лысеющей головой.

Да, мы были в форме учащихся классической гимназии. На самом деле у нас не было другой одежды.

— Садитесь, ребята.

Вмешался молодой полицейский:

— Подожди, Федя. Вы к кому пришли? — спросил он нас.

Мы с Новиковым быстро сообразили, во что мы влипли. Это была засада.

— Мы ищем Петра Терепова, нашего друга. Он живёт на Обводном канале, 37, третий этаж, — сориентировался Новиков.

— Вы, сынки, ошиблись, здесь нет никакого Петра Терепова, и это не 37 дом.

— Мы извиняемся, лейтенант, ошибочка вышла, ну мы пойдем, — сказал Новиков.

— Конечно, валяйте, — полицейский постарше помирал со смеху, осушая ещё одну бутылку пива.

— Постой, Федя, не глупи, не будь дураком, они могут наврать. Надо проверить.

— Пошёл к чёрту, — пробормотал Федя, он был пьян. — Делай чего хочешь, Мишка.

Полицейский помоложе, чисто выбритый, с острыми глазами, подошёл и обыскал нас. Не найдя ничего, кроме карандаша и яблока в моём кармане, он записал наши адреса.

— Они оба с Коломны, Федя, мы должны взять их в тамошний участок.

— Балбес есть балбес, — поморщился старый полицейский. — Хорошо, ты их возьмёшь, а я остаюсь здесь.

Нас доставили в Коломненский участок. Пристав Телепев был начальником этого участка. Он прекрасно знал моего отца, так как все домовладельцы на Новый год подносили ему в конверте. Он спросил меня, часом, я не Фёдора Евстафьевича Соколова сын, и получив утвердительный ответ, решил таким образом. Один из полицейских ведёт Новикова домой, обыскивает квартиру и, если ничего нет, то отпускает его. А сам с другим полицейским тоже повёл меня домой. Мои предчувствия были гадкие. Я понял, что пропал.

Вся моя семья была дома. И увидев меня с приставом Телепевым, отец понял, что что-то случилось. Мы все вошли в мою комнату. Я показал глазами матушке, чтобы она села на диван.

Пристав посмотрел книжные полки и шкаф довольно поверхностно, казалось, он был доволен, что всё в порядке. Внезапно он сказал моей матери: «Госпожа Соколова, пожалуйста, встаньте с дивана, нужно его посмотреть». Это был конец!

Увидев пакет листовок, призывающих солдат к восстанию против правительства, он сразу посерьёзнел и стал сугубо официален:

— Я обязан арестовать вашего сына, — объявил он отцу. — Глупый мальчишка!

— Это серьёзно? — отец спросил его.

— Очень, очень серьёзно. Попахивает военным трибуналом.

Мои мать и сёстры начали реветь. Они упаковали мне маленький мешочек, куда положили рубашки, майки, носки и другую одежду. «Мужайся, сынок», — отец пожал мою руку. Мать осенила меня крестом, который она всегда носила на себе.

Телепев молчал всю дорогу, пока мы ехали в извозчике вместе с другим полицейским, который держал в руках вещественное доказательство. В Охранном отделении меня держали два дня. Я мало что мог добавить к тому, что уже много раз повторял: что незнакомый человек попросил подержать пакет пару дней.

— Ты запомнил его лицо?

— Нет, было темно.

— Ты знал, что в пакете?

— Нет, я не открывал его.

Естественно, они мне не верили. И как можно было поверить в какую-то глупую историю. Единственно, они поверили мне, что Новиков не имеет к этому никакого отношения. К счастью, Новиков тоже всё отрицал. Позже я узнал, что они позволили ему продолжать учёбу в школе. Они даже не допрашивали его в Охранном отделении.

Скоро следователь охранного отделения, которого звали то ли Мартьянов, то ли Миронов, устал от моих бесполезных допросов. Он направил меня в Предварительную тюрьму, где содержались по политическим преступлениям в ожидании суда.

* * *

Я вообще был удивлён. Я ожидал увидеть грязную, невыносимую тюрьму, каких хватает в России. Я с ужасом думал о камерах, переполненных уголовниками, вплоть до убийц. С ужасом думал, что не будет никаких санитарных условий.

Предвариловка была не из этого сорта тюрем. Это была современная привилегированная тюрьма для привилегированных политических заключённых. Большинство камер были одиночными. Надзиратели и охрана были очень вежливыми и внимательными. Камеры были чистые, свежевыкрашенные с центральным отоплением. Армейская кровать с двумя подушками и одеялами, маленький умывальник, стол, стул и ведро для нужды. Небольшая лампа была достаточной, чтобы читать и писать. Пища была вполне нормальная: утром лёгкий завтрак из чёрного хлеба и чая с добавленным молоком; на обед и ужин были борщ или щи с мясом, хлеб и иногда — печенье. Еда подавалась через маленькое окошечко в двери. Всегда было мыло, но бритву иметь не разрешали, однако, имелся парикмахер, который стриг всего за 25 копеек. Ножи и вилки тоже были запрещены, взамен выдавались деревянные ложки и подобие деревянной вилки. Прогулок не было, по крайней мере, те пять месяцев, что я там был. Свидания не разрешались, но письма и посылки доставлялись быстро. Отлично было то, что имелась прекрасная библиотека с огромным выбором книг, и книг можно было заказывать сколько угодно. Пока я там сидел, я перечитал столько книг, сколько никогда не читал ни раньше, ни после тюрьмы. В каталоге были полные собрания сочинений Ницше, Шопенгауэра, Эдгара Алана По, Джека Лондона, Достоевского, Золя и множества других авторов. Единственно, что отравляло моё существование, это неопределённость моей судьбы. Я плохо спал и подсознательно был испуган. Военный трибунал? Каторга? Смертная казнь? Что будет? Новостей из дома не было, за исключением нескольких поздравительных открыток от моей матери и сестёр. И в тоже время я чувствовал некую гордость, что я — часть революции. Я активно борюсь за революцию, хотя я и допускал, что не совсем удачно. Вообще была сильная мешанина преувеличенных и незрелых мыслей и чувств.

Со второго дня моего пребывания в тюрьме я начал слышать стук и с правой стенки, и с левой. Понятно, что это был беспроволочный телеграф, но я не знал кода. Только двумя неделями позже, когда я получил пищу, я нашёл в масле бумажку с кодом. Какой-то неизвестный друг послал это мне. После этого я стал тратить много времени на перестукивания с соседями слева и справа, а также сверху и снизу: в этом случае мы использовали водопроводные трубы. Слева от меня сидел университетский студент за распространение таких же листовок, как и я, но — матросам Балтийского флота. Он думал, что ему дадут много.

— Сколько тебе грозит?

— Думаю, что не меньше десяти лет каторги.

Он не сказал мне свою фамилию, а звали его Кириллом. У меня появились плохие ассоциации: Кирилл и Борис были два брата в древней истории, которые оба были убиты один за другим.

Наступил апрель, маленькое окошечко наверху стенки теперь было открыто, принося шум улицы и ностальгию по свободе — по свободе ходить и говорить с другими людьми. Изоляция от внешнего мира стала раздражать. И вдруг 13 апреля, я не могу забыть этот день, надзиратель сказал мне следовать за ним. «Возьми свои вещи», — он был старым человеком.

С прыгающим сердцем и дрожащими руками я быстренько собрался. «Ну вот и суд!», — думал я. Надзиратель был настроен дружелюбно, он даже улыбнулся мне.

— Иди домой, — сказал он мне.

— Домой? — спросил я глупо.

Я не мог поверить своим ушам.

— Свободен, — повторил он, — Вот твои деньги и перочинный нож. Это всё, что у тебя было. Пожимая мне руку, он добавил: «Не лезь ты никуда, парень. В следующий раз так легко не отделаешься».

Мои родители уже ждали меня в прихожей. Им уже всё сообщил мой дядя, который звонил армейскому прокурору, ведущему моё дело. Тот объяснил моему дяде, что поскольку я ещё не распространил листовки, то преступление ещё не имело места. Если бы это шло по гражданской линии, то Министерство юстиции могло отправить меня в ссылку в Сибирь просто административным распоряжением; но армия не имеет такой силы и, следовательно, я свободен. Мои сёстры кричали и целовали меня. И наши собаки, два огромных далматинца, тоже приветствовали меня лаем.

Естественно, после ареста я был исключён из гимназии; однако, когда директор школы узнал, что я освобождён без суда, то он сказал, что если я сдам экзамены, то он даст мне диплом вместе со всеми. Таким образом, следующие пять недель я засел за учебники. Когда я вернулся в свой класс, то вся школа приветствовала меня, как героя: они аплодировали мне. Разве я не пострадал за демократию? Я сдал экзамены и получил диплом. И сразу подал документы в Петербургский университет.

Часкольский не захотел меня видеть: «Только не сейчас, надо подождать, за тобой может быть слежка».

Только в середине лета я встретился с ним в пригороде Петербурга, Павловске. Мы нашли пустую скамейку на аллее недалеко от театра «Казино», где шёл концерт. «Мы вычеркнули тебя из военной секции нашей партии. Мы не хотим, чтобы ты работал в подполье. Оставайся членом партии и работай в студенческой организации, пока ты в университете». И он добавил с горечью:

«Революция всё равно в упадке. Никого не осталось, всех сослали в Сибирь. Ты молод, ты будешь следующим поколением нашей революционной партии».

Я исполнял его приказания. В течение следующих несколько лет моя активность ограничивалась университетской студенческой организацией. Кроме того, я был занят учёбой и литографической фабрикой, которой мне приходилось управлять. В 1914 году началась Мировая война, и через два года меня призвали и направили врачом эпидемиологом в 13 армию на Юго-Западный фронт.