Вместо предисловия

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Вместо предисловия

Наше настоящее переплетено с нашим прошлым и будущим. Эта связь не может быть нарушена никакими внешними обстоятельствами, а также нашим собственным желанием забыть прошлое. Очень давно я покинул Россию. И тем не менее, в моих снах я часто вижу великолепную белизну покрытой снегом Невы и слышу звон церковных колоколов и скрип саней.

С моей ранней юности у меня была склонность к прогулкам в одиночестве. Мне было 10 лет, когда я поздно вечером, втайне от родителей, тихонько ускользал из дому и медленно бродил вдоль берегов Невы. Я не обращал внимания на погоду, даже если было очень холодно, когда глубокий снег заваливал улицы, или это было в жару летом. Старый Петербург сидел глубоко в моих костях. Он до сих пор там, после стольких лет вдалеке от моего любимого города.

Для человека, который родился в Петербурге, город обладает необыкновенной магией. Он был основан по прихоти Петра Великого, пьяницы, мечтателя, неуравновешенного драчуна — город воплощённой мечты. Для приезжего эмоциональная холодность, абстрактность и спокойствие города кажутся гнетущими. Это потому, что Петербург — это город внутреннего самосозерцания, город раздвоённой личности, город мессианских предчувствий, город страсти, спрятанной под внешним спокойствием. Только петербуржец может любить город нежным чувством, может прочувствовать его душу, его мистическую сущность, и воспринимать себя, как его неразрывную часть. Только истинные дети города могут восхищаться его тихими и мрачными ночами, мокрой осенью, грязными каналами и речушками. Только они будут очарованы снегом и льдом зимы, весенним ледоходом, неулыбчивыми прохожими, маленькими, плохо освещенными забегаловками, где бесконечный разговор о бренности жизни продолжается из вечера в вечер. Петербург — это город, где нищие и пьяницы могут свободно приставать к вам на улицах с философскими разговорами о бессмертии души. Петербург — это город, где в великолепных церквях и соборах люди молятся перед образом Христа. Петербург — это был город идей, обильных и сильных, растущих на крайнем индивидуализме, конфликтующих, воодушевляющих и бесконечно далёких от окружающей человека действительности.

Ночами, гуляя по улицам, я буду стоять перед освещёнными полуподвальными окнами и смотреть, как люди сидят вокруг стола и пьют бесконечный чай из кипящего самовара, едят чёрный хлеб с варёной колбасой, курят папиросы и обсуждают философские вопросы жизни и смерти. Я старался в силу своего юного разумения понять, чем они живут, их мысли, их чувства. Я старался сопереживать с ними вместе.

Санкт-Петербург был центром особенного многомиллионого племени, известного как интеллигенция. Ничего, сравнимого с русской интеллигенцией, не могло существовать ни в одной стране. Нет ничего похожего между теми, которых в Америке и Европе называют интеллектуалами, и русской интеллигенцией прошлого. Интеллигенция была воодушевлена состраданием, часто смутным и преувеличенным, к России и к человечеству в целом. Они верили в демократию не столько в политическую систему, а как в образ жизни. У них не было никаких материальных тенденций. Они жили скромно, если не в бедности. Врачи, юристы, инженеры, служащие, большинство из них принадлежащие к низшему или среднему классу, они никогда не требовали улучшить лично их экономические условия. Врачи никогда не посылали счета своим пациентам, и если им платили, то они были смущены, потому, что они верили в клятву Гиппократа, что врач должен посвятить жизнь страдающему человечеству. Учителя отказывались от более оплачиваемых должностей для того, чтобы работать в маленькой деревне, где работа оплачивалась продуктами, случайно приносившимися родителями учеников. Можно сказать, что они были социалистами, но их социализм не был сформулирован ни в одной социалистической теории. Это было просто христианское отношение ко всему, а не какое-то политическое кредо. Они не были реалистами. Они были полны иллюзий о человеческой природе. Они были широко образованы, и большинство из них были великолепными врачами, педагогами и учёными.

Из русских писателей, возможно, только Достоевский представил мощную психологическую картину людей живших и страдавших в Санкт-Петербурге.

* * *

Ещё на первом году университета я примкнул к партии трудовиков Керенского, но политика как таковая, никогда не привлекала меня. Поэтому в университете я не занимался политикой, а зарабатывал на учёбу преподаванием в вечерних школах и курсах Лесгафта, организованных по образцу и подобию французской Сорбонны. В 1905–1914 годах в России росло движение за демократию. Это движение встретило сопротивление не только со стороны царского правительства, но и со стороны большевистской партии. В профсоюзах, кооперативах, образовательных институтах, большевики старались остановить растущее влияние демократических партий. Это ещё было задолго до переворота 1917 года.

В конце 1916 года меня забрали в армию и послали врачом-инфекционистом на Юго-Западный фронт. Во время Февральской революции я был на фронте. После Февральской революции было сформировано коалиционное, из различных партий, демократическое правительство. Целью коалиционного демократического правительства был созыв Всероссийского Учредительного собрания для выработки конституции новой демократической и республиканской России. Я был в Петербурге во время переворота, и хотя выборы в Учредительное собрание прошли в ноябре 1917 года по старому стилю, то есть когда власть была уже в руках большевиков, они получили меньшинство голосов. Я был избран по мандату партии Трудовиков от юго-западной армии. Будучи председателем военной комиссии Учредительного собрания, я отвечал за защиту Учредительного собрания, которое, тем не менее, было разогнано вооружённой силой 5 января 1918 года. Избегая ареста, я возвратился на германский фронт, который ещё тогда существовал. Летом 1918 года на Волге сформировался новый фронт в следствии неожиданно появившейся проблемы с чехословацкими военнопленными. Чехи сначала не поддерживали большевистское правительство, поэтому стал возможен созыв второго Учредительного собрания в Уфе. Мне удалось с большими опасностями через Киев и Москву достичь Уфы, но в связи с развалом фронта всем пришлось бежать в Сибирь и уже оттуда, через Японию и Китай мне удалось добраться до Парижа, где я был во время Версальской мирной конференции 1919 года. Большая часть России уже попала под власть большевиков, но на Севере ещё было демократическое правительство, возглавляемое Николаем Чайковским, бывшим лидером кооперативного движения. Вместе с Красным Крестом к концу 1919 года я снова приплыл в Россию через Архангельск и попал врачом на Вологодский фронт. В начале 1920 года я даже успел побывать министром образования, однако красные быстро заняли Архангельск. Маленький ледокол, на котором мы пытались эвакуироваться в Норвегию, затёрло во льдах. Я был схвачен и приговорён к смертной казни, но затем по приказу московского начальства меня перевели в Москву, в Бутырскую тюрьму. После ста двадцати двух дней в Бутырке меня без всяких объяснений выпустили из тюрьмы. Здесь главную роль сыграло то, что я был в форме британского офицера, и при мне были мои документы корреспондента нескольких французских и английских газет. За меня так же писал письмо Ленину старый революционер Николай Морозов, директор Научного института Лесгафта.

Я вернулся в Петербург, в свою Петроградскую Биологическую Лабораторию, ставшую называться в 1918 году Петроградским Научным Институтом им. Лесгафта П. Ф., где стал продолжать заниматься экспериментальной медициной. После нескольких недель мне стало очевидно, что надо бежать из страны. Встретив жену Керенского, я принял окончательное решение. По фальшивым документам я выехал в Эстонию вместе с женой Керенского и её двумя сыновьями. Это было в сентябре 1920 года. За границей мне удалось получить место в Брюссельском университете. После многих мест работы, в 1928 году мне пришлось уехать в Америку.

В Америке очень скоро я был потрясён отношением американских интеллектуалов к тому, что происходило в России. Почему интеллектуалов? Потому что простых американцев российский вопрос вообще не интересовал, да и был им недоступен. Но интеллектуалы? Я часто разговаривал с Теодором Драйзером и Хейвудом Бруном и другими писателями и журналистами. И я нашёл, что они слепо восхищаются Советским режимом. Было совершенно бесполезно объяснять им, что Советский режим просто является прикрытием конвейера по уничтожению народов, проживающих на территории СССР. Чтобы у них открылись глаза, им потребовалось тридцать лет. Этого я не ожидал от людей, которые называют себя интеллектуалами.

Сам по себе интересен факт, что в стране с предполагаемой свободой прессы невозможно было напечатать ничего, что бы шло вразрез с официальной большевистской пропагандой. Вся русская история преподавалась в Америке как тёмный мрак, пока к власти не пришли Ленин и Троцкий. Да Россия до 1917 года была во многих отношениях гораздо демократичней самой Америки. Свобода слова в русских университетах до сих пор является недостижимой мечтой американских и западных университетов. Для американских интеллектуалов, которые вообще никогда не были в России и ничего не знали о ней, большевистский режим был прогрессом отсталой страны. Страны, история которой, как минимум, в два раза длиннее американской. Безобразный апломб и полное игнорирование фактов привели к тому, что в 30-40-е годы американские агенты большевизма чуть не взяли в свои руки власть в самой Америке. Вследствие этого подхода американские интеллектуалы относились к нам, русским, пытающимся бороться с большевиками, как к мракобесам и отсталым элементам, являющимися тормозом на пути к прогрессу. Если я только открывал свой рот, чтобы сказать пару слов против большевиков, меня тут же затыкали одним словом: «А, это этот белогвардеец, белый». То есть меня слушать было совсем не обязательно.

Теодор Драйзер никак иначе ко мне и не обращался, как: «Беляк».

В тридцатые годы они стали всех людей, критикующих большевиков, называть фашистами.

При этом они с преступным попустительством смотрят, как в их собственных странах исподволь устанавливается диктатура порнографии и насилия. С таким же преступным попустительством, как и русская интеллигенция до 1917 года, западные интеллектуалы безучастно наблюдают за установлением режима порнократии — диктатура порнократии.

Через историю своей жизни, я как врач, пытаюсь написать историю болезни, охватившей всю западную цивилизацию. Эта та же самая болезнь, которой болела Россия до 1917 года, и которая сейчас съедает западную цивилизацию, и как бы сказал мой отец: «Рыба гниёт с головы».