Путник

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Путник

Было начало лета. Ночи снова стояли белые. Опять я чувствовал беспокойство и внутреннее неудобство. Я чувствовал остро, что я — путник, без места на этой земле, одинокая ищущая душа. Является ли жизнь на земле — цветы и птицы, счастливый или несчастный человек, маленькие и большие существа, могущественные или забытые люди — всего лишь физико-химическим фактором, определяемым чистой случайностью? Является ли жизнь на земле ничем, насмешкой, муравьеподобной активности? На первых курсах университета я был полон внутренних конфликтов.

Научные проблемы, противоречивые в своих постулатах и выводах, тоже не давали мне ответа. Наука была неспособна объяснить мне смысл моего существования. Я остро ощущал себя незначительным муравьём, малюсенькой молекулой, брошенной в водоворот человеческих случайностей.

Мне бы не хотелось встретить ещё одного такого путника, как я. Я хотел одиночества, изоляции от всего и всех, что напоминало бы мне о человеческом существовании. Я был в специфическом настроении: всё, что было частью обыденной жизни, вызывало моё отвращение. Есть, спать, говорить — всё было надоевшим. Я был молодым и полностью погружённым в свои мысли.

Уже было за полночь, но было светло как днём. Одинокие фигуры, наподобие меня, бродили по берегу Невы. Многие страстно желали человеческого общения, чтобы сбросить с себя тяжкий груз внутренних переживаний. Некоторые, в отличие от меня, были не настроены к общению.

Я шёл вдоль набережной Невы. Я прошёл величественный Зимний Дворец и вошёл в Летний сад. Город, такой шумный в дневное время, спал. Только страдающие души, призракоподобные фигуры появлялись и исчезали в молоке тумана. Воздух был наполнен шёпотом голосов, недосказанными словами, вдохновением и невыносимой печалью. Или это только мне казалось?

Я нашёл скамейку, пустую скамейку позади узкого Летнего канала. Туман здесь был плотнее. Старые липы были укутаны туманом. Я закрыл глаза, было некоторое слабое движение в воздухе. На мгновение мне показалось, что я один на земле. Я открыл глаза: рядом со мной сидел человек, он улыбался, но казался обиженным. Я не был расположен говорить с кем-либо; у меня не было настроения слушать чьи бы ни было жалобы об утраченных иллюзиях и о ничтожестве человека.

Однако он улыбнулся ещё раз, и его улыбка была застенчивой и скромной. Незнакомцу было за тридцать. С короткими, не очень русыми волосами. Чисто выбритый, с бледно-голубыми глазами, которые я разглядел позднее. Красивый человек с высоким лбом и сильным, чувственным ртом.

— Мне кажется, что я вас знаю.

— Я сомневаюсь в этом, — ответил я.

— Лекция о смертности человеческого тела, всего несколько дней назад. Сергей Метальников председательствовал в Биологической Лаборатории.

— Да, — я всё ещё не мог его припомнить.

— Ваше замечание. Интересный постулат. Смертность человеческого тела, состоящего из бессмертных клеток, происходит от слабости эндокринной системы. Воодушевляющий подход.

— Только теория.

— Конечно, конечно…

Он вынул из кармана сигареты и предложил мне.

— Старение! Может быть, оно более комплексно? Укорочение костей, атеросклероз, мышечная дистрофия. Все ли из этих признаков контролируются гормонами?

— Почему бы и нет? Мы знаем столько мало об эндокринной системе.

— Согласен.

В течение нескольких минут мы сидели молча и курили.

— Вы студент медик?

— Нет, я студент университета по физиологии. А вы?

— Было глупо с моей стороны сразу не представить себя: Генри Бартельс, врач.

— Бартельс, Бартельс, — пробормотал я. — Вы, часом, не ассистент по психиатрии в клинике Бехтерева?

Он кивнул.

— Вы специализируетесь на физиологии мозга. Метальников сказал мне. Он сказал, что вы опубликовали интересную статью совсем недавно.

— Ничего особенного.

— Расскажите мне о вашей работе.

Он отрицательно закивал головой:

— Не сейчас, я не в настроении, — он поднялся.

— Я желал бы поговорить с вами дольше. Будем друзьями. Приходите завтра около двенадцати ночи, на этой же скамейке.

Он растворился в тумане, быстро уходя по направлению к реке.

Это было началом нашей дружбы, если это можно назвать дружбой между нами. Мы никогда не встречались по другим поводам, он не приглашал меня домой, он никогда не спрашивал меня о моём доме, как будто между нами была стена, которую нельзя было преодолеть. Однажды, много позже, он признался: «Мне нужно было с кем-нибудь поговорить, слушатель без близкой привязанности ко мне. Высказать вслух то, что глубоко сидит в моём подсознании».

Мы встречались летом в парке или на скамеечке, на берегу Невы. Осенью и холодной зимой мы встречались в маленьком кафе на Садовой улице. Он всегда сам назначал встречи, звоня мне по телефону. Он говорил мне о своих мыслях, внутренних конфликтах, эмоциональных проблемах. Позднее он был вовлечён в трагическую историю, о которой много говорили в медицинских кругах Петербурга. Я был единственным, которому он искренне рассказал, через что ему пришлось пройти в связи с этой историей.

Я находился под впечатлением и даже был польщён моей дружбой с ним, человеком гораздо старше меня, учёным с хорошей репутацией; человеком, глубоко понимающим человеческую природу. Его влияние на меня было сильным и длительным. Парадоксально, но это благодаря нему, я потерял весь свой интерес к самосозерцанию. Странно, но именно общаясь с ним, я лишился привычки самокопания. И каждый раз, возвращаясь после разговора с ним, я делал записи о том, что он мне сказал. Эти записи я сохранил на долгие годы.

Он никогда не жестикулировал руками, разговаривая со мной. Он смотрел прямо мне в глаза, как будто стараясь читать мои мысли.

— Да, — сказал он, улыбаясь, когда мы назавтра встретились с ним в саду на скамейке. — Да, я пытаюсь читать ваши мысли. Я работаю над телепатией, но не совсем над телепатией, этот термин недостаточно корректен.

И он объяснил, что если электрические, мозговые волны у двух людей схожи, то он могут читать мысли друг друга.

— Это требует огромной концентрации, что можно добиться только тренировкой.

Запутанный и немного раздражённый я пробормотал:

— А я не могу читать ваши мысли?

— Когда-нибудь сможешь.

— О чём я сейчас думаю?

И я начал думать о своём отце и его недавней болезни, которая приковала его к постели. Бартельс закрыл глаза, несколько минут он был в молчании.

— Твой отец, ты беспокоишься за его ревматизм.

Я кивнул.

— Мы часто говорим о сродстве людей. Я нашёл, что это сродство основано на совпадении электрических, мозговых волн. Между нами есть сродство, не полное, но есть. Я почувствовал это ещё вчера, когда мы встретились в первый раз. Я был рад, это разумная основа для дружбы и взаимного понимания, или, если вы позволите, для сродства.

Странный человек, подумал я.

— Нет, — засмеялся он. — Я не странный, просто научный подход. Просто научный подход к человеческим отношениям: между мужчиной и мужчиной, или между женщиной и женщиной. Вы часто чувствуете себя одиноким, не правда ли?

Я опять кивнул.

— Ваше одиночество идёт от вашей погружённости в себя. Поэтому вы не способны чувствовать других людей и найти того, у кого похожие электрические волны. Вы не способны понять свои мотивы и вашу потребность в сродстве с другими людьми. Большинство психиатрических отклонений является результатом отчуждения от других людей.

— Возможно вы правы, — сказал я.

Мне это было неприятно, меня раздражал анализ моего внутреннего я. Он, как бы чувствуя это, переменил тему.

— Пересечь время — вот достойная проблема для человеческой интуиции. Сродство человека к человеку основано на смутном и ненаучном термине — интуиция. Настоящее — это часть прошлого и основа для будущего. Наши предки оставили нам в наследство не только наши кости, цвет волос или глаз, или структуру мозга, но и ещё что-то, что я называю интуитивным комплексом.

Я улыбнулся.

— Вы правы, это ненаучный термин, однако, оставим как есть. Я часто думаю о великих людях прошлого. Думаю, с кем бы из них у меня могло быть сродство? Меня интересует сильное, во многом сходное сродство чувств. У меня часто бывают до боли реальные сны. Я живу в древней Греции, Я вижу Демокрита, я присутствую при встрече Демокрита и Гиппократа. Один из них — мечтатель, как я, другой — практический врач. Демокрит жил в Абдере, что довольно далеко от Афин. Он был уже средних лет. Его считали, кто — эксцентриком, кто — сумасшедшим. Поэтому друзья вызвали к нему Гиппократа, который к этому времени был уже знаменит. Таким образом, наш отец медицины пошёл в Абдеру и имел длительную беседу с нашим эксцентриком.

Я слушал с большим вниманием эту научную импровизацию.

— Вы можете представить себе, как они битых три дня обсуждают атомную теорию Демокрита? А его теорию, что человеческая душа состоит из атомов? Гиппократ возражал. Его диалектический ум отказывался принимать эту фантастическую теорию. Он очень торжественно спорил с Демокритом. Демокрит, который ко всему относился с юмором, защищал свою теорию. Через сотни лет моя теория получит подтверждение, говорил он.

С Демокритом бы я говорил на одном языке, но я не имею сродства с Гиппократом, и мы были бы чужие друг другу.

Мои встречи с Бартельсом были всегда событиями для меня. Он был настоящий учёный, с ищущим умом, с воображением, погружённый в научные исследования. Он знал всё, что было открыто в неврологии и психиатрии, включая иностранные публикации. Это он сказал мне о Фрейде и его, тогда сенсационном, учении. Бартельс не соглашался с Фрейдом. Он рассматривал Фрейда, как одностороннего учёного, готового не обращать внимания на противоречивые факты ради полноты своей навязчивой теории, — если мы примем фрейдистскую теорию, то получается, что человеческое существование не имеет смысла и цели. Оно бесцельно. Однако мы знаем из всей эволюции и, в частности, из духовной эволюции, что во всём есть цель: в видах, в особях.

Несмотря на его ко мне дружеское поведение, я никогда не был убеждён, что он, в действительности, привязан ко мне. Я всегда чувствовал, что я ему, как подопытная морская свинка, объект психологических и телепатических наблюдений. У него не было других друзей, с которыми он мог бы говорить свободно. Однажды я спросил его, одинок ли он. Он лишь добродушно усмехнулся.

— Мне не нужны друзья. Целый мир, его прошлое и настоящее — мои друзья. Мне не нужна любовь — наука моя любовь, моя вечная любовь, которой посвящена моя жизнь.

— Но женщины? — спросил я.

— Может ли женщина воодушевлять так, как наука? Такая не существует и не может существовать.

Я узнал, что ему 32 года и что он из Киева, где жили его родители. Его отец был врач и человек, подходящий ко всему с юмором. Бартельс видел родителей редко, пару раз в год, когда ездил в Киев тоже на пару деньков. Его родная сестра была замужем за его школьным товарищем, тоже врачом, ассистентом Киевского института микробиологии. Однажды он признался мне:

— Я всего лишь прохожий на этой земле. Я иду по жизни наблюдателем, меня не трогают человеческие трагедии и боль, и…, — добавил он, улыбаясь, — счастье».

Я протестовал:

— Как может теплокровный человек идти по жизни прохожим, наплевав на человеческие страдания?

— Только таким образом можно пересечь пространство и время. Человек, вовлечённый эмоционально в жизни своих друзей и соседей, является жертвой случая. Он принадлежит к настоящему, каждодневному существованию; он потерян в мелочах, издёрган человеческим действиями и противодействиями. Он раб событий. Только человек, свободный от привязанностей, индиферентный ко всему, и который сам ни в чём не участвует; может чувствовать себя личностью, человеком. Только человек, который успешно пересекает пространство и время, понимает своё предназначение — предназначение свободного человека. Человек может созреть только в нетронутом человеческим делами состоянии.

Я был запутан таким объяснениями, и ещё более — выводами, которые из этого следовали. Я спросил его:

— А ты сможешь остаться наблюдателем на этой земле?

— Я уверен, что смогу, я уже владею этой техникой.

Скоро я узнал, что он трагически заблуждался.

* * *

Был декабрь. Жестокие холода поглотили город. Полутораметровый снег покрыл улицы и крыши домов. Я доехал до кафе «Полтава» на трамвае. Бартельс передал, что мы должны встретиться. Это было маленькое кафе недалеко от Невского проспекта, часто посещаемое артистами и писателями. Тихое место, без распития и музыки. Я нашёл его в углу за столиком. Увидев меня, он поднялся и горячо потряс мою руку. Он никогда до этого так не делал. Он был, очевидно, возбуждён, его обычно недвижимые руки беспокойно двигались. Он заказал шампанского, и это ещё более удивило меня, так как он обычно не пил ничего кроме пива, одну-две кружки. Как только принесли шампанское, он начал говорить быстро, как в спешке. История, собственно, не была необычной, за исключением того, что касалась его лично.

Две недели до этого он был на благотворительном балу для медицинских студентов, который проходил в Большом зале здания Дворянского Собрания. Ему было скучно. Стоя у задней стены, и наблюдая танцующую толпу, он ругал себя за то, что пришёл сюда. Он уже повернулся, чтобы уйти, как натолкнулся на своего коллегу доктора Майкова, который был не один. С ним были две женщины: жена, которую он уже встречал, и другая женщина.

— Леонила Денисьева.

Майков представил его.

— Её муж, ты знаешь его, конечно, профессор Денисьев.

Профессор Денисьев был наиболее ненавистным и презираемым членом преподавательского состава. Одинаково грубый и с пациентами, и с коллегами, он был, однако, известным хирургом с большой практикой. Денисьеву было за 60 лет, и студенты за глаза звали его «мясником». Оперируя на больных, он не обращал внимания на их боль и страдания. Тем не менее, он был отличным хирургом, и его операции часто были блестящими. Бартельс смотрел на жену Денисьева. Их глаза встретились. «Да, да», — прошептала она.

— Это была фантастика, невероятно, — восклицал Бартельс, говоря об этой встрече с Госпожой Денисьевой. — Она читала мои мысли!

Я был скептичен:

— Слово «да», ещё не значит ничего.

— Ты не знаешь, — заявил он. — Она читала мои мысли, а я читал её мысли. Было сродство…. Я никогда никого не встречал, женщину или мужчину, с таким явным подсознательным сродством.

Он был в замешательстве. Он! Во время встречи с ней он не был способен произнести и слова и смотрел на неё как на привидение. Их молчание внезапно прервалось появлением мужа. Не обращая внимания на Майкова или Бартельса, он грубо сказал жене идти с ним домой и, взяв её за руку, просто толкнул её к выходу.

— Отвратительный грубиян, — заметил Майков.

Бартельс охотно согласился.

— Они женаты шесть лет. Она очаровательна, не правда ли? Шведского происхождения, я слышал. Её отец — начальник на текстильной фабрике Честера в Петербурге. Она была до этого замужем за каким-то преподавателем, который умер от тифозной лихорадки. Ей где-то чуть больше тридцати, а может быть и меньше.

Десять дней после этой встречи Бартельс собирался с духом, чтобы позвонить ей. Он этого не сделал. Для него было невозможным звонить замужней женщине и жене его коллеги. Его ум был пуст, и подсознание тоже молчало. Не было возможности с ней встретиться, и он готов был уже допустить, что он ошибся. И вдруг в один прекрасный день, очень поздно, в десять часов вечера, раздался стук в его дверь. Такой скромный стук. Он открыл дверь — и там она стояла.

— Почему ты мне не позвонил? — спросила она.

Он не ответил, так как не хотел допустить свою робость.

— Снимайте, пожалуйста, пальто.

— Нет. Я пришла сюда…. Я не знаю почему, только на минутку. Я должна идти.

— Пожалуйста, останьтесь, — умолял он.

— Не сегодня. Следующий понедельник. Фёдор уедет в Москву на хирургическую конференцию. Я приду в восемь вечера. До свидания, — добавила она по-французски.

Она ушла также быстро, как и пришла.

— Очень хорошенькая, — Бартельс смотрел на дело воодушевлённо. — Но это не имеет значения. Она хорошо образована, училась в Смольном институте и специализировалась на французской литературе. Леонила такая чувствительная. Необыкновенная женщина, не правда ли? У нас столько общего.

— Она пришла в понедельник как обещала? — спросил я.

— В понедельник? Да, и на следующий вечер. Как она могла выйти замуж за этого варвара?

Они стали любовниками. Это была пылкая любовь. В следующие три года, когда я редко видел его в кафе, он только и говорил мне о ней и об них двоих.

— Она не часто ко мне приходит, не больше одного-двух раз в неделю. Она боится его. Когда она со мной, для меня не существует окружающий мир, мы оба пребываем в нирване. Полное отрешение, абсолютный телепатический контакт, впечатляющее сродство подсознательного. Я могу разговаривать с ней на расстоянии, просто концентрируясь на своём чувстве к ней. Я говорю с ней и получаю ответы от неё. Нам не нужно даже писать писем, мы и не пишем. Всё, что я хочу сказать ей, я посылаю через пространство, у нас даже время свиданий совпадает.

Я не верил этим заявлениям.

— Почему так всё остаётся, и она не разводится с мужем?

— Мы не хотим жениться. Мы оба думаем, что поженившись, мы только всё испортим, нашу совершенную любовь. Никто из смертных не испытывал такой любви.

— А её муж, он что-нибудь подозревает?

— Откуда? Мы же не глупые, мы оба очень осторожны. Мы никогда вместе не появляемся на людях.

Он засмеялся.

— Часто она говорит со мной телепатически в его присутствии, когда он занят чтением газеты. Мы возбуждены своей смелостью.

— Её неверность её не смущает?

— Что за нелепый вопрос! Мы: она и я, выше узкомыслящей морали человечества.

— У неё есть комплекс вины? — настаивал я.

— Мой дорогой друг, — усмехался он, — У нас нет никакого комплекса вины. Мы — высшие существа, мы верим в духовную свободу. Мораль — это продукт обычаев и традиций, наложенных обществом, в котором живёт человек. Мы же — дети богини Мойры, которая отвергла все цепи и оковы морали.

— Ты играешь с огнём.

Это было всё, что я мог ему сказать.

Честно говоря, я разочаровался в Бартельсе. Он претендовал быть странником, прохожим, отвлечённым от человеческих дрязг. Теперь же он оказывался вовлечённым в любовь с замужней женщиной, делая при этом странные утверждения по части их обоюдных телепатических способностей.

* * *

Я уже оканчивал университет, когда однажды поздно ночью Бартельс позвонил мне.

Его голос был хмурым.

— Мне нужно с тобой поговорить, мне нужна твоя помощь. Приходи сейчас ко мне домой.

Я колебался. Было холодно, и я очень устал за день.

— Пожалуйста, помоги мне.

— Я не знаю, где ты живёшь.

Я ведь не был у него ни разу. Он дал мне адрес. Я до сих пор помню его: Мойка 68. Он встретил меня на улице, и мы поднялись по лестнице на четвёртый этаж.

— Вот она.

Леонила, которую я никогда прежде не видел, лежала на кровати, тяжело дыша, с полузакрытыми глазами. Увидев меня, она попыталась заговорить, но у неё не получилось: звуки застревали у неё в горле. Я сразу понял.

— У неё инсульт.

— Да, она всё ещё в сознании, но может впасть в коматозное состояние.

— Как это всё случилось?

— Двадцать минут назад она пришла ко мне. Она была возбуждена, я старался успокоить её. Её муж всё про нас узнал. Наверно, он следил за нами, когда она была у меня после обеда. Он беспощадно избил её и выбросил её из дома. Она прибежала сюда, и вдруг её голос стал хрипнуть. «Я плохо себя чувствую, но не беспокойся, мне скоро станет легче». И вдруг я заметил, что её правая рука слабеет, а левый глаз закрылся. Это был инсульт, сильный инсульт. Мы должны доставить её в больницу, но я не могу сам этого сделать: Денисьев сразу же об этом узнает. Ты должен доставить её в больницу, сказав, что нашёл её недалеко от своего дома. Да… ты должен это сделать. Скажи, что нашёл её на Загородном проспекте недалеко от Невского.

— Как я могу…, — запротестовал я.

Мне не хотелось ввязываться в семейные дела профессора Денисьева.

— Быстро, быстро, каждая минута дорога, — он толкал меня, он настаивал.

Я накрыл её шубой и надел на неё тёплую шапку.

— Подожди минутку, — голос Бартельса снова был спокойным. — Она должна поступить в больницу, как неизвестная, пусть муж забеспокоится, где она.

И он забрал из её сумочки два письма, адресованных ей, и записную книжку.

— Ей потребуются деньги.

И он положил двести рублей ей в кошелёк.

— В какую больницу ты хочешь, чтобы я её отвёз?

По очевидным причинам я был раздражён им.

— Только не в мою клинику. Возьми её в Александровскую больницу, у меня там знакомый невропатолог.

— Почему бы ему не позвонить сейчас?

— Нет, я не хочу, чтобы нас видели вместе, не сейчас.

Еле-еле мы нашли извозчика. Это была старая полузамёрзшая лошадь. Мы ехали до больницы, казалось, целую вечность, в то время как я держал находящуюся без сознания Леонилу на своих руках.

С помощью санитаров мы внесли её в приёмный покой, и дежурный врач согласился, что это экстренный случай.

— Её имя? — спросил он меня.

И я дал ему эту версию, что якобы я нашёл её на улице.

— Она, должно быть, из зажиточных, — заметил доктор. — Соболиная шуба… вы смотрели её сумочку?

— Нет, — сказал я.

— У неё есть все деньги, чтобы заплатить за частную палату и за лечение, а никаких документов нет.

Он обещал тут же устроить палату и обеспечить кислород. В течение нескольких дней она находилась в критическом состоянии без сознания, и только я приходил к ней. Бартельс звонил мне каждый вечер, но приходить отказался.

— Меня знают в этой больнице.

Он так и не позвонил невропатологу, работающему в этой больнице, как он обещал это сделать. Я сам поговорил с ним, это было в тот день, когда Леонила стала постепенно приходить в сознание.

Доктор Шаров, невропатолог, тут же пришёл к ней и воскликнул:

— Леонила Викторовна Денисьева! О, господи! Мы должны срочно звонить Денисьеву!

— Я её не знаю. Я никогда их не встречал: ни её, ни её мужа, — пробормотал я извиняющимся тоном и вышел из палаты.

Когда Бартельс позвонил вечером, я тут же сказал ему, что больше я в этом не участвую.

— Это твоя проблема, и я сделал больше, чем мне бы следовало.

У меня не было дружеского расположения к нему.

— Не злись, я сходил с ума оттого, что с ней случилось.

Две недели ничего не было слышно. До меня дошли слухи, что было жуткая сцена, когда Денисьев натолкнулся на Бартельса в её палате. Денисьев обвинил Бартельса в соблазнении его жены. Бартельс это отрицал: «Наши отношения были чисто платоническими».

В свою очередь Бартельс обвинил Денисьева, что он чуть не убил бедную женщину. Всё кончилось, со слов присутствующей сестры, типично русским образом: муж и любовник пожали друг другу руки и заверили друг друга, что предпримут все усилия, чтобы обеспечить правильное лечение. В действительности, Денисьев признался, что любит жену более всего в своей жизни. Однако он допустил, что бывал ревнив. И кто не будет ревнив при такой красавице жене, намного младше его. Позднее я узнал, что оба они провели вечер в том же самом кафе, где я частенько бывал с Бартельсом. Оба пили шампанское и обсуждали печальную судьбу женщины, которую они оба любили и обожали.

* * *

— Очень интересный клинический случай, — провозгласил Бартельс, когда мы встретились недели через три после трагического происшествия.

— Какой клинический случай?

— С Леонилой, она теперь в сознании, двигает левой рукой и может глотать жидкую пищу. Однако я пока не могу установить с ней подсознательный контакт. Вообще-то, подобие контакта есть, — поправил он себя. — Но очень плохой. Я проверил её мозговые электрические волны, они нормальные; небольшое отклонение на 350-ом пике, но это не должно влиять на телепатическую связь. Однако связи нет, я пытался связаться с ней телепатически, посылал послания. Нет ответа, тишина. Удивительно, возможно черепно-мозговая травма оборвала каналы подсознательной связи с внешним миром.

— «Возможно, она просто не хочет говорить с тобой, — вставил я.

— Интересный вариант… такое теоретически возможно, а может быть, ты и прав. Интуитивно я чувствую в неё какую-то враждебность.

— К себе? — удивился я.

— Ко мне, представляешь, только ко мне. Она как-то морщиться, когда она меня видит. Когда я хотел дотронуться до неё, она оттолкнула мою руку.

— А с медсёстрами? Она с ними как?

— С ними другое дело, когда они ей помогают, она пытается улыбаться. Откуда у ней эта враждебность ко мне?

— А с мужем?

— А с мужем она ещё более дружелюбна, чем с медсёстрами, — сказал он с раздражением в голосе.

— Она изменилась, в смысле физически? — спросил я.

— Да не особенно, то же обаяние.

— И каков прогноз?

— Прекрасный. Мозговая травма была минимальной. Скоро она начёт разговаривать, и мы ожидаем полное восстановление функции руки.

* * *

Через несколько недель Леонила практически выздоровела, но её телепатический контакт с Бартельсом исчез полностью. Более того, она как будто забыла и не вспомнила, кто он. Она возвратилась домой к мужу, который стал с ней необычайно вежлив, а Бартельс иногда заходил к ним, чтобы поиграть в бридж с хирургом.

Жизнь с отцом.

Революция надвигалась в Петербурге. Она была спорадической: то вроде всё нормально, а то опять — забастовки и стачки. Сначала я мало обращал на это внимания. Мне было пятнадцать лет, и я был погружён в свои собственные мысли. Я очень много читал по истории и философии, на много больше, чем требовалось по программе. Я был погружён в себя, копаясь в глубинах своего подсознательного мышления, но постепенно революционные события стали отвлекать меня от своих мыслей. Я никогда не думал о себе как о революционере, я был скромный и застенчивый юноша. Я избегал толпы, митингов, громких дискуссий, и меньше всего видел себя в рядах революционной партии. Но это всё произошло, и я нашёл в себе и оратора, и искателя приключений, и человека, готового смотреть в лицо смерти, Я бы назвал это психологическим парадоксом; именно так назвал я всё это через десять лет после революции, сидя за микроскопом в Брюссельском университете. Всегда есть сюрпризы в человеке, даже для самого себя.

* * *

Я почти не помню своего раннего детства. Несколько полустёртых моментов — это всё, что от него осталось. Маленькие окна под крышей, покрытые толстым слоем льда и снега, четыре кровати для меня и моих сестёр, вечный запах краски и отдалённый шум города. И наша няня, старая и толстая, каждый вечер бормочущая длинные молитвы. Только иногда родители поднимались к нам наверх.

Интересно, что я запомнил своего отца, как молодого человека, в то время как мать я помню только стареющей женщиной. Её послесвадебные фото показывают женщину не прекрасную, но привлекательную и с приятной улыбкой.

Мой отец был странным человеком. В определённом смысле, он было типичным русским интеллигентом, однако, он был ещё более разуверившимся и пассивным членом этой группы. Я никогда не смог понять его поведения. Высокий и атлетический, с короткой причёской и рыжими усами, он воплощал само здоровье. Он вообще не знал, что такое больные зубы. Когда ему было сорок пять, он заболел ревматической лихорадкой, и у него стало больным сердце. Именно в это время он начал выпивать в компаниях по разным поводам. Как бы смеясь над своей болезнью, он игнорировал советы докторов, и это, конечно, усугубило его состояние. «Ничего, дружок», — улыбаясь, он отвечал наставлениям своего доктора.

Он любил принимать участие в политических спорах, но никогда не принимал участия ни в какой политической деятельности. Отец говорил, что в детстве он пас коров. Я никогда не обнаружил доказательства этому. Его мать, бедная вдова, жила в маленьком городке в Костромской области, двести вёрст от ближайшей железнодорожной станции. Это его тётя, сестра его матери, которая маленьким мальчиком привезла его в Петербург и помогла с образованием. Он любил рассказывать, как он шёл пешком в лаптях и с железной палкой двести верст по глухим лесам, где было полно диких животных, таких как волки и медведи. Моя мать не очень-то ему верила и думала, что какой-нибудь попутчик несомненно подбросил его. Во всяком случае, до Петербурга он добрался и поступил в гимназию. Учился он нормально и в гимназии, и на юридическом факультете университета. Когда он закончил, то вдруг отказался от адвокатской практики, а вместо этого поступил на должность в министерство юстиции. Он сразу возненавидел свою работу: бюрократическая канитель была отвратительна всей его натуре, стремящейся к свободе.

Именно в это время умер муж его тетушки. Я тогда был маленьким мальчиком и всё, что я помню, это его огромные белые усы и седые, густые брови. Он был обрусевшим немцем, литографом по профессии, который приехал в Россию из Франкфурта. Эрнст Брандт познакомился с отцовой тётушкой, и они поженились. Скоро он начал собственное литографическое дело, которое выросло в умеренно процветающее современное предприятие. В действительности, они нажили себе состояние, не очень большое, но достаточное для того, чтобы жить комфортно. Движущей силой их предприятия была его жена, волевая женщина, которая руководила всеми финансами. После смерти мужа она быстро приняла решение, что руководство переходит к моему отцу. Это был конец его профессиональной карьеры. Он не был бизнесменом по натуре и скоро подтвердил это на деле. Его сорок с чем-то работников души в нём не чаяли; и он тратил всё своё время, разговаривая с ними о политике, профсоюзах, их семейных делах и обо всём на свете. Скоро и тётушка умерла, и он остался единственным владельцем. Постепенно предприятие пришло в упадок, и долги росли каждый месяц. Мой отец спокойно смотрел на всё на это. Он даже не хотел, чтобы его беспокоили по таким пустякам, как неоплаченные счета. Когда моя матушка, добрая душа, сказала, что надо бы вообще что-то сделать, отец ответил как обычно своим «Ничего, новый заём спасёт нас».

Новый заём не получался, и к тому времени, как мне исполнилось пятнадцать лет, отцу не было чем платить рабочим. «Я смертельно устал от всего этого», — сказал он, наконец, когда кредиторы отказались поставлять бумагу. И нормально так улыбаясь, обратился ко мне:

«Ты уже большой мальчик, Борис, берись за литографию и спасай своих родителей».

Мне и пришлось, так как у меня не было другого выбора. С этого дня больше отец на фабрике не показывался и редко меня о ней спрашивал. Он был, очевидно, доволен, что с него свалился этот груз. Всё, что он с меня спрашивал, это семьдесят рублей в месяц на его личные расходы ежемесячно. Он стал более спокойным и проводил большую часть своего времени в его большой комнате, читая книги по истории или художественную литературу.

Оглядываясь назад, когда я против моих желаний занимался бизнесом, я допускаю, что это много помогло мне в дальнейшем. Я чрезмерно был погружён в себя и в чтение философских книг в то время. Теперь же я столкнулся непосредственно с земными реалиями. Кредиторы, неоплаченные счета, проблемы с рабочими — и мне было необходимо всё решать в срочном порядке. Девять лет моего руководства поправили положение фабрики и дали мне бесценный опыт. По крайней мере, частично я приобщился к земной жизни, хотя часть меня всё равно витала в интеллектуальной сфере. Позднее, когда, слава богу, коммунисты национализировали все предприятия, я сконцентрировался на научной работе. Я понял, что в своей научной деятельности я придерживаюсь практического подхода, который я приобрёл, занимаясь бизнесом.

Литографическая деятельность оставила след во мне ещё в одном отношении. Мы жили на третьем этаже здания, где располагался заводик. Когда мне стало лет восемь, меня заворожил процесс литографии. Я спускался вниз смотреть, как цветные картинки появляются на бумаге. В это время большие литографические камни импортировались из Германии и вставлялись в печатную машину. Я так никогда и не освоил сложную работу гравировки на камне, но остальным процессом я овладел в совершенстве. Моим учителем был примечательный человек Иван Харитонов, главный литограф нашей фабрики и прекраснейший человек, которого я когда-либо встречал. Мы были хорошими друзьями, хотя он и был на восемнадцать лет старше меня. Он был человек, наделённый добротой. Харитонов был с Севера, типичное русское лицо, тёмно русые волосы и добрая улыбка; он оказал на меня неизгладимое впечатление. Он был социалистом и председателем профсоюза литографических рабочих. С ним я встречался со многими рабочими, мы ходили по домам и решали их проблемы. Отсюда я узнал, что, несмотря на тяжёлые экономические условия, в которых жили рабочие, все они отличались большим чувством сострадания; сострадания к друзьям, к соседям, к родной стране, к родине. Русские не привыкли жаловаться, особенно северяне, они относятся к жизни фатально, однако, тем не менее, они приняли участие в революции. Ивану Харитонову было тридцать восемь лет, когда он заболел неизлечимой болезнью, у него был рак средостения. Ему ни чем не могли помочь, он задыхался от сдавления лёгких и сердца, однако, он никогда не жаловался. Я был у него почти каждый день, и он говорил мне: «Не волнуйся, дружок. У всего есть свой конец и причина». Он умер через четыре недели после обнаружения болезни. Несколько сот рабочих пришли на его похороны. Это была смерть мужественного человека, и неспособность медицины помочь ему повлияла на моё решение посвятить свою жизнь исследованию рака.

Мой отец был человеком не без чувства юмора. Он имел обыкновение по каждому поводу употреблять русские пословицы и поговорки. Например, когда матушка жаловалась, что она не особенно красива, отец её утешал, говоря: «С лица воду не пить». А когда мы жаловались, что у нас много домашней работы, он отвечал, что «Работа не волк, в лес не убежит». Когда моя старшая сестра Лидия обручилась с секретарём Таиландского посольства, отец, вместо того, чтобы поздравить её, покачал головой и сказал: «В тихом омуте черти водятся». А когда я доложил ему, что на фабрику необходимо купить новые машины, он только сказал: «Тише едешь — дальше будешь». Мы все были обрадованы, когда младшая сестра Наталья собралась выходить замуж за молодого врача Рождественского. Всё, что сказал отец было: «Любовь не картошка — не бросишь в окошко», однако, он улыбнулся и нежно поцеловал Наталью.

Отец не был ленивым человеком, но он был пропитан чувством бесполезности. Успех? Заслуги? Деньги? Безопасность? Он ни в чём не видел смысла и обоснования борьбы за это. Он ел мало, в основном — простую, деревенскую пищу — и в этом смысле отличался от большинства людей среднего класса в России, которые сильно напирали на деликатесы.

Когда он отошёл от дел в сорок семь лет, у него настала монотонная жизнь, но его она удовлетворяла. Бесконечное чтение газет и книг и время от времени стопка водки с маленьким кусочком поджаренного, подсоленного черного хлеба. Человек, не беспокоящийся ни о чём, он был обычно в хорошем расположении духа и любил пошутить. Он не лез ни в чьи дела, когда я или кто-то из сестёр просил его помочь с домашним заданием, он всегда отказывался это делать. «Спасение утопающих — дело рук самих утопающих», — мягко говорил он. Он был убеждён, что лучший подход к воспитанию — это выработать у ребёнка чувство ответственности и самостоятельности. Они с матушкой никогда не спрашивали нас об оценках в школе и, возможно, его теория работала в нашем случае.

За столом он всё время обсуждал политические события, однако, ни в чём не принимал участия. Четырнадцать лет он жил такой жизнью и умер, когда я был в Бутырской тюрьме (1921 год); мать сказала, что он умер во сне и с улыбкой на лице.

* * *

В то время как мой отец был из крестьян, мать принадлежал к бедному дворянству и обучалась в Смольном институте благородных девиц. Она была хорошо подготовлена к обеспеченной жизни, но не к такой, которая у неё была с отцом. Добрая и скромная, она покорялась всем прихотям отца. Как-то я спросил её, почему она вышла за него замуж. «Мне было двадцать три года, и на меня смотрели уже, как на старую деву», — ответила она.

Они познакомились через друга, а может быть, это был сводник, распространённая тогда деятельность. Хотя он ей понравился, она колебалась выйти за мужа — не за ровню: вся её родня была против. Но его тётушка, госпожа Брандт, приложила все силы, чтобы их поженить. Однако надежды тётушки ввести отца в круги материных родственников, не оправдались. Отец, наоборот, стал причиной, по которой мы вообще практически не общались с ними. У матери было два брата полковника императорской армии и третий брат, Михаил Верховцев, чиновник Государственного департамента, который позднее был назначен консулом в южную Францию. Когда редко они навещали нас, между ними и отцом всегда возникали политические распри. Они были монархистами, тогда как отец охарактеризовывал династию Романовых, отнюдь не в мягких выражениях. После того, как братья уходили, мать тихо плакала, а отец наоборот чувствовал себя победителем.

Обе материны тётки представляют интерес генетически обусловленного поведения. Одна из них, Александра Серебрякова, вдова отставного армейского генерала и владелица многих домов в Петербурге, была консервативной и очень религиозной женщиной. Всегда одетая в чёрное, она избегала светской жизни и жила в маленькой квартире в её собственном доме, не смотря на всё её состояние. Она не давала никаких вечеров и редко посылала нам, детям её племянницы, праздничные подарки.

Другая тётка была полная её противоположность. Очень молодой она вышла замуж за владельца компании «Петровской водки». Когда Петров умер в 1904 году, он оставил своей жене Прасковье Степановне Петровой состояние, которое давало ей ежегодный доход в миллион долларов на сегодняшние деньги после уплаты всех налогов. Будучи ограниченной в тратах, когда он жил, она тут же после его смерти начала пускать состояние на ветер.

В её великолепной усадьбе на Загородном проспекте она стала устраивать такие балы, которые прославились на весь город своей роскошью. Дав — три раза в неделю, она устраивала «день открытых дверей»: сотни людей, друзья её друзей, люди вовсе ей не знакомые, заполняли огромный зал. Длинные столы ломились лососем, черной икрой, поросятами на вертеле и другими деликатесами. Вино и водка лились рекой. Балы продолжались с шести вечера до раннего утра. Оркестр играл для тех, кто хотел танцевать; и карточные столы стояли для покера или бриджа. Я был на этих балах всего два раза. Количество еды, потребляемой на этих застольях, было невероятным. Тётушке было за шестьдесят, но выглядела она потрясающе, она казалось мне не старше тридцати пяти лет. Маленькая, худенькая, не тронутая сединой, одетая по последнему писку парижской моды, она циркулировала между гостями, как бы в состоянии эйфории. Как и у Екатерины Второй, у неё была масса любовников, в основном молодые люди, которых она меняла как перчатки. Поговаривали, что многие действительно любили её, хотя в отличие от Екатерины Второй, она не делала своим любовникам дорогих подарков.

Это было в мой последний визит в её дом, когда случился этот трагический случай, и молоденький армейский лейтенант застрелил себя в её присутствии, обвинив её в том, что она предала его любовь. В это время её было уже почти семьдесят. Её управляющий, Антон Давыдов, давно предупреждал её, что она живёт не по средствам. Её ответ был кратким: «Ну и что, жизнь коротка». И продолжала кутить на полную катушку. Парадоксально, что она умерла за два месяца до революции и конфискации, спустив всё состояние без остатка. Всё её имущество было продано за долги. Один только её гардероб составлял сотни платьев. Она завещала нам несколько тысяч рублей, которые из-за долгов получить было просто нельзя.

* * *

Не смотря на особенности поведения моего отца, мы вели жизнь нормальную для среднего класса в России. Мы ходили в гимназию. В гимназии было девять классов, с одним приготовительным, куда принимали с семи лет. Обучение было раздельным для мальчиков и девочек. Учебный год не был разбит на семестры, и в конце каждого года были экзамены. Выпускной диплом был равнозначен французской степени бакалавра. Этот диплом давал право на поступление в университет. В России, как и в большинстве европейских стран того времени, не было системы колледжей. Я ходил в Пятую классическую гимназию, три квартала от дома. А гимназия моих сестёр была немного дальше. Я до сих пор вспоминаю, как тёмным, зимним утром я бегу в гимназию вдоль канала, то и дело падая в глубокий снег. Мы редко ходили домой обедать, проводя всё время на игровой площадке. Бутерброд или два, и бутылка молока были нашим обычным обедом. Сделав домашние уроки, мы вчетвером шли кататься на каток. Это было самым любимым занятием детворы. Летом мы обычно снимали дачу на берегу Финского залива. Купания, катание на лодке и игра в теннис были обычным времяпровождением дачников.

Моя старшая сестра Лидия, высокая, стройная блондинка, весёлая и очаровательная, пользовалась большим успехом среди юношей. Она часто собирала вечеринки с танцами и играми в нашем доме. Мои младшие сёстры-близняшки и я, жили более сами по себе, углублённые в свои занятия. Утром в воскресенье мы все шли в близлежащую церковь, а на Пасху или Рождество поп сам приходил к нам домой, благословить нас и выпить стопку водки, как это было принято. Я не думаю, что жизнь семьи нашего среднего уровня, отличалась от жизни семей где-нибудь в Москве или даже Париже, Берлине или в Нью-Йорке. Это было в годы, предшествующие большевистскому перевороту.

* * *

В то время как моя жизнь в семье протекала обычно, я начал втягиваться в революционную деятельность. Внутри семьи я не распространялся. Это было время, когда я сформировал своё представление о демократии. Моё личное общение с рабочими и влияние Харитонова выработали у меня убеждение о демократии, не как о политической системе, а как о более духовном отношении между людьми, наподобие христианского понимания. Все люди одинаковые, и не должно быть комплекса личного превосходства, свойственного развитым демократическим странам. Если в этих западных странах нет духовного смирения, то они не имеют права называться демократическими странами. Понятие их собственного социального превосходства является их глубоко укоренившимся злом. Раздутое социальное самомнение составляет отличительную характеристику стран Запада. Их безудержное самовосхваление и самовыпячивание разбивает всё наши мечты о демократическом государстве. Демократия не может существовать как система без пропитанных демократическим духом людей. Здесь — суть трагедии всех нас, людей, которые боролись за демократию. Этот взгляд на демократию только укрепился в течение моей жизни. Этот взгляд родился в старом Петербурге, и отражает интимную мечту этого великого города, которой не дано было осуществиться.