Глава XIX Сандвичевы островитяне

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XIX

Сандвичевы островитяне

Происшедшая в моей жизни перемена была столь же полной, сколь и неожиданной. В одно мгновение меня превратили из матроса в бичкомбера [30], берегового заготовителя. И надо сказать, что новизна и относительная независимость этой жизни имели свою приятную сторону. Наш склад представлял собой большое строение из неотесанных досок и мог вместить сорок тысяч шкур. В одном углу была отгорожена тесная каморка с четырьмя койками, где нам предстояло жить; полом каморки служила сама мать-земля. Тут же помещался стол и ящик, где хранились котлы, ложки, тарелки и прочая утварь. Для освещения в стене была прорезана узкая щель. Нам оставалось только расставить свои сундуки, бросить на койки матрасы и одеяла — и переселение было закончено. Наверху, над нашими головами, была еще одна комнатка, в которой жил сам мистер Рассел (одно время помощник капитана на «Пилигриме»), заведовавший всем складом. Там он принимал пищу и почивал (что составляло основные его занятия) в величественном уединении. Юнгу Сэма сделали коком, а я вместе с великаном-французом Николя и четырьмя сандвичанами должен был заниматься шкурами. Сэм, Николя и я жили в комнатушке, островитяне же обычно спали в своей печи, хотя работали и ели вместе с нами. Николя был самым крупным из всех виденных мною людей. Судно, на котором он попал в эти места, потерпело крушение, и теперь Николя нанимался работать со шкурами. Он был многим выше шести футов и так широк в кости, что его вполне можно было показывать за деньги. Но самым примечательным в его фигуре были ноги: из-за их величины он не мог найти для себя в Калифорнии подходящих башмаков, и ему пришлось послать заказ в Оаху. Он рассказал мне, как однажды тонул на американском бриге у Гудвин-Сэндса, и когда их спасли, то его отправили в Лондон к американскому консулу полуодетого и без обуви, так что ему пришлось в январе щеголять по улицам в одних чулках, пока консул не позаботился, чтобы для него сшили башмаки по мерке. Физическая сила этого человека соответствовала его комплекции, впрочем, как и его невежество, «он был силен как бык и умен как бык». Николя не умел ни читать, ни писать. Он попал на море с детских лет и на каких только судах не служил: на военных кораблях, «купцах», каперах и даже невольничьих. Однажды, когда мы сошлись ближе, он сообщил мне по секрету, что ему приходилось заниматься делами и похуже торговли живым товаром. Николя был в Чарльстоне (Южная Каролина) под судом, и его могли повесить. Хотя его и оправдали, но он до того перепугался, что никогда больше не рисковал сунуть свой нос в Штаты. Мне так и не удалось убедить его, что человека не судят дважды за одно дело. Он только твердил свое: если порядочного моряка раз пощадили буруны, то он не станет снова рисковать своими «шпангоутами» [31].

Хотя я и познакомился с историей его жизни, однако никогда не испытывал перед ним страха. Мы прекрасно ужились вместе, и, несмотря на то что француз был намного старше меня и сильнее, он выказывал мне явное уважение по причине моей образованности и происхождения, чего и следовало ожидать от европейца из низших слоев. «Будем с тобой приятелями, — обычно говаривал он, — ведь ты все равно дойдешь до капитана и будешь тогда гонять меня!» Так, держась друг друга, мы прекрасно управлялись и с нашим начальником, который, видимо, побаивался Николя и никогда ни в чем не мешал нам, если дело не касалось шкур. Остальные мои товарищи, сандвичевы островитяне, заслуживают, чтобы о них рассказали особо.

Уже на протяжении нескольких лет между Калифорнией и Сандвичевыми островами велась значительная торговля, и на большинстве судов команды набирались из островитян, которые чаще всего не подписывают никаких контрактов и поэтому в любое время уходят по своему желанию на береговую работу в Сан-Диего или же нанимаются на другие суда вместо американских матросов, которых оставляют на побережье. В Сан-Диего возникла даже небольшая колония сандвичан, избравших это место своей штаб-квартирой. Совсем недавно многие из них ушли на «Аякучо» и «Лориотте», а «Пилигрим» взял мистера Маннини и еще троих, так что теперь их осталось не более двадцати человек. Четверо работали поденщиками на складе «Аякучо», четверо других — с нами, а все остальные мирно жили в своей печи, поскольку деньги у них подходили к концу и надо было растянуть их остатки до подхода других судов, когда можно будет снова наняться на работу. За четыре месяца береговой жизни я хорошо познакомился с ними и старался, как только мог, изучить их язык, обычаи и нравы. Научиться разговаривать с ними можно было только по слуху, ибо у самих островитян нет никаких книг, хотя многие овладели у себя на родине с помощью миссионеров чтением и письмом. Они говорили немного по-английски, но здесь, на побережье, сложилась традиция изъясняться с ними на смешанном языке, что устраивало всех. Длинное название «островитяне Сандвичевых островов» не привилось, и белые по всему Тихому океану называли их «канаками», что на языке самих сандвичан обозначает, как я полагаю, человеческое существо. Они называют так самих себя и прочих островитян Южных морей, но для обозначения европейцев у них есть особое слово — «хаоле». На обращение «канака» они откликаются как поодиночке, так и все вместе. Поскольку собственные имена этих людей трудно запоминаются и произносятся, их называют как угодно, любыми именами, какие только взбредут в голову капитану или команде. Некоторых кличут по названию судна, других, как и нас, Джеками, Томами или Биллами, а иногда им дают самые причудливые прозвища, вроде Бен-ян, Фор-марс, Каболка, Пеликан и прочее в том же духе. Из четверых островитян, работавших вместе с нами, одного звали мистер Бингэм, в честь миссионера с Оаху; другой, Надежда, был назван так по имени судна, на котором плавал; третьему, Тому Дэвису, дали имя его первого капитана; четвертый, Пеликан, получил такое прозвище якобы из-за сходства с этой птицей. Попадались также Джек-с-Лагоды, Калифорнийский Билл и прочие. Но какими бы именами или кличками их ни называли, они были одними из самых интересных, разумных и добрых людей, встречавшихся в моей жизни. У меня возникла искренняя привязанность почти к каждому из них. Это чувство сохранилось во мне по сей день, так что я многое бы дал за одно только удовольствие снова повидаться с ними, и во мне всегда будут возникать теплые чувства при простом упоминании об этих островитянах.

Том Дэвис умел читать, писать и знал все четыре действия арифметики. Он бывал в Соединенных Штатах и недурно говорил по-английски. Он был образован не хуже, чем три четверти обретающихся в Калифорнии янки, а что касается манер и принципов поведения, то он намного превосходил их. Он схватывал все с такой легкостью, что его нетрудно было бы обучить навигации и основам многих наук. Зато старина мистер Бингем говорил по-английски очень плохо и не умел ни читать, ни писать, однако это был добрейший человек на всем свете. Ему перевалило за пятьдесят, и у него не хватало двух передних зубов, некогда выбитых его же родителями в знак траура после смерти великого сандвичева короля Камехамехи. Мы всегда говорили ему, будто он лишился зубов, когда поедал капитана Кука. Только это могло рассердить его. Он приходил в сильное возбуждение и отвечал: «Аоле! (Нет!) Не ел капитан Кук. Я пиканини, маленький, такой вот! Отец видел, я не видел».

Мистер Бингэм был у них вроде патриарха, и к нему относились с величайшим почтением, хотя он и не имел того образования и той энергии, кои отличали мистера Маннини. Я часами разговаривал со стариком о Камехамехе — Карле Великом Сандвичевых островов; его сыне и наследнике Рихо-Рихо, который умер в Англии, а тело его было доставлено на Оаху фрегатом «Блонд» под командой лорда Байрона и чьи похороны мистер Бингэм прекрасно помнил. Мы также беседовали про обычаи времен его детства и о переменах, произведенных миссионерами. Он никогда не хотел признать, что у них ели людей, да и в самом деле обвинить столь разумных и цивилизованных людей в таком варварстве значило бы нанести им тяжкое оскорбление. И в самом деле, пожалуй, ни один народ на земле, известный истории, не сумел за столь короткое время уйти так далеко вперед, вырвавшись из состояния варварства. Я мог бы доверить не только все свое состояние, но и саму жизнь любому из них, а уж если бы мне понадобилась какая помощь, если бы мне пришлось просить кого-либо о самопожертвовании, я, несомненно, обратился бы к сандвичанам Ведь наши янки в подобных случаях сначала долго соображают, какая им будет от этого выгода. Обычаи канаков и их манера обращения друг с другом обнаруживают их душевную простоту и первозданную щедрость, которые воистину поразительны и являются живым упреком всем европейцам. Что есть у одного, принадлежит всем. Они делятся деньгами, едой и одеждой, вплоть до последней щепотки табака. Однажды я слышал, как мистер Бингэм ответил с величайшим негодованием купцу-янки, который хотел убедить его, что денежки лучше попридержать для себя: «Нет! У нас не так. Одному деньги — всем деньги. А ты — один получил, сундук запер. Нехорошо! Все канака, как один!» Они придерживаются этого принципа настолько твердо, что никто из них не начнет есть, не предложив прежде пищу всем окружающим. Я видел, как сандвичанин разделил сухарь, по праву принадлежавший только ему, на пять частей, хотя сухарь составлял весь его скудный рацион из-за нехватки в то время съестных припасов на побережье.

Больше других нравился мне Надежда, которого любили и матросы, и помощники капитана, и вообще все, кто знал его. Это был смышленый и добрый парень. Я ни разу не видел, чтобы он рассердился, хотя белые нередко дурно обходились с ним, особенно это относится к грубым помощникам с разных судов. Он отличался неизменной вежливостью, был очень услужлив и всегда помнил добро. Однажды мне пришлось ухаживать за ним, когда он болел; я даже таскал для него с судна лекарства, в то время как ни капитан, ни его помощники не пожелали даже слышать о нем, и он не забыл мне этого. У каждого канаки есть свой особенный друг — aikane, ради которого он готов пойти на все, даже на величайшие жертвы. Вот таким другом Надежда избрал меня. Полагаю, не существовало на свете такого, чего он не отдал бы мне. А я был его товарищем среди американцев и учил буквам и цифрам. Он очень интересовался Бостоном (как у них принято называть Соединенные Штаты), задавал множество вопросов о домах, людях и прочем и всегда просил объяснить смысл картинок, попадавшихся в книгах. Вообще канаки способны схватывать все на лету, и многое из того, что казалось мне совершенно недоступным для их понимания, они осваивали в одно мгновение. Однако железные дороги и пароходы, изображенные в некоторых из бывших у меня газет, вызывали величайшие трудности. Назначение шпал, рельсов, устройство вагонов они понимали без особого труда, однако сам принцип движения, проистекающего от действия пара, им никак не давался. Однажды для наглядности объяснения я даже прибегнул к помощи кастрюль на камбузе, но неудачно — скорее в этом было виновато мое собственное невежество, чем непонятливость учеников. Такие же трудности возникли и с пароходами, и здесь я ограничился только сведениями о скорости этих последних, ибо мог восполнить недостаточность знаний лишь пересказом фактов. В этом меня поддержал Том, который побывал в Нантакете и видел там пароходик, ходивший в Нью-Бредфорд. Мне было всегда странно слушать рассказы Тома об Америке, ведь бедняга, дважды обойдя Горн, так ничего и не увидел, кроме Нантакета.

Карта мира, которую я как-то показал им, завладела их вниманием на много часов. Те, кто умел читать, выискивали разные точки на карте и спрашивали о расстояниях между ними. Помню, как меня позабавил вопрос, заданный Надеждой. Указав на большие белые пятна около полюсов, которыми обозначают то, что еще не исследовано, он спросил: «Пау?» («Конец? Ничего нет?»)

Способ наименования улиц и нумерации домов был им вполне понятен. Все они очень хотели побывать в Америке, но боялись идти вокруг Горна, так как сильно страдают от холода и наслышались страшных рассказов от тех, кому пришлось испытать это.

Они часто курят, хотя и понемногу зараз, и пользуются трубками с очень большими чубуками и короткими мундштуками, а то и вовсе без них. Раскурив трубку, они глубоко затягиваются, набирают как можно больше дыма в легкие и, раздувая щеки, медленно выпускают его через рот и ноздри. Затем трубку передают соседу, так что одной порцией табака могут наслаждаться с полдюжины курильщиков. Сандвичане никогда не делают коротких и быстрых затяжек, как европейцы; одной «затяжки Оаху», как называют такой способ курения моряки, хватает обычно на час-два, пока кто-нибудь еще не зажжет трубку, и тогда она опять идет по кругу. На калифорнийском берегу у каждого канаки всегда при себе трубка, кремень, огниво, трут, небольшой запас табака и матросский нож. Спички в то время еще не вошли в употребление, и, я думаю, их не было ни на одном калифорнийском судне.

Но что поражает в канаках больше всего, так это их манера петь. Они низко и гортанно выводят монотонную мелодию, причем губы и язык остаются почти неподвижными, и звуки, по всей видимости, модулируются только в гортани. Мотив весьма односложен, а слова песни, насколько я мог судить, чистая импровизация. Обычно поется о людях и предметах, которые вокруг них; канаки прибегают к такой манере пения, если не хотят, чтобы их поняли чужие. Это им удается очень хорошо, ибо, даже обратившись весь в слух, я не мог разобрать при этом ни единого слова. Я часто слушал, как мистер Маннини, который считался у них самым знаменитым импровизатором, тянул песню по целому часу, когда ему случалось работать среди англичан и американцев. По возгласам и смеху сандвичан, работавших поодаль, было очевидно, что он распевал про тех, кто находился рядом с ним. Канаки — большие насмешники и превосходные мимы. Часто они обнаруживали в нас и тут же воспроизводили такие особенности поведения, о которых мы даже не подозревали сами.

Таковы были люди, с которыми мне предстояло провести несколько месяцев на берегу и которые, если не считать помощника, француза Николя и юнги, составляли все здешнее население. Естественно, я исключил из этого числа собак, составлявших, однако, немаловажную часть нашей колонии. Они были завезены сюда на первых же судах, с тех пор сильно размножились и стали сильным народцем. Когда я жил на берегу, их насчитывалось около сорока и, вероятно, столько же, если не больше, каждый год тонуло, бывало убито и прочее. Эти собаки выполняют полезную работу сторожей — местные индейцы боятся появляться на берегу ночью, ибо невозможно приблизиться к складам даже на полмили, не вызвав всеобщего переполоха. Патриарх собачьей колонии, старик Сэйчем (так называлось судно, на котором его привезли), околел в преклонном возрасте как раз во время моего пребывания на побережье и был достойно похоронен. Из остальной живности можно отметить нескольких свиней и кур. Все они, подобно собакам, держались вместе, хотя и кормились на тех складах, к которым принадлежали.

Не прошло и нескольких часов после того, как я сошел на берег, а «Пилигрим» скрылся из виду, как раздался крик: «Парус!», и из-за мыса показалась маленькая бригантина. Она обогнула его и стала на якорь. Это был мексиканец «Фазио», виденный нами в Сан-Педро. Теперь он собирался выгрузить на берег привезенное сало, проверить его, сшить новые мешки, погрузить все обратно в трюм и уйти из Калифорнии. Мексиканцы соорудили на берегу небольшую палатку и принялись за работу. Происшедшая перемена придала разнообразие нашему обществу, и мы провели много вечеров в их палатке среди вавилонского столпотворения английского, испанского, французского и канакского языков, и все же умудрялись понимать и подбирать нужные всем слова.

На второй день утром я приступил к своим новым обязанностям заготовителя шкур. Чтобы дать читателю ясное представление об этом, надо полностью описать все, что происходит со шкурой, начиная с того момента, когда ее содрали с вола, и вплоть до погрузки в трюм. После того как шкура отделена, в ней по краям делаются проколы, и ее растягивают кольями для просушки. Таким образом кожа не сморщивается. Когда шкуры высушены на солнце и сложены пополам шерстью наружу, их грузят на суда в разных портах побережья и доставляют на склады в Сан-Диего, а там складывают в кипы на открытом воздухе. Вот тут и наступает черед обработчиков.

Сначала производится вымачивание шкур. При наступлении малой воды их переносят на приливную полосу и связывают веревками в небольшие кипы, которые затем затопляются приливом. Каждый день мы вымачивали по сто пятьдесят штук — по двадцать пять на брата. Вымачивать надо не менее сорока восьми часов, после чего шкуры отвозят на тачках к чанам с очень крепким рассолом, который получают, засыпая большое количество соли в морскую воду. В рассоле шкуры отлеживаются еще сорок восемь часов. Здесь они по-настоящему пропитываются солью, ибо первое вымачивание в морской воде служит лишь для размягчения и очистки. Затем их выдерживают в течение суток на помосте, а потом тщательно растягивают кольями на земле шерстью наружу, чтобы они равномерно высохли и сделались гладкими. Пока шкуры мокрые и податливые, мы срезали ножами все оставшиеся на них куски мяса и сала, от которых может загнить весь груз во время многомесячной перевозки в трюме, а также уши и флипперы — неровности по краям, мешающие плотной укладке в трюме. Это самое трудное дело, так как срезать надо очень умело, чтобы не повредить кожу. На все уходило немало времени, поскольку вшестером мы должны были ежедневно очищать полторы сотни шкур, и возиться с каждой приходилось немало, ибо испанцы обдирают волов очень неаккуратно. Во время очистки шкур приходится становиться на колени, и от этого с непривычки у меня сильно болела спина. В первый день я обработал всего восемь штук, но через несколько дней удвоил это число, а недели через три уже не отставал от других и осиливал все двадцать пять.

Обдирку шкур надо непременно заканчивать до полудня, иначе они пересохнут. Продержав шкуры несколько часов на солнце, по ним тщательно проходят скребком, чтобы снять выступивший от жары жир. После этого выдергиваются колышки, на которых растянута шкура, ее аккуратно складывают пополам шерстью наружу и оставляют досушиваться. В середине дня шкуры переворачивают на другую сторону, а к вечеру складывают в кипы. На следующий день их расстилают сызнова, и если к вечеру они окончательно высыхают, их перебрасывают через горизонтальную жердь по пять разом и колотят цепами, чтобы выбить всю пыль. Теперь, когда они просолены, выскоблены, вычищены и выбиты, их складывают в сарай. Этим завершается вся эпопея, и, прежде чем судно отправится в обратный рейс на родину, остается лишь вынести шкуры из склада, снова выбить, погрузить в трюм и доставить в Бостон. Там их окрасят и превратят в башмаки, туфли и другие предметы, многие из которых, вполне вероятно, попадут обратно в Калифорнию и будут куплены теми, кто занимается разведением волов и обдиркой шкур.

Итак, закладывая ежедневно в рассол по сто пятьдесят шкур, мы одновременно обрабатывали такое же количество, то есть сто пятьдесят находились в рассоле, сто пятьдесят на промывке и столько же приходилось сушить, чистить, выколачивать и складывать в сарай. И так ежедневно без перерыва, за исключением воскресений, ибо, согласно обычаю, не нарушавшемуся еще ни одним капитаном и ни одним агентом на этом берегу, воскресенье всегда соблюдалось как день отдыха. В субботу вечером все находящиеся в работе шкуры накрывают и оставляют так до понедельника. По воскресеньям у нас не было никаких дел, разве что забить бычка, которого каждую неделю, нередко по воскресеньям, пригоняли нам на пропитание. Немалое преимущество такой жизни состояло еще и в том, что с нас требовали строго определенную работу и не больше. Все остававшееся время принадлежало нам, и поэтому никого не надо было погонять. Мы поднимались с первыми лучами солнца, завтракали до восьми и обычно заканчивали «дневной урок» между часом и двумя пополудни. В два часа все обедали, и время до вечера было в нашем распоряжении. Только перед самым закатом солнца мы выколачивали просохшие шкуры и складывали их в сарай. При таком распорядке днем мы выкраивали для себя по три часа свободного времени, а после захода солнца никогда вообще не работали. Здесь не надо было ни стоять вахту, ни брать рифы на марселях. По вечерам мы обычно ходили друг к другу в гости, и я нередко захаживал на часок проведать обитателей печи, которую все прозвали «Отель Канака», «Кофейня Оаху». Сразу после обеда мы устраивали непродолжительную сиесту в награду самим себе за ранний подъем, а остаток дня проводили по собственному усмотрению. Я чаще всего читал, писал, шил или чинил одежду. Нужда, мать изобретательности, обучила меня и этим двум ремеслам. Сандвичане же спали или курили за разговорами у своей печи, а мой напарник Николя, не умевший ни читать, ни писать, проводил время в непрерывной дрёме с трубкой в зубах или прогуливаясь к другим складам. На наше свободное время никто не покушался, ибо капитанам было хорошо известно, как оно нам достается, и если бы они стали вмешиваться в наши дела, то мы легко смогли бы растянуть обработку своих двадцати пяти шкур на целый день. Кроме того, мы пользовались определенной независимостью, поскольку управляющий не имел с нами никаких других дел, если они только не относились к шкурам, и хотя мы не могли уходить в город без его позволения, не было случая, чтобы он отказал нам в этом.

Тяжесть мокрых шкур, которые нужно было возить в тачках, непрестанная работа в согнутом положении над растянутыми шкурами, вонь от чанов, в которых нам приходилось стоять по колено в рассоле, чтобы утаптывать шкуры, — все это делало нашу работу неприятной и утомительной. Но мы скоро притерпелись ко всему, а относительная свобода примиряла нас с таким существованием. Здесь никто не «затемнял» нас и не изводил придирками, а когда дневной урок был выполнен, нам оставалось только постирать одежду, переодеться и наслаждаться покоем Впрочем, были и исключения: дважды в неделю нам приходилось ходить за дровами для кухни. В окрестностях Сан-Диего леса очень мало, а настоящих деревьев — ни единого на многие мили вокруг. В городке жители отапливают дома сучьями кустарника, за которыми посылают индейцев. К счастью, здешний климат столь мягок, что дома не нуждаются в обогреве, и огонь разводят только для приготовления пищи. Добывание топлива было великой обузой, ибо вся более или менее подходящая растительность вблизи складов была давно вырублена, и нам приходилось ходить за сучьями за милю или две и тащить их на собственных спинах, так как в холмистой местности пользоваться ручной тележкой было невозможно. Два раза в неделю, обычно по понедельникам и четвергам, сразу же после обеда мы отправлялись на заготовку, и каждый вооружался топором и длинной веревкой. Сзади тащили тележку, вслед за которой бежала вся собачья колония, не упускавшая случая посетить заросли и всегда приходившая в возбуждение при виде наших приготовлений. Мы тянули за собой тележку, пока для этого была хоть малейшая возможность, после чего оставляли ее где-нибудь на открытом месте, а сами разбредались в разные стороны, каждый своим курсом. Нередко приходилось удаляться от тележки чуть ли не на целую милю. Отыскав подходящие заросли, нам прежде всего приходилось расчистить подлесок, чтобы подступиться к самим деревцам. Деревца эти редко превосходят по высоте пять или шесть футов, а самое высокое, виденное мною, было не больше двенадцати, так что после срезания множества мелких сучьев от самого дерева оставалось совсем немногое. Нарубив достаточное количество сучьев, для того чтобы можно было унести их на спине, оставалось связать их веревкой и, взвалив себе на плечи, брести с топором в руке вверх и вниз по холмам к тележке. Чтобы наполнить ее, каждому приходилось собрать по две добрых ноши, и только после этого можно было медленно возвращаться к берегу. Мы появлялись там только к закату, завершая день разгрузкой тележки, укрыванием на ночь шкур и ужином.

И все-таки эти экспедиции за дровами всегда доставляли нам удовольствие. Ходить по лесу в сопровождении своры собак, вспугивать по дороге птиц, змей, зайцев и лисиц, разглядывать диковинные деревья, цветы и птичьи гнезда было намного приятнее однообразной судовой работы, где всегда что-либо выбираешь или на что-либо наваливаешься. Нередко с нами случались всяческие приключения. Здесь, как и в остальной Калифорнии, водится множество койотов, о которых я уже упоминал. За ними неутомимо охотились наши собаки и зачастую устраивали настоящую погоню, хотя настигнуть этих «нахалов» им удавалось весьма редко. Койот не уступит собаке в поединке, но поскольку за нами увязывалась целая свора, почти никогда не случалось честной схватки один на один. Как-то раз одна из наших собак, правда не очень крупная, напала на койота, но ей пришлось так плохо, что, не приди мы на помощь, она могла бы поплатиться жизнью. Правда, у нас все же был пес, доставлявший койотам много неприятностей. Это было отличное крупное животное, превосходившее по силе и резвости многих своих сородичей. Он родился в Англии от мастиффа и борзой. От матери он унаследовал вытянутую морду, длинные ноги, поджарое туловище и пружинящую походку, от отца — тяжелые челюсти и широкую грудь. Когда пса привезли в Сан-Диего, один английский матрос заметил, что мордой он похож на герцога Веллингтона, которого этот англичанин видел однажды в Тауэре. И действительно, в нем было что-то, напоминавшее черты герцога. С тех пор его звали не иначе, как Велли, и он сделался общим любимцем. Когда случалась погоня за койотами, этот пес всегда опережал других собак на несколько ярдов, и, кроме того, ему удалось задавить двух этих зверей в честных поединках. Наша свита нередко развлекала нас. Бывало, послышится отрывистый лай койота, и в то же мгновение собаки срывались в погоню со всех ног. Велли, как всегда, шел впереди, и казалось, будто он летел над кустами, а за ним Фанни, Фелисианы, Чайлдерсы и прочие спаниели и терьеры. Позади двигались тяжелые силы — бульдоги и прочие, у нас были собаки всех мастей и пород. Преследование чаще всего кончалось неудачей, и через каких-нибудь полчаса собаки, едва переводя дух, возвращались назад.

Иногда собаки ловили зайцев и кроликов, которые здесь встречаются в изобилии, и мы тоже часто стреляли себе этих зверьков на обед. Среди прочих животных только одно не доставляло мне никакого удовольствия, я говорю о гремучей змее. Особенно много этих рептилий бывает весной. Первые два месяца во время экспедиций за дровами не было такого случая, чтобы мы не вспугнули хотя бы одну из них. Прекрасно помню, как я увидел гремучую змею впервые. Я отделился от своих товарищей и начал было махать топором, когда из самой гущи зарослей, всего в нескольких ярдах от меня, послышалось шипение. Этот резкий непрерывный звук напоминает свист пара, выпускаемого из малой трубы парохода, хотя он и не столь громкий. Рядом стучал топором один из моих товарищей, и я окликнул его, но он не принял меня всерьез и смеялся над моими страхами. Устыдившись, я решил не оставлять свое место. Я уже знал, что пока слышно шипение, можно не опасаться нападения, так как эти змеи не издают звуков во время движения. Посему я продолжал работать и, судя по непрерывному шипению змеи, лишил ее покоя. Раза два змея умолкала на короткое время и я, ощущая некоторую робость, отступал на несколько шагов и бросал что-нибудь в заросли. Когда шипение возобновлялось, я успокаивался. Таким манером я нарубил «полный груз», увязал сучья и только тогда счел возможным без ущерба для своей репутации призвать остальных. Мы собрались все вместе и повели атаку на кусты. Огромный француз, которого я призвал на помощь, сначала ничуть не меньше моего опасался приближаться к змее. Даже собаки были испуганы шипением и предпочитали лаять, держась от нее на почтительном расстоянии. Зато канаки не выказали ни малейшего страха и, вооружившись длинными палками, вошли в заросли. Несколько ударов палками и брошенные камни, по-видимому, прогнали змею, и мы потеряли ее след, однако новый залп камней снова вызвал шипение, и наше наступление продолжалось. Наконец, противник был выгнан на открытое место, и мы увидели, как он уползает, подняв голову и хвост. Метко брошенный камень сбросил гада футов на двадцать вниз по склону. Добив змею, мы спустились, чтобы рассмотреть ее, и один из канаков отрезал хвост с погремушкой [32] на конце. Говорят, что количество колец (сегментов) зависит от возраста змеи, хотя индейцы верят, будто они указывают на число ее жертв. Мы сохраняли эти хвосты в качестве трофеев и к концу лета собрали порядочную коллекцию. Никто из нас не пострадал от змей, но одна собака сдохла после укуса, а вторая едва выжила. Никакого лекарства на этот случай у нас не было, хотя, по слухам, Местным индейцам известно одно средство, а наши канаки говорили, будто у них есть какая-то целебная трава. К счастью, воспользоваться ею нам не представилось случая.

Как я уже говорил, кролики и зайцы здесь в изобилии, а зимой на воде появляется множество диких гусей и уток. Многочисленны и вороны, которые часто слетались к нашим шкурам выщипывать засохшие кусочки мяса и сала. Медведи и волки водятся больше в северной части берега, на некотором удалении от него (во время нашего пребывания там в нескольких милях от Сан-Педро медведь загрыз человека), но мы не встречали их. Кроме других животных, были еще лошади. Больше дюжины лошадей находилось в распоряжении нашей береговой команды. Мы отпускали их свободно пастись по соседним холмам с длинными кожаными веревками на шее. Они неизменно приходили раз в день, чтобы напиться у нашего колодца. Мы заплатили за каждую по шесть — восемь долларов и содержали как общую собственность. Одна из них всегда была привязана около дома, так что, оседлав ее, мы могли поймать всех остальных. Среди них попадались действительно отменные экземпляры, доставлявшие нам немало удовольствия во время поездок в пресидио и по окрестностям.