Глава XXVIII Вести из дома

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XXVIII

Вести из дома

Понедельник, 1 февраля. После трехнедельной стоянки мы снялись на Сан-Педро, куда прибыли на следующие сутки, буквально пролетев расстояние между портами с попутным ветром, который за все время перехода не изменился ни на один румб. В Сан-Педро оказались «Аякучо» и «Пилигрим», которого мы не видели с 11-го сентября, то есть около пяти месяцев. Я ощутил даже нечто похожее на прилив нежности к «старику», служившему мне домом почти год. К тому же он вызывал в моей памяти не только воспоминания о первых испытаниях в море, но и о Бостоне — о том причале, который мы покинули, о якорной стоянке на рейде, прощальных взглядах и еще многом другом, что теперь уже едва ощутимыми звеньями связывало меня с тем миром, в котором я когда-то жил и куда, даст бог, смогу еще возвратиться. В первый же вечер я отправился на «Пилигрим» и застал на камбузе нашего старого кока, забавлявшегося той самой флейтой, что была подарена мной при расставании. Я от души пожал его руку и нырнул в кубрик, где оказались все мои старые приятели, обрадовавшиеся моему появлению, тем более что они считали нас погибшими, особенно после того, как не застали нас в Санта-Барбаре. «Пилигрим» пришел в Сан-Педро из Сан-Диего и стоял здесь уже около месяца, приняв три тысячи шкур в Пуэбло. Но, как говорится, «sic vos, non vobis» [48] — мы забрали их на следующий же день и, наполнив свои трюмы, 4-го снялись вместе с «Пилигримом». Он опять шел в Сан-Франциско, а мы — в Сан-Диего, куда прибыли 6-го.

Мы всегда радовались приходу в это уютное местечко, где был наш склад, и чувствовали себя там почти как дома, особенно я — ведь я «просидел» на здешнем берегу целое лето. В порту не было ни одного судна: «Роса» ушла в Вальпараисо, а «Каталина» — в Кальяо. Мы разгрузили шкуры и через четыре дня были снова готовы идти за ними, но теперь уже, о радость, в последний раз! Более тридцати тысяч шкур было доставлено, обработано и уложено в сарай, и эти шкуры вместе с теми, что предстояло еще собрать «Пилигриму», составляли наш полный груз. От одной мысли, что мы пойдем вдоль побережья в последний раз, мы чувствовали себя уже дома, хотя должен был пройти почти год, прежде чем мы увидим Бостон.

По своему всегдашнему обычаю я провел вечер у печи сандвичан. Но теперь там не было шумно и весело, как прежде. Обитатели печи говорили, что открытие островов Южных морей европейцами обернулось для всех островитян величайшим проклятием. И воистину, каждый, кто хоть немного знаком с историей наших деяний в тех краях, признает, сколь это справедливо. Ведь белые люди завезли туда вкупе со всеми своими пороками еще и болезни, дотоле неизвестные островитянам, и теперь коренное население Сандвичевых островов ежегодно убывает на два с половиной процента. Похоже, что народ этот обречен. Злой рок тех, кто называет себя христианами, повсюду преследует их, и даже здесь, в этом забытом богом месте, два молодых островитянина чахли от недуга, который никогда не сразил бы их, если бы они не общались с людьми, прибывшими в Калифорнию из христианской Европы и Америки. А ведь совсем недавно я видел сильных, жизнерадостных юношей с отменным здоровьем. Один был не слишком болен и еще ходил, покуривая свою трубочку и стараясь болтовней поддержать хорошее настроение. Зато другой, мой друг и «Aikane» (Надежда), являл собой ужасающее зрелище — его глаза, глаза мертвеца, глубоко запали в глазницы, щеки ввалились, ладони походили на две клешни. Ужасный кашель сотрясал все его тело. Довершали картину едва слышный шепчущий голос и полная неспособность самостоятельно передвигаться. Под ним была только циновка, брошенная на землю, о лекарствах и хоть каких-то удобствах не было и речи, и никто не заботился о нем, кроме канаков, которые, при всем желании, ничем не могли помочь ему. При виде его у меня потемнело в глазах. Несчастный! Все четыре месяца, прожитые мною на берегу, мы почти не разлучались, ни во время работы, ни в лесу, ни на рыбной ловле. Я сильно привязался к нему, и общение с ним было для меня куда приятнее, чем с соотечественниками. Не сомневаюсь, что он был готов для меня буквально на все. Когда я забрался в печь, где лежал Надежда, он посмотрел на меня и тихо сказал с радостной улыбкой на устах: «Aloha, Aikane! Aloha nui!». Я утешал его, как только мог, обещал попросить у капитана лекарство из аптечного ящика, уверив, что капитан поможет всем, что в его силах, ведь Надежда столько лет работал на берегу и на наших судах. Вечером, вернувшись на судно и забравшись в свою койку-гамак, я долго не мог уснуть.

Зная о моей учености, канаки решили, что я должен знать толк в медицине, и требовали, чтобы я внимательно осмотрел больного. Зрелище было не из тех, которые можно забыть. Один наш матрос, двадцать лет прослуживший на военном флоте и насмотревшийся людских страданий, сказал, что не только не видел подобного, но даже не представлял себе, что такое может быть. На лице его был написан неподдельный ужас, а ведь этот человек бывал свидетелем тяжелых сцен в наших флотских госпиталях. Мысли о несчастном друге всю ночь не выходили у меня из головы, я только и думал о его страшных мучениях и неизбежном конце.

На следующий день я рассказал капитану Томпсону про болезнь Надежды и спросил, не согласится ли он съездить к больному.

— Что? К паршивому канаке?

— Да, сэр, ведь он проработал на судах и на берегу для нашей компании четыре года.

— А, пусть он хоть горит в преисподней! — ответил капитан и пошел прочь.

Впоследствии этот жестокий человек умер от лихорадки на страшном побережье Суматры, и дай бог, чтобы к его страданиям отнеслись хоть немногим лучше, чем он сам к мукам других.

Убедившись, что от капитана ничего не добьешься, я посоветовался с одним старым матросом и взял сохранявшийся им старый рецепт. С этой бумагой я пошел к старшему помощнику и объяснил, в чем дело. Хотя мистер Браун и был первостатейным погонялой, а на вахте и вовсе не давал никому спуску, все-таки он не растерял человеческих чувств и был склонен относиться к больным с состраданием. Он сказал, что Надежду, строго говоря, нельзя считать членом команды, но поскольку тот заболел, находясь на службе у нашей компании, то ему можно выдать лекарство. Он сам достал и вручил его мне, разрешив съехать вечером на берег. Невозможно описать восторг канаков, когда я принес лекарство. Они излили на меня все до единого слова любви и признательности, хотя я не понимал и половины того, что они говорили. Несчастный Надежда настолько воспрянул духом при одной мысли о том, что ему хотят помочь, что, казалось, сразу же почувствовал себя лучше. Я понимал, что он все равно обречен, но тем не менее стоило прибегнуть к последнему средству. Печь, открытая всем ветрам, — не место для приема больным каломели, однако иного выхода не было, все равно приходилось прибегать к сильному средству. Я настрого приказал Надежде хорониться от холода, ибо в этом было единственное спасение. Я еще дважды приходил к нему, но совсем ненадолго — у меня были считанные минуты, чтобы отойти от шлюпки. Он обещал исправно принимать лекарство и уверял, что ему уже лучше.

Мы снялись 10-го, направляясь в Сан-Педро, но три дня нам препятствовали штили и противные ветры. На четвертый подул изрядный зюйд-ост, и мы были вынуждены брать на марселях рифы, и когда работали на реях, то заметили впереди с наветра парус, и уже через полчаса встретились с «Аякучо», который лавировал под зарифленными марселями к Сан-Диего. Придя в Сан-Педро и отдав якорь на старом месте в лиге от берега, мы опять оказались единственным судном, и нам предстояло недели три, а то и больше заниматься самым нудным делом — вкатывать товары по скользкой тропинке на холм, ходить со шкурами на головах по острым камням да еще, возможно, спешно спасаться от зюйд-оста.

В единственном домишке на берегу обитал человек, который навсегда запомнился мне как великолепнейший экземпляр калифорнийского бродяги. Когда-то он был портным в Филадельфии, но потом запил, запутался в долгах и отправился с партией трапперов на реку Колумбия, а оттуда в Монтерей, где спустил все до последнего, бросил своих трапперов и объявился в Пуэбло-де-лос-Анхелесе, намереваясь приняться за свое старое ремесло. Но тут он снова «увалялся под ветер» и уже не вылезал из пульперий, игорных залов и прочих подобных заведений. В конце концов он пришел в Сан-Педро, чтобы спасти свою душу, удалившись от искушений. Этот человек пространно рассуждал о непоколебимости своего решения и посвятил нас в тайны своей прошлой жизни. Однажды утром он взял готовые заказы и, прилично одевшись, в прекрасном расположении духа отправился в Пуэбло, заявив, что вернется на следующий день с деньгами и новыми заказами. Однако прошел день, неделя, истекала другая, когда, съехав как-то на берег, мы увидели какого-то высокого человека, сильно смахивающего на нашего приятеля-портного. Он вылез из индейской повозки, прикатившей из Пуэбло, и, завидев нас, заторопился к дому, но мы быстро настигали его, и он, поняв, что ему все равно не уйти, «лег в дрейф» и заговорил с нами. Боже правый, как он выглядел! Босой, драные штаны, подвязанные обрывком сыромятного ремня, засаленная рубашка и ветхая индейская шляпа — он дошел, как говорится, «до ручки». Ему пришлось во всем сознаться: он опять принялся за старое — и теперь с неделю будет трястись в белой горячке и еще многие месяцы прозябать как самое никчемное существо. Таков образ жизни доброй половины англичан и американцев, «дрейфующих» на побережье Тихого океана и по его островам. Таким же был и мистер Рассел, заведывавший складом шкур в Сан-Диего. И его прогнали за дурное поведение. Он умудрился спустить не только все свои сбережения, но и все запасы со склада, и ему оставалось только кое-как перебиваться в пресидио в качестве последнего «отиралы», пока после очередного мошенничества он не был вынужден «в одночасье» бежать в горы, спасаясь от преследователей, посланных в погоню на лошадях с собаками. Однажды ночью он ворвался к нам в сарай; задыхающийся от страха, покрытый грязью с головы до пят, ободранный колючками и шипами растений, чуть ли не голый и бледный, как привидение, он умолял нас дать ему хотя бы корку хлеба и уверял, что не ел и не спал три дня. Вот до чего докатился знаменитый мистер Рассел, которого еще месяц назад величали «Don Thom?s» [49], «Capit?n de la playa» [50], «Ma?stro de la casa» [51] и прочее. Теперь он просил подаяние у канаков и матросов. Рассел прожил с нами какое-то время, но потом решил явиться с повинной и его уволокли в calabozo (каталажку).

Другого такого же типа, только позабавнее, мы видели в Сан-Франциско. Он был «боем» на «Калифорнии» во время одного из ее первых плаваний, потом сбежал и сделался ranch?ro. Он пускался во всякие рискованные предприятия, крал лошадей и не гнушался кое-чем и похуже этого, промышляя вдоль всего побережья до самого Сан-Франциско, неподалеку от которого у него было ранчо. Однажды утром он встретил нас на берегу, разряженный истинно по-калифорнийски: в широкополую шляпу, потертые вельветиновые штаны и с пончо на плечах. Он просил отвезти его на судно, так как якобы собирался pase?r [52] с капитаном. Мы весьма сомневались, чтобы его захотели слушать, но сам он, по всей видимости, считал себя подходящим собеседником для кого угодно. Мы все-таки взяли его и, высадив на трапе, разошлись по работам, хотя и поглядывали искоса на ют, где расхаживал капитан. Нимало не смущаясь, парень подошел к нему, приподнял шляпу и пожелал доброго утра. Капитан Томпсон обернулся, смерил гостя взглядом с головы до ног и сказал холодно, даже не остановившись: «Хэлло! Ты кто такой, дьявол тебя побери?» Подобный прием был достаточно красноречив, и матросы стали весело перемигиваться. Потерпев неудачу у высшего начальства, наш герой подкатился к старшему помощнику, наблюдавшему за работой на баке, и хотел было потолковать с ним, но и здесь не был принят. Старший видел всю сцену, происшедшую на юте, и не пожелал снизойти до человека, отвергнутого капитаном. Второй помощник работал наверху, а третий помощник и я красили кормовую шлюпку и были слишком заняты, чтобы сказать хоть слово. Потом гость стал поочередно подходить ко всем матросам, но «молва» опережала его, и каждый молча продолжал заниматься своим делом. Немного погодя мы увидели, что бедняга стоит около камбуза и разговаривает с коком. Это было сокрушительное поражение — низвергнуться с высот, чтобы очутиться рядом с коком. Вечером, когда раздавали ужин, он потоптался некоторое время на палубе, возможно надеясь, что его пригласят помощники капитана, но те спустились вниз, не обратив на него ни малейшего внимания. Тогда он решил попытать счастья с плотником и парусным мастером, но тоже всуе. Мы уже достаточно повеселились и, сжалившись над ним, предложили кружку чая и место в кубрике у общего котла. Темнело, герой наш проголодался и, окончательно убедившись, насколько бесполезно разыгрывать из себя caball?ro, спустился к нам и посмеялся над своими злоключениями вместе со всеми, как это принято среди моряков. Он описал нам все свои похождения, не забыв и про мошенничества, чем изрядно нас позабавил. Кстати, эта продувная бестия рассказал много интересного о законах и обычаях малознакомого нам мирка Калифорнии.

Суббота, 13 февраля. Нас подняли в полночь, чтобы спешно уходить от жестокого норд-оста, поскольку эта проклятая дыра, Сан-Педро, считается небезопасной почти при любом ветре, кроме зюйд-веста. Мы снялись с потравленными шкотами и легли в дрейф с подветренной стороны острова Каталина, где провели три дня, после чего возвратились на свою якорную стоянку.

Вторник, 23 февраля. После полудня с берега подали сигнал, и мы отправились в капитанском вельботе за клерком нашего агента, побывавшего в Пуэбло и теперь дожидавшегося нас на причале. Под мышкой он держал пакет, завернутый в плотную бумагу и тщательно перевязанный шпагатом. Как только мы отошли, он сразу сказал, что у него есть хорошие новости из Санта-Барбары.

— Какие же? — спросил кто-то. — Уж не сорвался ли с якорей этот чертов агент? Или костлявая все-таки добралась и до него?

— Нет, кое-что получше. Пришла «Калифорния».

А это значит, что с ней прибыли письма, газеты и, может быть, даже друзья! Наши сердца были готовы выпрыгнуть из груди, и мы изо всех сил навалились на весла — ведь драгоценный пакет может вскрыть только сам капитан. Когда мы проходили под кормой, клерк поднял пакет над головой и крикнул старшему помощнику, который стоял облокотившись о поручни, что пришла «Калифорния».

— Ура! — загремел на всю палубу старший помощник. — Здесь «Калифорния» с бостонскими новостями!

В один миг на борту произошло замешательство, понятное лишь тем, кто побывал в нашей шкуре. Даже субординация каким-то непостижимым образом вдруг ослабла.

— Что такое, мистер Браун? — спросил кок, высунувшись из камбуза, — пришла «Калифорния»?

— Да, да, ангел тьмы. Там и для тебя найдется письмецо.

Пакет был препровожден в каюту, а для нас потянулись минуты томительного ожидания. Текло время, но так ничего и не происходило. Помощники, почувствовав неловкость положения, снова возвратили нас к прерванным работам, и опять на палубе воцарилась все та же строгая дисциплина, запрещающая любые разговоры. Поэтому, когда появился стюард с письмами для команды, все разобрали их, отнесли в кубрик, но ни одно письмо не было прочитано до окончания вечерней приборки.

Для моряков характерно преувеличенное до крайности понятие о мужском достоинстве. И проявление этого нередко граничит с бесчувственностью или даже жестокостью. Поэтому даже тот, кто был на волосок от гибели, обязан обратить происшедшее с ним в шутку. Стоит ли говорить о каких-то ссадинах или ушибах. Любое проявление жалости или сочувствия выглядит в глазах моряков неуместным для мужчины, долг которого в том и состоит, чтобы каждодневно встречать удары судьбы. Отсюда и безразличие к заболевшим в море, так что какими бы людьми ни были моряки на берегу, на судне больной не встретит сочувствия ни в кубрике, ни на юте. Моряки даже гордятся тем, что презирают как в самих себе, так и в других все «тонкие» чувства. Человек с тонкой кожей не смог бы прожить на судне и часа, и если он не защищен воловьей шкурой, его обдерут заживо. Так было и теперь — на какой-то миг в нас пробудилась естественная привязанность к дому и близким, но тут же взяла свое жестокая рутина. На тех, кто внешне выказывал хоть малейший интерес к новостям, посыпались грубые шутки и непристойности, которые не щадят никого.

Прежде чем прочитать письма, надо было еще съесть ужин, и когда наконец их все-таки достали, вокруг каждого счастливчика собрались слушатели в ожидании прочтения писем вслух. Если кто-нибудь читал про себя, его сразу же одергивали: «А ну, карты на стол, играй в открытую!» Я со своим письмом пошел к парусному мастеру, чтобы никто не мешал читать. Письмо было датировано августом, то есть написано ровно через год после нашего выхода в плавание. Дома все были здоровы, и там не произошло заметных перемен. Следовательно, за целый год я мог быть спокоен, но со времени отправки письма пролетело шесть месяцев, и кто знает, что еще может случиться в будущем году? Каждому, кто находится вдали от дома, представляется, будто там обязательно должно происходить что-то необычное, хотя на самом деле для оставшихся под родным кровом ничто не нарушает привычного течения жизни.

Как бы ни были заняты мои мысли полученным письмом, все же я не мог не отвлечься, чтобы позабавиться разыгравшейся в кубрике сценой. Наш плотник перед самым выходом из Бостона женился и непрестанно рассказывал нам о своей жене. Как всякий женатый человек на судне, он сделался мишенью для насмешек остальных. Однако твердая надежда получить весточку от жены с первым же судном, по-видимому, помогала ему сносить все это. Наконец пришла «Калифорния», и к нам доставили пакет. Плотник был взволнован, как никто другой. Но когда на бак вынесли письма, для него не оказалось ничего. Капитан проверил еще раз — никакой ошибки. Бедняга Щепка даже не притронулся к ужину. Он был совершенно подавлен. Парусина (парусный мастер) пытался утешить его, в который раз уверяя, что он был последним дураком, связавшись с бабой. Да и без того ему тысячу раз твердили, что он уже никогда не увидит своей жены.

— Эх! — отвечал на все это Щепка. — Да знаешь ли ты, что такое жена...

— Это я-то не знаю?! — возмутился Парусина и в сотый раз принялся рассказывать о том, как после четырехлетнего плавания он пришел из-за Горна на фрегате «Констеллейшн» в Нью-Йорк, получил свои пятьсот долларов, женился и снял две комнатушки в четырехэтажном доме (тут подробно перечислялась вся обстановка, включая дюжину стульев с яркой обивкой, которые он всегда вспоминал, если речь заходила о мебели); как он опять пошел в море и сдуру оставил жене половину денег, а когда возвратился, то ее и след простыл вместе со всей обстановкой, в том числе и красивыми стульями и даже его касторовой шляпой и полотняными рубашками. С тех пор он ничего не слышал о ней. За сим следовало уничтожающее заключение, не очень приятное для прекрасного пола.

— Брось, Щепка, будь мужчиной и не пренебрегай ужином! Теперь уже юбка не одурачит тебя! А жену свою ты больше не увидишь, она навострила лыжи, не дожидаясь, пока ты обогнешь Кейп-Код. И денежки ты спустил по-дурацки, хотя в первый раз всегда даешь маху, как я, например. Так что ты перебрасопь реи и не тушуйся.

Это было самое лучшее, что только мог придумать Парусина, но вряд ли такое утешение пришлось плотнику по вкусу. Несколько дней он ходил мрачный как туча и с трудом сдерживался, чтобы не ответить бранью на шутки матросов, которые мало чем отличались от советов парусного мастера.

Четверг, 25 февраля. Снялись на Санта-Барбару и прибыли туда в воскресенье 28-го. Мы немного опоздали и не увидели «Калифорнию» — она ушла три дня назад в Монтерей, чтобы представить для таможенного досмотра свой груз и получить лицензию, после чего должна была идти в Сан-Франциско. Капитан Артур оставил для капитана Томпсона подшивки бостонских газет, и после того, как их прочли и обсудили в каюте, они попали ко мне через моего приятеля третьего помощника. Я получил полный комплект «Бостон транскриптс» за август 1835 года и около дюжины разрозненных экземпляров «Дэйли эдвертайзер» и «Курьера». В чужой стране что может быть приятней газеты из родного города. Во многих отношениях газета даже лучше письма. Она словно переносит домой и превращает вас чуть ли не в clairvoyant [53]. Напечатанные названия улиц и перечень рекламируемых товаров словно ставят вас под вывески знакомых магазинов. Тут же было помещено сообщение о торжественном акте в Кембридже с подробным описанием празднества, посвященного выпуску нашего курса. Приводился список моих знакомых, при чтении которого передо мной словно живые одно за другим возникали их лица, вспоминались характеры такими, какими я знал их в жизни. Воображение переносило меня на сцену, где произносились речи, где каждый демонстрировал присущие ему жесты и интонации, я словно воочию видел, как каждый справляется со своей темой. Потом я представил себе похожего на владетельного князя величественного ректора, вручающего им дипломы... и все это в то время, когда их однокашник в далекой Калифорнии перетаскивал на собственной голове бычьи шкуры.

В течение недели каждый раз, находясь на подвахте, я углублялся в эти газетные листы, пока там не осталось абсолютно ничего, что ускользнуло бы от меня.

Суббота, 5 марта. Важная дата в нашем календаре. Впервые мы окончательно поверили в то, что в самом деле близится конец плавания. Капитан распорядился готовить судно к выходу и заметил, что ветер вполне благоприятен для рейса в Сан-Педро. Значит, мы уже не пойдем на север. Новость эта быстро распространилась по судну, а, когда мы отправились на вельботе забрать капитана с берега, он, пожимая руки всем провожающим, говорил, что уже вряд ли когда-нибудь увидит Санта-Барбару. Это решало дело, и у каждого в шлюпке от радости сжималось сердце. Мы лихо отвалили от берега, повторяя про себя: «Прощай, Санта-Барбара! Мы здесь в последний раз! И уже не будем купаться в твоем прибое и спасаться от твоих чертовых зюйд-остов!» Благодаря привезенному нами известию, во время съемки с якоря все шло как по маслу. Каждый в последний раз смотрел на миссию, городок, валы прибоя, разбивающиеся о берег, и клялся, что никакие деньги не заставят его вернуться к этим берегам. Наконец вся команда навалилась на кат-лопарь, и впервые раздалось шанти «Пришло нам время отходить!», которое дружно подхватили все. Можно было подумать, что мы уже выходим в обратный рейс, столь близким казался он теперь, хотя ждать нам оставалось еще три долгих месяца.

В Санта-Барбаре мы оставили нашего юного англичанина Джорджа Марша, того самого, о чьих приключениях на островах Палау я уже рассказывал. Он ушел от нас, чтобы занять место второго помощника на «Аякучо», который стоял здесь же в порту. Джордж вполне подходил для этой должности, а его образование позволяло ему со временем претендовать на любую высокую должность, возможную в море. Мне было очень жаль расставаться с ним. Он почему-то возбуждал во мне острое любопытство — ведь кто-кто, а я ни на минуту не сомневался в том, что он происходит из высшего общества и оттого получил хорошее воспитание. За обличьем матроса явно скрывался истинный джентльмен, наделенный чувством собственного достоинства и той гордыней, которая свойственна молодым людям из хороших семей. Место помощника ему предложили всего за несколько часов до нашего отхода, и хотя это лишало его возможности вернуться в Америку, перспектива переехать из матросского кубрика в каюту оказалась слишком заманчивой. Мы отвезли его на «Аякучо», и когда он выходил из шлюпки, то дал каждому по монетке, исключая меня. А мне пожал руку и кивнул, что означало: «Мы ведь понимаем друг друга». Узнай я о его продвижении хоть на час раньше, непременно постарался бы выудить у этого человека его подлинную историю. Он знал, что я не верю тем байкам, которыми он угощал матросов, и не исключено, что в минуту расставания он поведал бы мне обо всех обстоятельствах своего рождения и о своей ранней молодости. Его жизнь — каприз судьбы, коих в действительности случается много больше, чем полагают люди, никогда не покидавшие своего дома и прошедшие путь жизни по ничем не искривленной прямой от колыбели до гробовой доски. Мы должны познавать истину, изучая контрасты бытия, не в эмпиреях витать, не наезженной дорогой праведности идти, а бродить по тропинкам житейской суеты, опускаться до глубин человеческого падения. Только там, в трущобах, в матросских кубриках, среди отверженных можно увидеть, во что превращают наших ближних случай, нужда или порок.

Через два дня мы были уже в Сан-Педро, а еще через два имели удовольствие последний раз взглянуть на это место, которое справедливо именуют калифорнийским адом и которое словно нарочно сотворено для вытягивания из матросов последних жил. Даже прощальный взгляд и тот не мог вызвать ни малейшего чувства сожаления. «Нет уж, благодарю, — думал я, глядя на удаляющийся ненавистный берег, — хватит с меня и того, что я босой ходил по камням, таская на голове шкуры, вкатывал тяжести по крутому, скользкому холму, купался в холодном прибое, бесконечно долгие дни и еще более долгие ночи караулил кипы все тех же шкур под визгливый лай койотов и гнетущие душу крики совы».

Прощаясь поочередно с знакомыми местами, я испытывал такое чувство, словно одно за другим рвутся звенья цепи моего рабства. Держась ближе к берегу, чтобы не терять береговой бриз, мы той же ночью прошли миссию Сан-Хуан-Капистрано, и при ярком лунном свете я отчетливо рассмотрел скалу, с которой спускался на фале, рискуя жизнью ради нескольких жалких шкур. «F?rsan et h?ec ol?m» [54] — пришло мне в голову, и я в последний раз взглянул в сторону этого места. А на следующий день мы были уже у мыса Сан-Диего. Прилив помог нам войти в гавань, мы отдали якорь как раз против своего склада и начали готовиться к длительной стоянке. Это был наш последний порт. Здесь мы должны были полностью разгрузить судно, вычистить его, обкурить, принять на борт шкуры, дрова и воду и выйти в Бостон. Все это время нам предстояло оставаться недвижимо на одном месте, благо порт был вполне надежен и можно было не опасаться зюйд-остов. Мы нашли себе хорошую стоянку напротив ровного берега, удобного для высадки, в двух кабельтовых от нашего склада; поставили судно на два якоря, отвязали паруса, спустили брам-стеньги и лисель-спирты. Затем все паруса, провиант и имущество, даже запасные рангоут и бегучий такелаж, то есть буквально все, в чем мы не нуждались для повседневного употребления, были перевезены на берег и сложены в сарае. Вслед за этим пришла очередь шкур и копыт, так что в конце концов на судне не осталось почти ничего, кроме балласта, который мы приготовились выгрузить на следующий день. Вечером, уже сидя в кубрике и покуривая за разговорами, мы поздравляли самих себя с тем, что все-таки дождались этого дня, о котором столько мечтали при каждом заходе в Сан-Диего. «Только бы это было в последний раз!» — говаривали мы тогда. Однако нам предстояло месяца полтора, а то и целых два тяжелейших, хотя и не самых тяжких, трудов, а уж потом только — «Прощай, Калифорния!».