Глава XXIII Новое судно и новые люди

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XXIII

Новое судно и новые люди

Вторник, 8 сентября. Первый день моей новой службы. Матросская жизнь — это везде матросская жизнь, но все-таки я увидел многое, что отличалось от обычаев брига «Пилигрим». После того как команду поднимают на рассвете, дается три с половиной минуты, чтобы люди могли одеться и выбежать на палубу, а если кто-нибудь замешкается, старший помощник, чей зычный голос уже раздается по всему судну, тут же подгоняет его. Затем вооружают баковую помпу и под надзором второго и третьего помощников скатывают палубу. Старший помощник в это время расхаживает по юту и следит за общим порядком, хотя сам не притрагивается ни к ведру, ни к швабре. Повсюду, внутри и снаружи, от носа до кормы, на верхней палубе и между палубами все моется и драется, включая фальшборт и ватервейсы. Палубу скатывают забортной водой, посыпают песком и скоблят песчаником — большим куском мягкого камня с гладким низом, с обеих сторон к которому прикреплены длинные концы, чтобы матросы могли волочить его взад-вперед по мокрой палубе. Камни меньшего размера, так называемые «молитвенники», предназначаются для выскребания вручную в закоулках и узких местах, где большой камень не протащить. Нас держали на этой работе час или два, после чего ставили людей к помпе, чтобы скатить палубу и борта. После этого наступает черед швабрить и лопатить палубу. Осушив палубу, мы все расходимся по своим обычным утренним работам. На судне было пять гребных судов: баркас, восьмерка, четырехвесельный ял, кормовая шлюпка и капитанский вельбот, и у каждого имелся свой старшина, который заботился о нем и был ответственным за исправность и чистоту. Все остальные работы по чистке распределялись между матросами: бронзовые и латунные части шпиля, судовой колокол, который тоже был из бронзы, полагалось начищать, как золотую пуговицу, расходный бачок, леерные стойки и прочее. Все эти работы надо было закончить до завтрака, а те, кто ими не занимался, наполняли пресной водой бачок. Кок чистил деревянные бадейки, из которых едят матросы, надраивая их медные обручи, после чего ставил их около камбуза в ожидании осмотра. Когда палуба протерта досуха, на юте появляется само верховное божество, и сразу же бьют восемь склянок, что служит сигналом к завтраку. На еду отводится полчаса, и вслед за тем вся команда продолжает работы. Котлы, кружки, хлебные мешки и прочее убираются на место. Этим утром начались приготовления к выходу в море. Мы потравили один якорный канат, выбрали другой и снова выбрали первый канат почти до панера. Это было проделано быстрее, чем у нас на бриге, хотя все здесь было почти вдвое больше и тяжелее, так что кат-блок, например, с трудом мог поднять один человек, а якорный канат был втрое толще, зато, благодаря просторной палубе, работать было легче, особенно при хорошо налаженной дисциплине и порядке, большем количестве матросов. К тому же каждый здесь стремился исправно выполнять свое дело. Как только канат выбрали до панера, стоявший на полубаке старший помощник подал команду ставить паруса, и в мгновение ока все были на вантах и уже расходились по реям, стараясь перегнать друг друга. Самые ловкие отдают ноковые и крестовые сезни, и после этого на реях остается только по одному человеку, а остальные спускаются вниз и разбирают шкоты и фалы.

— На фоке все готово? На бизани? — кричит старший помощник, опрашивая всех по порядку.

— Готово, сэр! — несется в ответ, и тотчас следует команда ставить паруса.

В единое мгновение судно, на котором торчали только голые мачты и реи, все оделось парусами от топов бом-брам-стеньг до самой палубы. Теперь все спускаются вниз, и лишь на каждом марсе остается по человеку, чтобы раздергивать снасти. Сразу же ставят марсели и выбирают шкоты; все три рея одновременно поднимаются к топам, вахта левого борта работает на фоке, правого — на гроте, а пятеро из той и другой (я был в их числе) — на бизани. Затем брасопят реи, закладывают кат-блок, вся команда включая и кока, наваливается на шпиль, и с хоровым пением шанти «Пошел, ребята, веселее!» поднимают якорь до места. Судно уже взяло ход, и один за другим ставятся верхние паруса. Мы еще не прошли песчаный мыс, а несем уже всю парусину. Фор-бом-брамсель, который пришелся на мою долю, по размерам был вдвое больше, чем на «Пилигриме», и, хотя на бриге я легко управлялся с ним, здесь моих рук едва хватало, тем более что леера на реях отсутствовали, дабы не портить вида, и бедному матросу оставалось держаться только за воздух «собственными бровями».

Как только мы оставили позади мыс, скомандовали: «Подвахта вниз!» Мне объяснили, что после прихода в калифорнийские воды у них всегда работали в две вахты, да и вообще все свидетельствовало о том, что строжайшая дисциплина и требовательность отнюдь не помеха для хорошего обращения с матросами. Каждый понимал, что должен вести себя как подобает мужчине и исполнять свой долг. Все это было совсем не похоже на тот непосильный труд, которым занималась малочисленная и вечно недовольная, ропщущая команда «Пилигрима».

Была наша очередь идти вниз, и матросы принялись за свои обычные занятия — починку одежды и прочие мелочи. Зато я, благодаря приведенному еще в Сан-Диего в полный порядок гардеробу, мог наслаждаться чтением. Я буквально перерыл все матросские сундучки, но не нашел ничего подходящего, когда один из матросов заявил, будто у него есть книга, в которой «описано про знаменитого разбойника». Он полез на самое дно своего сундука и, к моему удивлению и радости, вытащил не что иное, как бульверовского «Пола Клиффорда». Я тут же схватил книгу, забрался в свою койку-гамак и, мерно раскачиваясь, читал до конца подвахты. Чистота в твиндеке, открытые люки, через которые вливается прохладный бриз, плавный бег судна — все располагало к покою. Я едва углубился в повествование, как пробило восемь склянок, и нас вызвали обедать. После обеда надо было стоять вахту, а в четыре я снова спустился вниз и читал до наступления «собаки» (полувахты). Так как после восьми не разрешалось зажигать огня, читать по ночам не удавалось. Из-за слабых ветров переход занял у нас целых три дня, и в светлое время суток все свободное время между вахтами я проводил тем же образом, пока не закончил книгу Никогда не забуду того удовольствия, которое она доставила мне. Наткнуться на что-нибудь стоящее, хоть в какой-то степени обладающее литературными достоинствами было для меня настоящим праздником. Отменный стиль автора, сменяющие друг друга блестяще написанные сцены, живость и характерность зарисовок — все приводило меня в восторг. Это было даже слишком хорошо для простого матроса. Я не мог надеяться, чтобы столь приятное времяпровождение могло продолжаться и в будущем.

Поднимаясь на палубу, я видел вокруг обычную судовую жизнь. В твиндеках работали плотник и парусный мастер, матросы выполняли такелажные работы, свивали шкимушгар и занимались всеми прочими делами, как на любом другом торговом судне. Ночные вахты были много приятнее, чем на «Пилигриме». Там, из-за малочисленности команды, один стоял на руле, а другой был впередсмотрящим, и это не оставляло возможности для разговоров. Зато здесь на вахту заступали сразу семь человек, и у нас не утихала матросская «травля». После двух-трех таких ночных вахт я близко познакомился со своими товарищами. Старшим по нашей вахте был парусный мастер, считавшийся самым опытным моряком на судне. Он являл собой законченный тип военного моряка и провел в море двадцать два года. Плавал он буквально на всем: на военных кораблях и каперах, «купцах» и невольничьих судах, исключая разве что китобои, к которым истинные моряки относятся свысока, стараясь держаться от них подальше. Конечно же, он побывал почти во всех частях света, и никто не мог «травить» лучше и дольше его. Его рассказ частенько продолжался всю вахту, и тогда уже никто не клевал носом. Порой его повествование отличалось совершенной фантастичностью сюжета, но рассказчик никогда и не рассчитывал на то, чтобы ему поверили, и сочинял свои истории просто ради собственного и нашего развлечения. Изрядное чувство юмора и неисчерпаемый запас военно-морского жаргона, обильно сдобренного прочими крепкими флотскими словечками, делали свое дело. Вслед за ним по летам, опытности и, конечно, своему положению среди матросов вахты шел один англичанин по имени Гаррис, о котором есть что рассказать, но я сделаю это в дальнейшем. После него — двое или трое американцев, плававших на европейских и южноамериканских линиях, и один «фонтанщик». Этот, как полагается, держал монополию по части всяких историй и случаев, связанных с китами. Последним в этом списке был широкоплечий туповатый парень родом с Кейп-Кода, плававший раньше только на рыболовных шхунах и впервые попавший на большое судно с прямым парусным вооружением. Разумеется, все звали его «черпальщиком». В другой вахте было почти столько же людей, сколько и в нашей. Старшим у них считался высокий красавец француз с угольно-черными бакенбардами и вьющимися волосами. Звали его Джон (ведь для матроса достаточно одного имени). Были еще два американца (один — беспутный отпрыск почтенного и состоятельного семейства, докатившийся до парусиновых брюк и месячного жалованья); немец, юноша-англичанин Бен, работавший вместе со мной на крюйс-марса-рее и для своих лет хорошо знавший матросское ремесло, и, наконец, двое мальчишек из Бостона, только что вышедших из паблик-скул. Иногда вахте правого борта помогал плотник, старый морской волк, швед от рождения; он считался лучшим рулевым на судне. Такова была, кроме темнокожих кока и стюарда, а также капитана и трех его помощников, наша команда.

На второй день после выхода ветер зашел по носу, и нам пришлось лавировать, продвигаясь вдоль побережья, а я имел случай познакомиться, как все организовано на судне. Вместо того чтобы всем вместе бегать по палубе с места на место, туда, где надо было работать со снастями, каждый имел свой постоянный пост. Тут действовали настоящие законы при выполнении поворотов. Старший помощник командовал на баке и отвечал за передние паруса и вообще за носовую часть судна. Там же в числе других работали двое лучших матросов — парусный мастер и француз Джон. Третий помощник командовал грот-мачтой и вместе с плотником и еще одним матросом управлялся с грота-галсами и булинями. Кок стоял на фока-шкотах, а стюард — на грота-шкотах. Второй помощник ведал бизань-мачтой, а также отдавал подветренные фока- и грота-брасы. Я стоял у наветренных крюйсель-брасов, три других матроса — у подветренных, юнга — на бизань-шкоте и оттяжке, а еще один матрос и юнга — на грот-марса-брасах, брам- и бом-брам-брасах. Все остальные выбирали грота-брасы. Каждый человек знал свое место и должен был находиться там, когда командовали «к повороту». Любая снасть отдавалась и выбиралась строго по команде, а после выполнения поворота все концы тщательно крепились и аккуратно койлались.

Как только матросы занимали свои места, капитан, стоявший на юте с наветренного борта, бывало, делает знак рулевому и кричит:

— Руль на ветер!

— Руль на ветер! — повторяет старший помощник с полубака, и в этот момент раздергиваются шкоты передних парусов.

— Галсы и шкоты раздернуть! — командует капитан.

— Галсы и шкоты! — передается вперед, и сразу же отдают фока-галс и грота-шкот.

Теперь надо обтянуть все втугую для поворота. Наветренные крюйсель-брасы и подветренные грота-брасы «кладутся» на кофель-нагели и готовы к отдаче, а брасы противоположного борта обтянуты втугую.

— Пошел грота-брасы! — командует капитан.

Отдаются брасы, и если момент выбран правильно, реи разворачиваются со скоростью волчка. Но стоит капитану опоздать или, наоборот, поторопиться, происходит такое... это все равно что выдирать зуб...

Последние сутки мы непрестанно лавировали, то приближаясь к берегу, то удаляясь от него, оставаясь на каждом галсе по четыре часа, и я до мельчайших подробностей изучил, как работают с парусами на этом судне. Для того чтобы перебрасопить нижние реи, превосходившие по длине пятьдесят футов, здесь требовалось столько же людей, сколько и на «Пилигриме», где реи чуть ли не вдвое короче. Дело в том, что все зависит от того, как проведены брасы, а также от состояния блоков. Недаром капитан «Аякучо» Вильсон, который впоследствии был у нас в одном рейсе пассажиром, говорил, что для управления нашим судном нужно на два матроса меньше, чем на его бриге. Эта легкость в управлении судном явилась следствием рачительности и искусства капитана Фокона. Он заново сделал проводку почти всего бегучего такелажа, снял ненужные блоки, заменив везде, где только можно, двушкивные одношкивными, использовав блоки лопарей, а тали основал в соответствии с законами механики.

Пятница, 11 сентября. Спустился вниз в четыре часа утра. Судно несло лисели, мыс Сан-Педро был уже в двух лигах по носу. Не прошло и часа, как нас разбудил грохот якорного каната о палубу, и через несколько минут раздалась команда: «Все наверх!» Мы принялись за работу: выбирали снасти, убирали лисели, осматривали носовой якорный канат, разложили его на палубе и готовили якорь к отдаче. «А ведь здесь „Пилигрим“», — сказал кто-то, и я взглянув в указанную сторону, увидел своего старого приятеля, глубоко сидевшего в воде в полном грузу. При постановке на якорь, так же как и во время лавировки, все люди у нас стояли по местам и исполняли свои обязанности. Верхние паруса были взяты на гордени и гитовы и скатаны, нижние тоже взяты на гитовы, кливера убраны. Потом марсели взяли на бык-гордени и отдали якорь. Как только якорь забрал, вся команда бросилась на реи убирать марсели, а убрать паруса в лучшем виде на этом судне, как я вскоре заметил, почиталось первейшим делом. Ведь каждому моряку известно, что о судне во многом судят по тому, как там справляются с парусами. Третий помощник, парусный мастер и вся вахта левого борта работали на фор-марса-pee; второй помощник, плотник и вахта правого борта — на гроте. Я же вместе с англичанином и обоими бостонскими парнями убирал крюйсель. Этот парус предоставлен в наше полное распоряжение, и никому не позволялось подниматься на наш рей. Старший помощник удостоил нас особенной чести — он заставлял нас убирать крюйсель по три-четыре раза кряду, пока мы не научились скатывать пузо паруса в идеальный конус без единой морщинки. После того как все паруса взяты на бык-гордени, закладываются хват-тали и окончательно выбирается слабина снастей. Старший помощник успевает повсюду: заняв позицию на самом носу между недгедсами, он смотрит, как «доводят до места» фок, потом вскакивает на шпиль и наблюдает за гротом; затем бежит к грот-мачте и оттуда следит за бизанью. И если что-нибудь идет не так — то ли слишком неаккуратно закатали парус с одного нока, то ли не добрали до места углы или, наоборот, выбрали гитовы чрезмерно туго, — все повторяется сначала.

С того момента, когда отдан якорь, капитан уже не следит за работой матросов — главным лицом на судне становится старший помощник. Голосом, подобным рыку молодого льва, он выкрикивает команды, заставляя людей чуть ли не летать по воздуху. На «Элерте» старший помощник являл собой полную противоположность флегматичному коллеге с «Пилигрима» и хотя как человек, пожалуй, не мог претендовать на большее уважение матросов, но как распорядитель работ был несравненно выше его. И полная перемена в поведении капитана Томпсона после того, как он принял судно, несомненно, объяснялась именно этим обстоятельством. Если у старшего помощника недостает характера, дисциплина в команде расшатывается, все делается не так, и капитан начинает вмешиваться в его дела. Тогда отношения между ними портятся, команда старается воспользоваться этим, и в результате все недовольны. Однако мистер Браун (старший помощник на «Элерте») не нуждался в советах, успевал всюду и его, скорее, надо было удерживать от актов превышения власти, чем побуждать к более энергичным действиям. Теперь капитан Томпсон давал указания своему старшему помощнику, оставшись с ним с глазу на глаз, и его персона редко появлялась на палубе, за исключением тех случаев, когда приходилось становиться на якорь или сниматься с якоря, ложиться на другой галс, брать рифы на марселях и вообще выполнять авральные работы. Так оно и должно быть на любом судне, и пока этот порядок не нарушается и на юте доброе согласие, все идет хорошо.

После уборки парусов положено спускать бом-брам-реи. Англичанин и я опускали грот-бом-брам-рей, который был больше грот-брам-рея на «Пилигриме». Два других матроса работали на фоке, а на бизани — один юнга. В калифорнийских водах мы неизменно придерживались такого порядка и при входе и выходе из порта всегда спускали и поднимали бом-брам-реи. Как только эти реи сняты и опущены, грот-бом-брам-рей укладывается по правому, а фор- и крюйс-бом-брам-реи — по левому борту. После того как все приведено в должное состояние, сразу закладывают тали и спускают на воду баркас и восьмерку. Затем вываливают за борт выстрелы и под ними ставят на бакштовах шлюпки, как это положено делать в гавани. После завтрака с люков сняли крышки, и мы приготовились принимать шкуры с «Пилигрима». Шлюпки сновали между судами весь день, пока шкуры не были полностью перевезены. В нашем трюме они не производили сколько-нибудь внушительного впечатления, хотя «Пилигрим» под их тяжестью сидел в воде чрезмерно глубоко. Перегрузка шкур решала вопрос о дальнейшей судьбе обоих судов, что было у нас в продолжение некоторого времени предметом всяческих домыслов. На следующее утро «Пилигрим» должен был сняться на Сан-Франциско. После того как мы кончили работу и до наступления ночи очистили палубу, ко мне пришел мой приятель Стимсон и провел со мной час в нашем твиндеке. На «Пилигриме» все завидовали тому, что я попал на это судно, и, по всей видимости, считали, что я сумел раньше них «выйти на ветер» и теперь первым вернусь домой. Стимсон также твердо решил перейти на «Элерт», он был готов умолять капитана и даже заплатить за место, поменявшись с каким-нибудь матросом. Оставаться на побережье еще на год означало бы оказаться совершенным ослом. Около семи часов к нам в кубрик спустился старший помощник в «шутливом» расположении духа, поднял парней с коек, велел плотнику вытащить скрипку, а стюарду зажечь в твиндеках огни и заставил всех танцевать. Твиндеки были у нас высокие и светлые от постоянного скобления их палубы песчаником, так что могли служить превосходным залом для танцев. Парень с Кейп-Кода отплясывал настоящую рыбацкую джигу, громко шлепая босыми ногами в такт музыке. Это было любимое развлечение старшего помощника, он упивался зрелищем, а если кто-нибудь отказывался танцевать, то грозил лентяям линьком, к вящему удовольствию остальных матросов.

На следующее утро, в соответствии с распоряжением нашего агента, «Пилигрим» поставил паруса и ушел к наветренному побережью на три или четыре месяца. Он снялся без всякой суматохи и проходил настолько близко от нас, что с него даже сумели перебросить к нам письмо. Капитан Фокон сам стоял у штурвала и вел бриг с такой легкостью, словно это был какой-нибудь «рыбачишко». Когда «Пилигримом» командовал капитан Томпсон, всякий раз перед выходом было столько приготовлений, будто снимался семидесятичетырехпушечный корабль. Зато капитан Фокон был настоящим моряком, до последней косточки. Он чувствовал судно и распоряжался на нем с уверенностью сапожника в своей будке. Это подтверждала команда, которая, проплавав с ним полгода, досконально узнала своего капитана. А уж если сами матросы считают человека настоящим моряком, можете быть уверены, что так оно и есть, потому что обычно они признают это с неохотой. Ловить капитана на ошибках — любимое развлечение команды, к тому же оно поставляет ей необходимый запас поводов для недовольства.

После ухода «Пилигрима» мы три недели простояли в Сан-Педро (с 11 сентября по 2 октября), занимаясь обычными портовыми делами, то есть выгружали товар, брали шкуры и прочее. Все эти работы были много легче, и выполнять их было куда приятнее, чем на «Пилигриме». «Больше людей, дело веселей» — гласит матросская поговорка, и команда двенадцативесельного баркаса без особого труда управляется со всеми шкурами, которые надо перевезти за день. Помощник капитана обычно командовавший нами (чаще всего третий), был приятным молодым человеком и никогда не доставлял нам лишних хлопот. Дело у нас спорилось, и мы, довольно приятно проводя время, были рады хоть ненадолго освободиться от бремени судовой дисциплины. Я то и дело вспоминал те черные дни, которые провел в этом тоскливом уголке побережья: когда с нами дурно обращались на бриге, наше недовольство, когда нас было только четверо для выполнения всех береговых работ. Нет уж, теперь я предпочитаю большое судно. Здесь больше пространства, лучше оснащение, лучше порядки, да и вся жизнь более компанейская. Взять хотя бы то, что на капитанскую шлюпку была назначена постоянная команда. Легкий вельбот, красиво покрашенный, имевший кормовые банки и поперечный румпель, размещался на корме по правому борту и использовался для разъездов. Старшиной на нем был самый молодой из нас — тринадцатилетний парень из Бостона. Вельбот находился в полном его ведении, и он содержал его в чистоте и постоянной готовности. Гребцами были четверо молодых матросов приблизительно того же роста и возраста, что и старшина. Я был в их числе. Место каждого и его весло имели свой номер, и мы должны были являться на свои места с выскобленными добела веслами. Баковый заведовал отпорным крюком и фалинем, а рулевой — румпелем и кормовыми банками. В наши обязанности входило возить капитана, агента и пассажиров, причем это последнее было делом не из самых легких, так как береговые жители не имеют своих лодок, и нам приходилось отвозить на судно, а затем обратно на берег всех покупателей — от мальчишки, явившегося за парой башмаков, до лавочника, купившего дюжину бочонков или тюков. В некоторые дни, когда народу было особенно много, мы не вылезали из шлюпки с утра до вечера, едва выкраивая время на еду. А так как судно стояло почти в трех милях от берега, за день приходилось грести по тридцать — сорок миль. Тем не менее мы считали, что еще очень хорошо устроились, поскольку не надо было работать с грузом или шкурами, а те небольшие узлы и пакеты, которые брали с собой пассажиры, конечно, не шли в счет. Кроме того, нам представлялась возможность всех видеть, завязывать знакомства и узнавать новости. Если в шлюпке не было капитана или агента, мы вообще оставались без начальства и зачастую приятно проводили время с пассажирами, которые всегда охотно вступали в разговор и веселили нас своими шутками. Нередко нам приходилось по нескольку часов ждать на берегу, и тогда мы вытаскивали вельбот на песок, оставляли кого-нибудь за сторожа и шли в ближайший склад или прогуливались по пляжу, подбирая раковины и забавляясь простыми детскими играми. А ведь остальная команда вообще не сходила на берег, за исключением тех случаев, когда надо было доставить тяжелый товар на берег или шкуры на судно. И хотя мы постоянно мокли в воде, так как прибой, разбивавшийся о берег с утра до вечера, не оставлял на нас сухой нитки, мы упивались своей молодостью, радовались отличной погоде и считали, что это лучше, чем тянуть лямку на борту судна. Мы перезнакомились почти с половиной Калифорнии, ибо, кроме того, что перевозили в своей шлюпке всех местных мужчин, женщин и детей, также доставляли письма, посылки и пакеты, а благодаря тому, что к нам привыкли и легко узнавали по одежде, везде встречали радушный прием.

В Сан-Педро у нас не было такого досуга, ибо там стоял всего один склад. Моим единственным развлечением была верховая прогулка до ближайшего ранчо [40], куда я отправлялся раз в неделю, чтобы заказать для судна очередного быка.

Из Сан-Диего пришел бриг «Каталина», а поскольку мы также должны были идти к наветренному берегу, оба судна снялись одновременно, намереваясь испытать свои ходовые качества на восьмидесятимильном переходе до Санта-Барбары. Мы вышли около одиннадцати часов вечера, используя легкий береговой бриз, который к утру совершенно стих, так что мы заштилели всего в нескольких милях от своего якорного места. «Каталина», которая была меньше нас почти вдвое, отчего ее сильно дрейфовало, спустила баркас и всю ночь буксировалась в море, благодаря чему она раньше нас захватила морской бриз, и мы как побитые собаки смотрели, как она уходит от нас, в то время как наш «Элерт» все еще не мог двинуться с места. Когда морской бриз стих, «Каталина» уже почти исчезла из виду, но во второй половине дня задул сильный и ровный норд-вест, и мы, круто обрасопившись, выбрали все шкоты втугую и резво бросились вдогонку, используя преимущество в скорости на крутых курсах. Пять часов мы шли отменным ходом, закладывая длинные галсы, и стали уже заметно нагонять «Каталину». Нам удалось подойти к ней так близко, что можно было пересчитать все накрашенные у нее на борту порты, но тут ветер снова упал. К счастью, это случилось, когда мы шли галсом к берегу, а наш соперник — от берега, и мы сумели первыми поймать береговой бриз, который задул нам в бакштаг в середине первой вахты. Команда была вызвана наверх, мы поставили все паруса вплоть до трюмселей и бом-брам-лиселей и благодаря этому плавно заскользили по воде, оставляя позади «Каталину», которая не могла поставить столько парусов, сколько мы. К утру мы вышли на видимость Санта-Буэнавентуры и уже почти не различали нашего конкурента. Тем не менее морской бриз опять дал «Каталине» преимущество, в то время как мы заштилели у мыса и еле ползли, так что к полудню она догнала нас. Так оно и продолжалось — сначала один выходил вперед, а другой отставал, но потом опять нагонял соперника, и роли снова менялись. На третье утро мы вошли в просторную бухту Санта-Барбары двумя часами позже «Каталины» и, таким образом, проиграли гонку. Но если бы она продолжалась только до мыса, то все получилось бы иначе, и мы опередили бы ее не меньше, чем на пять-шесть часов. Это и решило спор об относительной ходкости обоих судов, ибо хотя бриг, как более легкое судно, имел преимущество при слабых ветрах, то при усилении ветра, когда наше судно могло набрать ход, оно неизменно оставляло «Каталину» позади. А вот при лавировке, что всегда является серьезным испытанием для судна, наше превосходство было неоспоримо.

Воскресенье, 4 октября. День нашего прихода. Каким-то образом капитан ухитрился не только выйти в море, но и войти в порт в воскресенье. Главная причина здесь совсем не в том, что это счастливый день, как думают многие. Просто воскресенье — это день отдыха. Шесть дней команда занята перевалкой груза и другими работами, и если в воскресенье ее можно занять еще чем-то, тем выгоднее для судовладельцев. Именно по этой причине наши каботажники и пакетботы выходят в море почти всегда по воскресеньям. То же самое было и у нас, и мы потеряли не один свободный день, пока оставались в калифорнийских водах. Католики на берегу, как правило, не занимаются по воскресным дням ни торговлей, ни поездками, но американец, у которого нет национальной религии, радуется возможности показать свою независимость, располагая свободным днем по собственному усмотрению.

Санта-Барбара выглядела все такой же, как и пять месяцев назад, когда я оставил ее: песчаный берег, о который неустанно с грохотом разбивались тяжелые валы, маленький городок, опоясанный амфитеатром гор. День за днем яркое солнце заливало светом широкую бухту и красные крыши домов. Все вокруг словно оцепенело, и здешние люди, казалось, даже не пытались отработать за этот солнечный свет. У нас было всего несколько посетителей, да и шкур было собрано не больше сотни. Каждый день к заходу солнца вельбот отправлялся за капитаном, проводившим все вечера в городе. Мы всегда брали с собой куртки, а также кремень и огниво и, разведя на берегу огонь из плавника и сучьев, которые рубили в ближайшем кустарнике, ложились около костра на песок. Иногда мы забредали в город (если капитан возвращался позднее) и коротали время в каком-нибудь доме, благо местные жители радушно принимали нас. Однако рано или поздно капитан возвращался, и мы, как следует вымокнув в прибрежном прибое, добирались до судна, меняли одежду и расходились по койкам, но, к сожалению, не на всю ночь, поскольку надо было еще стоять якорную вахту.

Это подводит меня к рассказу о Томе Гаррисе, моем товарище по вахтам на протяжении девяти месяцев и, если взглянуть на него в общем и целом, несомненно, самой замечательной личности из всех, с кем я только встречался. Во время стоянок в порту мы с Гаррисом каждую ночь по целому часу проводили вдвоем на палубе и во время непрестанных хождений от носа до кормы и обратно я узнал не только его самого и многое о его жизни, но также наслушался рассказов о разных народах, их обычаях и, что было для меня особенно интересно, о всяких тонкостях матросского бытия и морского ремесла, чему не мог бы научиться ни у кого другого. Он обладал безупречной памятью и, по всей видимости, сохранял в своей голове все события своей жизни от самого раннего детства до времени нашего знакомства, и все звенья этой цепи были на месте. Не менее поразительной была его способность считать в уме. Я полагал себя достаточно поднаторевшим в цифири, поскольку изучал математику, но, когда дело доходило до любых расчетов, ни в коей мере не мог состязаться с этим человеком, который не пошел дальше простой арифметики. Его память хранила не только точную копию судового журнала, но и полный перечень всего груза на борту, с указанием места каждого предмета в трюме, равно как и количество шкур, взятых нами в каждом порту.

Однажды он произвел приблизительный подсчет грузовместимости трюма между фок- и грот-мачтами, учитывая его глубину и длину бимсов (он помнил размеры каждой части судна), а также его площадь и среднюю толщину шкуры. Результат оказался удивительно близким к истинному числу, которое мы узнали впоследствии. С ним часто советовался старший помощник относительно емкости разных помещений на судне, а парусному мастеру он мог сказать, сколько потребуется парусины на любой парус, ибо знал размеры каждого в футах и дюймах. Когда мы находились в море, он вел в уме счисление пути судна, учитывая изменения хода и курса, и, если за двадцать четыре часа курс не слишком менялся, он успевал произвести расчеты еще до того, как капитан брал полуденную высоту солнца, и нередко очень близко угадывал истинное место. У него в сундуке хранилось несколько книг с описанием разных механических изобретений, которые он перечитывал с неизменным удовольствием и, можно сказать, досконально изучил их. Вряд ли он забывал хоть что-нибудь из прочитанного. Из поэзии он был знаком лишь с «Кораблекрушением» Фальконера и с удовольствием декламировал его страницы. Он говорил, что помнит имена всех матросов, а также капитанов и помощников, с которыми когда-либо плавал, и конечно же, названия всех судов, равно как и все важные даты каждого рейса. Как-то мы встретили одного матроса, служившего вместе с Гаррисом двенадцать лет назад, и Том рассказал ему про него самого такое, что тот уже давно забыл. Никому не приходило в голову усомниться в приводимых им фактах, и лишь немногие решались спорить с ним, ибо независимо от того, был ли он прав или нет, Гаррис всегда приводил самые веские аргументы. Его умение рассуждать на любую тему было просто поразительно, и возражать ему, даже если я не сомневался в собственной правоте, оказывалось очень непросто, и отнюдь не из-за его упрямства, а единственно по причине крайне развитой в нем сообразительности. Стоило ему получить хоть ничтожные сведения о предмете разговора, и я скорее согласился бы спорить с любым из моих коллег по колледжу, чем с этим парнем. Я никогда не рисковал отвечать на его вопросы или высказывать свое мнение, прежде не подумав дважды. Благодаря цепкости своей памяти, он неизменно имел в запасе все сказанное вами в прошлом, и если вы в чем-нибудь противоречили самому себе впоследствии, то моментально клал вас на лопатки. Я понимал всю незаурядность этого человека и испытывал к нему истинное уважение. Если бы на его образование пошла хотя бы часть тех усилий, которые ежегодно затрачивают вхолостую на наших студентов в колледжах, он, несомненно, добился бы достойного положения. Как и большинство талантливых самоучек, он сильно завышал истинную цену систематического образования. Я старался разубедить его, хотя сам получал выгоду от подобного заблуждения — он неизменно выказывал мне полное уважение и часто без особых оснований отступал перед моими будто бы глубокими познаниями. Что касается умственных способностей остальной команды (включая и капитана), то он относился к ним с величайшим презрением. Как моряк он намного превосходил нашего капитана, включая его познания в навигации. Матросы говорили про Гарриса: «У Тома мысли длиной с бушприт», и если кто-нибудь начинал спорить с ним, то тому, бывало, советовали: «Брось, Джек, не хватай горячую картошку голыми руками. Ты и моргнуть не успеешь, как Том вывернет тебя наизнанку!»

Помню, как он озадачил меня рассуждениями о Хлебных законах. Когда я поднялся наверх, чтобы стоять вахту, он был уже на палубе, и мы, как обычно, стали расхаживать по шкафуту. Он поинтересовался моим мнением о Хлебных законах, и я выложил свои небогатые познания, стараясь представить их в лучшем свете, полагая, что его сведения по этому вопросу уступают моим. Когда я закончил говорить, он позволил себе не согласиться со мной и выставил совершенно неожиданные аргументы и факты, на которые у меня не нашлось вразумительного ответа. Я признался, что почти ничего не знаю об этом предмете, и выразил удивление его осведомленностью. Тогда он рассказал, как несколько лет назад ему довелось жить в некоем бординг-хаузе [41] в Ливерпуле, где он случайно нашел брошюру о Хлебных законах. Поскольку там содержались вычисления, он прочел ее очень внимательно и с тех пор искал кого-нибудь, кто мог бы пополнить полученные им сведения. Несмотря на давность знакомства с сим предметом, совершенно необычным для моряка, он тем не менее сохранил в памяти всю цепь рассуждений, основанных на принципах политической экономии. Ему было известно даже устройство паровой машины, поскольку он провел несколько месяцев на пароходе. Он знал каждую звезду на небесной сфере и умел пользоваться квадрантом и секстаном. Матросы говаривали, что Гаррису достаточно ведра со смолой, чтобы взять меридиональную высоту солнца. Таков был этот человек, отправлявший в свои сорок лет все ту же собачью должность матроса за двенадцать долларов в месяц. Причина этого крылась в его прошлом, о котором я узнал от него самого.

Он был англичанином, уроженцем Ильфракомба в Девоншире. Родитель его плавал шкипером на небольшом бристольском каботажнике. После его смерти Гаррис еще совсем ребенком остался на попечении матери, благодаря заботам которой смог получить начальное образование. Зимой он ходил в школу, а лето проводил в море, работая на каботажных судах, и так до семнадцати лет, когда он покинул дом и отправился в дальнее плавание. О своей матери он всегда отзывался с глубочайшим почтением, как о женщине большого ума, которая следовала превосходной системе воспитания, благодаря чему все три его брата вышли в люди, и лишь один он из-за своего невероятного упрямства остался неудачником. В одном, по его словам, ее метод воспитания сильно отличался от метода других матерей, пестующих своих детей: когда он, бывало, оказывался не в духе и отказывался есть, его мать, вместо того чтобы отобрать у него тарелку и назидательно сказать, что, дескать, голод все равно возьмет свое, вставала рядом и заставляла проглотить пищу, всю до последней ложки. Его чувство признательности к ней за все ее старания, хотя и безуспешные, было столь велико, что после окончания плавания он намеревался отправиться домой со всем своим заработком, чтобы поддержать ее в старости, если найдет старушку в живых.

Он провел почти двадцать лет в море, совершая самые разные рейсы, но чаще всего из Нью-Йорка или Бостона. Двадцать лет порочной жизни! Все грехи, каким только предаются матросы, были изведаны им до самого дна. Несколько раз судьба бросала его на больничную койку, но благодаря необыкновенной крепости организма он поднимался с нее живым и здоровым. Неоднократно, благодаря его всеми признанным познаниям в морском деле, его продвигали на место старшего помощника, однако его поведение в порту, и прежде всего ничем неодолимая склонность к пьянству, неизменно сбрасывали его вниз, в матросский кубрик. Однажды ночью, с горечью вспоминая свою прошлую жизнь и лучшие годы, растраченные понапрасну, он сказал мне: «Там, внизу, в кубрике, стоит мой сундук со всякой рухлядью — вот итог двадцати двух лет каторжного труда, когда работаешь как лошадь, а с тобой обращаются как с собакой». С годами он стал понимать, что необходимо хоть как-то обеспечить собственную старость, и постепенно пришел к убеждению, что злейший его враг — это ром. Однажды в Гаване на судно привезли напившегося до потери сознания молодого матроса с глубокой раной в голове, обобранного до нитки. Гаррис сотни раз сам бывал в таких переделках, но при тогдашнем его состоянии этот случай укрепил в нем решимость никогда больше не прикасаться к спиртному. Он не подписывал обязательств и не давал зарока, а надеялся только на свою силу воли. Самым главным для него было обсудить все с самим собой, потом созревало решение, и дело было сделано. С тех пор, а это случилось три года назад и до начала нашего знакомства, он не брал в рот ничего крепче сидра или кофе. Матросам даже в голову не приходило соблазнять Тома стаканчиком — это было равносильно обхаживанию судового компаса. Он сделался трезвенником на всю жизнь и мог бы занимать теперь на судне любую должность, при том что на берегу многие люди высокого звания гораздо ниже его по своим достоинствам.

Он умел управлять судном по всем правилам мореходной науки, мог объяснить, как и для чего применяется каждая снасть. Долгий опыт и острая наблюдательность позволили ему досконально узнать все средства и способы борьбы с опасностью в море, и я неизмеримо обязан ему тем, что он с величайшей охотой открывал для меня свои неистощимые запасы сведений. Его рассказам о тиранстве и невзгодах, заставлявших людей становиться пиратами, о невероятном невежестве капитанов и помощников, об ужасающе жестоком обращении с больными, неуважении к покойникам и умирающим, равно как о тайном и явном мошенничестве судовладельцев, капитанов и их помощников, обмане матросов, я не мог не поверить, поскольку это исходило из уст человека, для которого любое преувеличение фактов было равносильно лжи. Вспоминаю, например, рассказ об одном капитане, слышанный мной и раньше, который, когда ему нужно было передать какой-нибудь предмет из рук в руки матросу, швырял этот предмет на палубу и пинал ногой, а также о другом капитане с большими связями в Бостоне, который буквально загнал в гроб молодого матроса во время рейса на Суматру. Он заставил его, заболевшего лихорадкой, выполнять все самые тяжелые работы и спать в закрытом наглухо кормовом кубрике. (Впоследствии этот капитан умер в тех же краях от той же лихорадки.)

Если сложить вместе все то, что я узнал от Гарриса о морском деле и матросском бытии, о мудрости человека и его природе, как они проявляются в незнакомых для меня обстоятельствах, что также совершенно неизвестно большинству людей, то смело могу утверждать, что не променял бы те часы, проведенные на вахте с этим человеком, на целые сутки ученых бесед и умственных упражнений в самом лучшем обществе.