Глава 19. «Ла-Эстелла-дель-Норте» («Северная звезда») до Буэнос-Айреса

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 19. «Ла-Эстелла-дель-Норте» («Северная звезда») до Буэнос-Айреса

Вынужденное опоздание в итоге принесло мне удачу. Ибо нет более удобного способа покинуть высокогорные равнины — этот мир каменных пустошей, — чем просто пересечь ночью границу Аргентины, в течение дня проехать по безлюдным предгорьям и на следующее утро прибыть в столицу большой провинции, чтобы пройтись по ее улицам до того, как жители проснутся. Часы показывали половину восьмого: даже кофейни были еще закрыты. Королевские пальмы и темно-зеленые араукарии кутались в лохмы тумана. У меня в запасе был целый день: если ничто в городе Тукуман не убедит меня задержаться, я могу сесть вечером на «Северную звезду» и в спальном вагоне доехать до Буэнос-Айреса. На этом перегоне меня поджидал риск. В моем дневнике хранилась вырезка из газеты, купленной в Боготе. «Железнодорожная катастрофа в Аргентине: 50 погибших» — гласили по-испански огромные буквы на первой полосе. «По сообщениям полиции, экспресс „Северная звезда“ едва пересек границу провинции Тукуман, когда потерпел крушение из-за неисправности пути». Далее репортер с истинно латиноамериканским темпераментом смаковал подробности катастрофы, случившейся всего месяц назад. «Начальник вокзала в Тукумане заверил меня, что вы безо всякого труда купите билеты на этот поезд, — говорилось под конец, — поскольку из-за крушения люди боятся на нем ездить».

Тукуман оказался гораздо старше, ровнее, чище и скучнее, чем я ожидал. Это был чрезвычайно провинциальный город, изолированный и замкнутый в себе. И хотя мы находились в Аргентине, в нем чувствовалось что-то сугубо европейское, с налетом старины. Пожилые черноусые мужчины в идеально отутюженных костюмах чинно сидели за столиками в кафе или в креслах чистильщиков обуви, полировавших их и без того блестящие туфли. Девочки в мешковатой школьной форме спешили на уроки, но непременно задерживались возле церкви, чтобы прикоснуться к колену Распятия жестом, полным настоящего благоговения. Старая Европа просвечивала в фасадах зданий в центре города, в обилии бумажных документов в банке (каждую операцию здесь фиксировали в трех экземплярах), в продуманной небрежности женщин, делавших покупки, и даже в самовлюбленных манерах тщательно причесанных юнцов. Жилые дома напоминали мне Францию, а официальные здания — итальянское барокко. Зато памятники и статуи были чисто южноамериканскими и оттого еще более нелепыми: богини беззастенчиво выставляли напоказ свою наготу, а мускулистые герои принимали совершенно вычурные позы.

После полуголых индейцев, обитавших на продуваемых всеми ветрами горных плато, и крестьян в убогих деревнях вдоль границы, и скалистых ущелий, проложенных реками на севере, я менее всего был готов увидеть такой город, как Тукуман. Он казался мрачным, но мрачность — одна из обычных черт аргентинского характера. Это не темнота и мрак отчаяния, а скорее какое-то душевное уныние, сродни той непреходящей меланхолии, которая снедает иммигрантов в дождливый вечер вдали от родины. Однако внешних признаков упадка я не заметил, и если здесь и имелись какие-то страшные тайны, все они были надежно укрыты в камерах пыток в полицейских подвалах или трущобах, в которых жили рубщики сахарного тростника. Только в четыре часа дня мне удалось найти бар — вот каким оказался Тукуман.

Я провел весь день на ногах. Было облачно и душно, и так темно, что уличный фотограф, работавший на площади Независимости (независимость Аргентины провозгласили в 1816 году именно в Тукумане), только со второй попытки сумел сделать портрет, достаточно походивший на меня. И в чем же была причина? Возможно, в унылых оттенках фильмов Буньюэля[48], по которым Тукуман запомнился мне как место, куда попадают невинные крошки, отправленные на ужасно длинную неделю погостить к незамужней тетке среди ее пыльных реликвий. Я представлял себе милых запуганных горничных в тесных темных комнатах и безжалостное тиканье часов в гостиных с высокими потолками. Но все это оставалось пустыми фантазиями, выдумками чужеземца. Я нашел туристическое агентство. Дама вручила мне три брошюры, и каждая советовала мне убраться из Тукумана, чтобы повидать окрестные горы и окрестные леса или — и это показалось мне самым забавным — побывать в Джули! По всему выходило, что самой главной достопримечательностью Тукумана являлось его расположение в одном дне пути от Джули.

Сувенирами в Тукумане считались предметы быта гаучо: попарно связанные болас, игрушечные кнутики, неимоверных размеров охотничьи ножи и еще солонки, фартучки, календари и шкатулки из кактусовых волокон — все с клеймом «Тукуман». Полки книжных магазинов выглядели намного представительнее всего, что я встречал до сих пор, или это во мне упрямо взыграло самодовольство при виде трех моих романов, переведенных на испанский язык? Я записал адрес издателя в Буэнос-Айресе: непременно навещу его, когда прибуду в город.

Больше мне в Тукумане было делать нечего, разве что купить пиццу: толстая пицца по-неаполитански, густо приправленная анчоусами. Это напомнило мне мрачное замечание, услышанное в Перу. «В Перу настали такие плохие времена, — сказал один мужчина, — что даже анчоусы покинули наши воды и уплыли подальше отсюда». По мере того как день клонился к вечеру, я все больше укреплялся в своей решимости покинуть Тукуман на «Северной звезде». Позднее я повстречался с Вольфгангом, и мы вместе отправились на вокзал. Он был счастлив. За последние двадцать четыре часа доллар подорожал на пять песо, «а завтра он подрастет еще больше!». Он был абсолютно доволен таким положением дел, и я живо представил его в Буэнос-Айресе каждое утро приходящим в восторг от нового скачка инфляции. Для Вольфганга инфляция являлась истинным подарком судьбы.

«Северная звезда» ждала нас у платформы.

— После этого, — вздохнул Вольфганг, — я больше никогда не поеду на поезде.

— Не хотите что-нибудь почитать? — Я вынул из чемодана Дюрренматта и протянул ему.

— Я читал его раньше, в Германии, — сказал он, рассмотрев обложку. Но все равно оставил книгу себе: — Поможет вспомнить английский.

Освальдо, занимавший нижнюю полку в нашем купе на «Северной звезде», оказался болтливым и суетливым перекупщиком, собиравшимся продать партию мяса в Росарио. Он хотел попасть туда на самолете, но компания решила, что это слишком дорого.

— Всего месяц назад вот этот самый поезд потерпел крушение. Погибло много людей, вагоны горели — просто ужас! — Он рывком раздвинул занавески и посмотрел в окно. — Надеюсь, с нами такого не случится. Меньше всего мне бы хотелось стать жертвой крушения поезда. Но все равно у меня очень нехорошее предчувствие.

Его болтовня нагоняла на меня такую тоску, что я поспешил удалиться в вагон-ресторан, где устроился за столиком с тукуманской газетой и бутылкой пива. Там была большая статья, певшая дифирамбы партиям правого толка, выигравшим выборы во Франции, и еще одна о похищениях людей в Италии. («Все наши террористы перебрались в Европу, — сообщил мне в Буэнос-Айресе один аргентинец с каким-то мстительным сочувствием. — Теперь вы тоже почувствуете, через что нам пришлось пройти»). Видимо, аргентинское правительство надеялось заработать политический капитал на мрачных новостях из-за границы.

— С вашего позволения, — с этими словами Освальдо плюхнулся за мой столик. Он прихватил с собой комикс. Это был испанский выпуск толщиной не меньше дюйма и назывался «Д’Артаньян» по имени отчаянного сорвиголовы, как рекомендовали его на обложке. Пожалуй, более чем незатейливое чтиво, даже для перекупщика мяса.

Я не отвечал ему, глядя в окно. Мы покинули Тукуман: сперва город, затем провинцию, и оказались в соседней провинции Сантьяго-де-Эстеро. В туманных сумерках плантации сахарного тростника и апельсиновые рощи казались густо-зелеными, как Ирландия летним вечером. Кое-где фермеры жгли костры, и в их свете можно было разглядеть ряды лачуг, в которых жили рубщики сахарного тростника, а в отдалении — крыши и башенки особняков владельцев плантаций и породистых лошадей, стоявших у коновязей. Затем ночная тьма сгустилась, и теперь ее тревожил лишь желтый отблеск фар нашего локомотива да свет из окон вагонов.

— Вот здесь все и случилось, — сказал Освальдо. Он отложил свой комикс. — Крушение поезда.

Он так вцепился в край стола, как будто ожидал, что в любой момент его скинет с кресла. Однако поезд безмятежно катил по просторам Аргентины, и на кухне громко распевал кто-то из поваров.

Обед подали в десять часов: четыре блюда, включая жирный стейк, не меньше чем на два доллара. Это был тот вид вагона-ресторана, где официанты и повара одеты более тщательно, чем их клиенты. И все столики были заняты: благодушное шумное сборище псевдоевропейцев. К нам с Освальдо подсели еще двое, и, выдержав приличествующую случаю паузу и выпив положенное число бокалов вина, один из них завел разговор о причине своей поездки в Буэнос-Айрес: у его отца недавно случился сердечный приступ.

Он говорил на невнятном аргентинском испанском, и каждое двойное «л» превращалось у него в русский звук «ша».

— Моему отцу восемьдесят пять лет, — вещал он, промокая губы кусочком хлеба. — И ни разу в жизни он ничем не болел. И курил не переставая, буквально ел эти свои сигареты. Всегда был здоров и силен, как бык. А тут мне звонят и говорят, что у него случился сердечный приступ. А я им отвечаю: этот человек никогда в жизни ничем не болел!

— Мой отец был таким же, — подхватил второй. — Крутой мужик, настоящая старая гвардия. Но помер он не от сердечного приступа. Его печень сгубила.

— А вот мой отец… — начал Освальдо.

Первый мужчина ел и курил без удержу: из его ноздрей валил дым, и одновременно он жевал хлеб. И еще он то и дело орал:

— Босс!

— Босс! — снова взревел он. — Подай пепельницу! Я не могу есть без пепельницы!

Он уже съел весь хлеб на нашем столе.

— Босс! Подай еще хлеба, я проголодался. И заодно захвати там бутылку пива, я пить хочу.

У них оказалось очень много общего, у этих мужчин: все они были болтунами и совершенно лишены чувства юмора. Они не были прожигателями жизни: меня даже поразило то, как много они работают. Но из всех людей, встреченных мной в Южной Америке, аргентинцы оказались менее всех прочих заинтересованы в окружающем мире или вообще в любых вещах, не имеющих прямого отношения к Аргентине. В этом они схожи с некоторыми жителями Южной Африки: они ведут себя так, будто оказались на самом краю света в окружении дикарей. Они всегда разговаривают на повышенных вызывающих тонах, даже когда общаются между собой, и остаются невеждами до мозга костей. Вот какие выводы сделал я на «Северной звезде». Но их пришлось пересмотреть, когда я попал в Буэнос-Айрес и повстречался с гораздо более восприимчивыми людьми и даже настоящими интеллектуалами.

На протяжении следующего получаса Освальдо и двое других обсуждали футбол. Аргентина как раз недавно выиграла у Перу, и они были уверены в том, что Аргентина выиграет Кубок мира в июне.

— Вы говорите по-испански? — Это спросил первый мужчина, у которого отца свалил сердечный приступ. Он держал наготове очередной кусок хлеба.

— Да, — ответил я. — По-моему, достаточно сносно.

— Вы всю дорогу молчите. Вот я и спросил, — он подмигнул остальным и пояснил: — Ну, в смысле, вы не присоединились к нашему разговору.

— К какому разговору?

— Ну, вот к этому, — он явно начал злиться.

— О футболе?

— Нет, обо всем. Мы говорим, вы молчите. Вы просто молча сидите здесь.

— И что с того?

— Может, вам что-то не нравится?

Так вот в чем все дело: в подозрительности, страхе, ощущении, будто мое молчание подразумевает осуждение. Добрая старая южноамериканская паранойя.

— Мне все нравится, — заверил я. — Я очень доволен, что сижу здесь. Аргентина — замечательная страна.

— Он доволен, — повторил мужчина. Он так и не отправил в рот свой кусок хлеба. Он пододвинул к себе бокал с вином и спросил: — Знаете, что они делают в Испании? Вот, смотрите. Я покажу, что они делают. Готовы? Они макают хлеб, вот так, — и он обмакнул свой хлеб в вино. — А потом они его едят. Вот так, — он отправил в рот пропитанный вином хлеб и продолжил, не прожевав: — Видите? Они макают хлеб в вино. В Испании.

— Если вам кажется это странным, послушайте, что я расскажу, — сказал я.

Они заулыбались: ведь я все-таки присоединился к их разговору!

— Итальянцы кладут в вино фрукты, — продолжал я. — Они крошат персики, груши, бананы и кладут в бокал с вином. Все это перемешивают, съедают фрукты, а потом выпивают вино. Представляете, что это за вино!

Однако это не произвело должного впечатления. Они молча смотрели на меня.

— Мы тоже так делаем, — наконец сказал Освальдо.

Ужин закончился кофе и взбитыми сливками, и второй мужчина принялся путано и утомительно сравнивать, как называют хлеб в разных местностях Аргентины.

— Ну, к примеру, здесь, в Тукумане, его называют булкой. Но если вы попадете в Кордову, то там услышите батон. А в Сальте — пирог. Но ломоть — так его называют…

Он бубнил и бубнил без конца, тогда как остальные вставляли свои замечания. Я почувствовал, что не в состоянии что-то добавить к их беседе, а потому предпочел встать и откланяться, чтобы вернуться к себе в купе и лечь спать.

Мне приснился сон. Я был в эдвардианском особняке с какой-то коварной дамой. Вдруг дом задрожал, пол закачался, как палуба, а по стенам пошли трещины. Дама молила меня объяснить причину такого сотрясения дома. Я выглянул в разбитое окно, а потом вышел во двор. Здесь качка была такая, что я едва держался на ногах, но ничего не было видно — я просто чувствовал это всем телом. Женщина стояла у окна, и вокруг нее крошились кирпичи.

— Вы в зоне действия магнитного поля! — сказал я. — Под нами проходит электрический кабель, — я еле удерживал равновесие, пока говорил. — И сила магнитного поля качает этот дом…

Я проснулся. Поезд качало, в точности как двор в моем сновидении, и я моментально забыл имя той женщины во сне.

Стоял солнечный день, и вскоре мы прибыли в Сан-Лоренцо на берегу реки Парана. На том берегу лежала провинция Энтайр-Риос, а за нею — Уругвай. Пейзаж был ровным, утренний свет играл на живых изгородях, и лошади мирно паслись на равнине.

Освальдо укладывал вещи.

— Эти двое, с которыми мы вчера ужинали, — сказал он. — Нам не о чем стало говорить, когда вы ушли. Жалко, что вы так рано отправились спать.

— Но я тоже не знал, о чем еще говорить.

— Вы могли бы просто сидеть и слушать, — возразил Освальдо. — Это любопытно. Один из них торгует мясом. Он даже меня знал! Ну, не лично, просто слышал где-то.

Освальдо явно был этим очень польщен. Он закончил собирать чемодан. Его книга комиксов так и осталась лежать на сиденье.

— Хотите эту книгу?

Я взял ее и пролистал страницы.

«Д’Артаньян», комикс на испанском языке, с грубыми иллюстрациями. «Суперальбом» — гласила надпись на обложке. «Десять полных историй во всех красках». Я прочел оглавление: «Прощай, Калифорния», «Ор-Грюнд, викинг-убийца», «Имя нам Легион». На картинках красовались ковбои, детективы, пещерные люди, солдаты вперемежку с телевизионной программой.

— У меня уже есть книга, — сказал я.

— Но я же ничего за нее не прошу, — сказал Освальдо.

— Я не читаю комиксов.

— Но этот очень красивый.

«Комиксы издают для детей и неграмотных!» — так и вертелось у меня на языке, но я вовремя вспомнил, как опасно критиковать этих людей.

— Спасибо, — сказал я. — А вы когда-нибудь читали аргентинских писателей?

— Вот это, — он похлопал по комиксам у меня в руках, — аргентинская книга. Она напечатана в Буэнос-Айресе.

— Я имел в виду другие книги. Те, что без картинок.

— Рассказы?

— Да. Например, Борхеса.

— Какого еще Борхеса?

— Хорхе Луиса.

— Не знаю такого.

Его явно раздражало мое упрямство и то, как равнодушно я отнесся к его замечательной Книге. Он распрощался со мной и сошел с поезда в Росарио. Росарио был крупным промышленным центром и тоже располагался на берегу Параны. Над ним висела очень характерная смесь ароматов: фабричный дым, цветущие деревья, разогретая на солнце река. На одной из здешних солидных вилл, принадлежавших среднему классу, в 1928 году родился Че Гевара. Однако не Росарио превратил его в революционера, это сделала Гватемала, когда ЦРУ устроило в 1954 году перевод Арбенца. Тогда-то он и поверил, что Южная Америка нуждается в новом освободителе. Мои предварительные исследования этих стран привели к определенным выводам. В каком-то смысле судьба Гевары оказалась еще хуже, чем Боливара. Падение Гевары было полным и окончательным, двигавшие им принципы полностью забыты, зато его физиономия превратилась в модную торговую марку дорогих бутиков (один из самых шикарных бутиков в Лондоне так и называется «Че Гевара»). Нет более надежного способа уничтожить человека или извратить его идеалы, нежели сделать его модным. И успех Гевары в качестве атрибута модной одежды стал одной из ступеней его падения.

За Росарио начались поля: тяжело груженые фуры, сухая стерня, огромные рулоны сена. Дальше от города обрабатываемых полей стало меньше, им на смену пришли пастбища со стадами скота, разделенные рощами эвкалиптов. Чрезвычайно мирный и упорядоченный пейзаж.

За окнами мелькала то военная база, то поселок, то фабрика. В любой другой стране в Южной Америке военная база выглядела бы мрачной и устрашающей, но эта оказалась какой-то беззащитной, а солдаты на учениях — они как раз пытались атаковать танк неподалеку от железной дороги — выглядели не грознее отряда скаутов. Поселок был вполне чистым и привлекательным, а фабрика не портила собой пейзаж. Такой миролюбивый вид легко мог ввести в заблуждение, но после всего, что мне довелось повстречать, я нуждался в более веских доказательствах порядка и чистоты, подчеркнутых лениво парившим в небе ястребом.

По пути мы миновали множество безымянных полустанков, но «Северная звезда» не задержалась ни на одном из них. Почва стала болотистой: множество ручьев, впадавших в Парану, размывали низкие берега и заливали дорогу. Основное течение можно было проследить по росшим на берегах ручьев деревьям: голубым эвкалиптам и ивам. Попадавшиеся по пути ранчо были элегантными и просторными, но встречались довольно часто и простые квадратные бунгало, каждое со своим забором, отгораживавшим маленький домик, маленький дворик и маленький плавательный бассейн.

Но вскоре дома стали делаться все выше: это были уже не домики на краю болота, а многоэтажные здания, между которыми торчали водонапорные башни и колокольни храмов. По мостовым чинно шагали девочки в белоснежных школьных фартучках, и на вокзале X. Л. Суареша наш экспресс дожидался местный поезд. А за всем этим, за граффити на ограде («Вся власть — Перону!») тянулись прямые улицы с аккуратными маленькими домиками за аккуратной оградой под аккуратной сенью высоких бананов. Повара и официанты из вагона-ресторана сошли еще раньше, в Сан-Мартине, где почти все дома были не выше одного этажа. Еще больше народу сошло в Мигулете, чтобы попасть в местный гольф-клуб. Игроки нарочно дожидались прибытия поезда, чтобы начать свои партии.

Я чувствовал, что скоро мы окажемся в самом городе, по тому, как становились все роскошнее дома. Странно, но этот роскошный вид придавал им какое-то затравленное выражение, как у особняков с привидениями из рассказов Борхеса. Они были выстроены во французском стиле и украшены чугунными решетками, балкончиками и ставнями. От старости они посерели, как паутина, и казались особенно хрупкими в просветах укрывавших их деревьев. Следующим обширным открытым пространством оказался залитый ярким солнцем парк, а следом — бульвар, напомнивший мне Европу толпой хорошо одетых спешащих прохожих. У меня возникло такое чувство, будто все эти месяцы я двигался по какому-то туннелю, и вот теперь меня выкинуло наружу у дальнего его конца, на самом краю земли, в месте, знакомом до боли: не менее респектабельном, чем Бостон, только много больше.

Вокзал «Ретиро» строил англичанин в английском стиле, со сводчатым куполом, опиравшимся на балки, закрепленные ливерпульским чугунным литьем, с мраморными колоннами и полом. Лепнина и столбы света, лившиеся из-под необозримо высокого купола, создавали ощущение храма, только здесь не было иконостаса и алтаря. Столь британский облик большинства вокзалов в Аргентине имеет вполне простую причину: почти все они были построены и содержались Англией, пока в 1947 году их не выкупил Хуан Перон, совершив самую невыгодную сделку века. Если бы он набрался терпения, всего через пару месяцев британские железнодорожные компании, терпевшие огромные убытки, уступили бы ему все за бесценок. Зато с тех пор стали терпеть убытки аргентинские железные дороги. Однако их собственность сохранилась в относительно приличном виде, что было мне только на руку: после столь долгого пути попасть наконец на этот величественный вокзал в самом центре большого красивого города. Это напомнило мне о том, какой большой путь я успел проделать, и столь торжественное прибытие стоило гораздо больше неземных пейзажей Анд и горных долин. Я давно нуждался в подтверждении того, что не напрасно перенес все тяготы пути и добрался все-таки в гостеприимное и культурное место.

В эту минуту — и на протяжении следующих четырех дней — Буэнос-Айрес укреплял мое впечатление о нем как о грандиозном цивилизованном муравейнике. В его зданиях и на его улицах чувствовалась элегантность Старого Света, а развязность и невежество его граждан выдавали здоровую энергию нового мира. Все книжные магазины выглядели на удивление богато. Женщины в Буэнос-Айресе были хорошо одеты, с тем неповторимым элегантным шиком, что давно позабыт в Европе. Я ожидал попасть в процветающую страну коров и гаучо под безжалостной пятой диктатора. Я никак не рассчитывал столкнуться с такой очаровательной, попросту соблазняющей вас архитектурой и скрытой энергией. Это был превосходный город для прогулок, и во время прогулки я решил, что здесь должно быть очень приятно жить. Я был вполне подготовлен к встрече с Панамой и Куско, но Буэнос-Айрес застал меня врасплох. У Джеймса Джойса в сборнике «Дублинцы», в рассказе «Эвелин», героиня рассуждает о своей ужасной прошлой жизни и возможности покинуть Дублин с Фрэнком: «Теперь, по его словам, он обосновался в Буэнос-Айресе и приехал на родину только в отпуск»[49]. Фрэнк был моряком и мог часами описывать свои путешествия («он… рассказывал ей о страшных патагонцах»). Вскоре он предложил ей выйти за него замуж и уговаривал бежать с ним из Дублина. Она уже совсем решилась уехать, но в последнюю минуту не выдержала: «Волны всех морей бушевали вокруг ее сердца». Фрэнк поднялся на пароход, а она осталась на причале в Дублине, «как беспомощное животное».

Все рассказы в «Дублинцах» мрачные — я редко встречал столь мрачные произведения, — однако «Эвелин» вовсе не казалась мне документальной хроникой утраченных возможностей, пока я не увидел своими глазами тот город, который она потеряла. До сих пор я не считал такой уж трагедией крушение ее мечты попасть в Буэнос-Айрес. Я полагал, что Джойс просто выбрал название города за его романтическое звучание, чтобы подчеркнуть контраст между загнивающей атмосферой Дублина и «вольным воздухом» Южной Америки. Однако первой девушкой, с которой я познакомился в Буэнос-Айресе, оказалась ирландка, дочка хозяина ранчо, говорившая по-испански с сильным акцентом. Она приехала сюда из Мендосы, чтобы участвовать в Кубке мира по хоккею на траве, и вежливо спросила (хотя, по ее мнению, ответ и так был очевиден), не играю ли я тоже в хоккей. В Штатах ирландцы становятся священниками, политиками, полицейскими — они лезут Из кожи вон, чтобы приобрести вес в обществе и занять должности, которые придадут им как можно больше респектабельности. Зато в Аргентине ирландцы не боялись оставаться фермерами и предоставить итальянцам управлять уличным движением. Конечно, по законам жанра Эвелин никак не могла попасть на свой пароход.

В многоязычной толпе иммигрантов в Буэнос-Айресе, составляющих добрую треть от всего населения Аргентины, я безуспешно пытался рассмотреть те черты, которые уже успел определить как основные особенности жителей Южной Америки. Я насмотрелся на мертвящие пейзажи с древними руинами, на нищету и невежество, на убогую экономику, на самодовольство хозяев, наживающихся на труде индейцев, на недееспособные правительства, на поросят, роющихся в отбросах у платформы. Эти жестокие первобытные тона ожесточили мой взгляд и сделали меня более равнодушным к дискриминации. После памятной беседы с бездомными мальчишками на крыльце дома в Колумбии и откровенной разрухи в Перу трудно было с первого взгляда вернуть былую остроту восприятия. После ряда простых и грубых в своей откровенности картин я успел составить определенное мнение и разработать некую теорию, но то, что я видел сейчас, сильно поколебало мою уверенность в своей правоте. И все же, постепенно вникая в облик этого города во время долгих прогулок, предпринятых с целью восстановления физической формы (я ведь почти не гулял с того дня, как уехал из Куско), я все больше понимал, как в Буэнос-Айресе могли одновременно чувствовать себя как дома и с десяток самых известных в мире виолончелистов, и стриптизерша Фанни Фокс, и Че Гевара, и Хорхе Луис Борхес, и Адольф Эйхманн…

Само устройство этого города несло некую культурную нагрузку. Хотя в парках буйно розовели цветы на диких деревьях из пампы, сама планировка парков оставалась английской и итальянской, о чем говорили их названия: Британский парк, парк Палермо. Архитектура деловой части города была французской, фабричной — немецкой, портовой — итальянской. Зато планировка города напоминала Америку: четкое деление на кварталы и ощущение пространства невозможно было спутать ни с чем. А еще это был чистый город. Ни один бродяга не спал ни в подворотнях, ни в парках — это, в южноамериканском контексте, выглядело особенно шокирующим. Я быстро удостоверился, что здесь можно безбоязненно гулять в любое время суток и что в три часа ночи на улицах еще полно народу. Из-за невыносимой дневной жары мальчишки предпочитали играть в футбол под светом парковых фонарей ближе к полуночи. Это был город с относительно небольшим процентом индейцев — судя по всему, кое-кто оставался на юге, в Тукумане, а обосновавшиеся здесь, скорее всего, пришли из Парагвая или просто пересекли Рио-де-ла-Плата, явившись из Уругвая. Они работали в домах у состоятельных граждан, они жили в удаленных трущобах, и их мало могли привлекать здешние условия.

Это оказалась раздельная культура в разделенном государстве. Сами аргентинцы говорили мне, что у них имеется две страны в одной: горные районы на севере, где сплошные горы и живут полудикие племена, и «душные пампасы» на юге с их животноводческими фермами и необозримыми просторами все еще девственных территорий (слово «пампа» в переводе с языка аймара значит «простор»). Вам придется проехать не одну тысячу миль, чтобы эта двойственность стала явной, причем сами аргентинцы (как бы они ни превозносили свой якобы авантюрный национальный характер) предпочитают передвигаться лишь по давно проложенным и освоенным маршрутам Они почти все хорошо знают Чили, и кое-кто имеет понятие о том, что такое Бразилия. Они проводят уикенды в увеселительных заведениях Монтевидео. Те, кто побогаче, имеют загородные дома в оазисах Патагонии или в Барилоче. Но они почти не суются на север своей страны и практически ничего не знают — да и не хотят знать — об остальной Южной Америке. Упомяните Квито, и вам немедленно сообщат, что там чертовски тесно, грязно, бедно и скучно. О поездке в Боливию вообще лучше не заикаться. Если они и признают связи с другими странами, то только с Европой. Они с таким успехом воображают себя французами в душе и им так часто говорили, что их столица напоминает Париж, что они совершенно не испытывают желания побывать во Франции, чтобы удостовериться своими глазами, насколько это правда. Им предпочтительнее потратить свое время на восстановление родовых связей с Европой, и ради этого они во множестве отправляются в Испанию, и почти четверть миллиона каждый год ездят в Италию. Еще более смешными выглядят англофилы. Они не знают, как следует относиться к США, и это их постоянно бесит.

«Но что вы знаете об Аргентине?» — спрашивали у меня они, и, чтобы избежать очередной неуклюжей лекции — они явно чересчур стыдятся своих политиков, — я выдаю что-то вроде: «Ну, когда я приехал в Джули…», или: «Представьте себе, Кумайака такой милый маленький городок…», или: «Что меня поразило в Ла-Куйаке…» — никто из моих собеседников не то, что не бывал в Ла-Куйаке, но даже близко к границе не подъезжал. И если житель Буэнос-Айреса заводит разговор о приключениях в дальних странах, он сведется к огромным тараканам в пригородах Росарио.

Я прибыл в Буэнос-Айрес едва живой в самом начале удушающе жаркого сезона, именуемого здесь началом осени. Пять дней и ночей, пока мы ехали от Ла-Паса, совершенно вымотали меня. Я сильно простудился, у меня дергало раненную руку, и несколько дней ушло на то, чтобы прийти в себя. Я ничего не делал, только читал, пил вино и играл на бильярде, пока не почувствовал себя как прежде.

Наконец я счел себя достаточно бодрым, чтобы встретиться с моим аргентинским издателем. Я так и не смог до него дозвониться. Я слышал в трубке гудки, но никто не отвечал на мой звонок. Я решил посоветоваться об этом с портье в моей гостинице.

— Я никак не могу дозвониться по одному номеру, — пожаловался я.

— В Буэнос-Айресе?

— Да. Компания Карлоса Пелегрини.

— Но Карлос Пелегрини всего в четырех кварталах отсюда!

— Я бы хотел сперва позвонить.

— Вы гораздо быстрее найдете их, если пойдете пешком.

Я отправился к ним в офис и отрекомендовался автором трех изданий, которые увидел на полках в магазине в Тукумане.

— Мы ожидали кого-то более пожилого, — признался мистер Навейро, управляющий директор этой фирмы.

— Я и так чувствую себя постаревшим лет на восемьдесят после всего, что пришлось пережить, — заверил я.

В кабинет к мистеру Навейро вошла женщина, до которой дошел слух о моем появлении.

— В правительстве есть один генерал, который читал вашу книгу, — сказала она. — Он министр путей сообщения, и он с удовольствием предложил бы вам проехать на поезде до Сальты.

Я сказал, что уже успел побывать в Сальте или, по крайней мере, совсем близко от нее.

— Он бы хотел, чтобы от Сальты вы доехали до Антафагосты в Чили.

Я сказал, что предпочел бы этого не делать.

— А еще генерал хотел бы знать, куда вы направляетесь дальше.

Я сказал, что на юг, в Патагонию.

— Он сам выпишет для вас билеты. Когда вы отправляетесь?

Мне некуда было деваться, и пришлось договориться о дне.

— Надеемся, вам понравится у нас в Аргентине, — сказал мистер Навейро. — Мы пережили ужасные времена, но сейчас стало получше.

Судя по всему, так оно и было. Вот уже два года здесь не похищают политических деятелей. Мой приятель Брюс Чатвин, недавно вернувшийся из Патагонии, сказал, что «эскадроны смерти» либо отправились на каникулы в Уругвай, либо катаются на лыжах в Швейцарии. Изабель Перон[50] была смещена с должности и посажена под домашний арест в глухой деревне со своими милыми канарейками и горничной. Я выразил некоторое сомнение в последних сведениях о том, что в стране нет политических заключенных.

— Вы не найдете ни одного политического заключенного во всей республике Аргентине, — заверил меня полковник Дотти, управляющий национальными тюрьмами. — Это люди, обвиненные в попытках совершить государственный переворот, а не политические заключенные.

Вскоре после моего прибытия шестьдесят «обвиненных в попытках совершить государственный переворот» погибли в восстании заключенных в Буэнос-Айресе. Одни оказались застрелены, другие задушены.

Я не мог опровергать заявления мистера Навейро и не хотел показаться грубым. Он так рвался мне угодить. Не нужно ли мне отправить кому-то телеграмму или факс? А может, я прямо сейчас надиктую письмо этой милой секретарше? Мой номер в отеле достаточно удобен? Какие достопримечательности Аргентины я еще хотел бы осмотреть? Может быть, стоит немедленно отправить кого-то самолетом в Патагонию, чтобы он обо всем договорился до моего приезда?

— Ну что ж, — продолжал он, — полагаю, вы уже знаете, что наша страна — страна мяса. И чтобы отпраздновать ваше прибытие в Буэнос-Айрес, вам следует съесть хороший кусок мяса.

Я впервые в жизни видел такой огромный стейк — размером с подметку самой большой футбольной бутсы и цвета вареной свеклы. В этом престижном ресторане требовалось заранее оговорить не только сорт мяса, но и породу животного. Например, шейка, длиннорогий. Или филе, короткорогий.

— Да, сейчас у нас тишь да гладь, — разливался соловьем мистер Навейро, наливая вина. Он сказал, что Изабель Перон была настоящим ужасом, но что при этом многие сочувствуют ей, вместо того чтобы осуждать или ужасаться. Зато генерал Видела, за свой мрачный облик прозванный «Черепом» или «Скелетом», является милым скромняшкой. И теперь большинство народа верят, что с его помощью Аргентина вернется на путь цивилизации.

Меня поразило, насколько здешняя неуправляемая бюрократическая система напоминает Италию. Волею случая эта развитая страна оказалась территориально привязана к странам третьего мира, но в политическом плане она совершенно не развита, ее правительство не заслуживает доверия, а политики продажны. Патриотизм без веры в закон и свободу выборов вырождается здесь в низменную агрессию или махровый провинциализм. Политики выглядят лгунами, потому что не имеют никакой власти. Для страны с самой высокой грамотностью в Южной Америке и одним из самых высоких уровней грамотности в мире (91,4 %) у Аргентины не было никаких оправданий тому, что здесь все еще существовала тирания. Даже самый снисходительный свидетель не смог бы оправдать столь беспечную терпимость к авторитаризму приевшейся отговоркой, что альтернативой ему может стать анархия. И я спросил: может, это и есть признак национального инфантилизма?

— Не знаю, — ответил мистер Навейро. — Но вот что я думаю. Это очень богатая страна. У нас огромные ресурсы. И у нас очень высокий уровень жизни, даже на севере, где вы уже побывали, он тоже относительно высок. И я думаю, что не похвастаюсь впустую, если скажу, что мы усердно трудимся. Во всяком случае большинство людей здесь работяги. Но у нас есть один огромный недостаток. Знаете какой?

Я сказал, что понятия не имею.

— Каждый готов усердно работать сам по себе, но мы не умеем работать сообща. Я сам не понимаю отчего, но это так: мы не умеем работать как одна команда.

— Ничего удивительного, что правительство, состоящее из самовольно захвативших власть генералов, не вдохновляет своих граждан на командный труд, — заметил я. — Почему бы им не провести выборы?

— Мы все еще не теряем надежды, — заявил мистер Навейро, — а теперь, если вы не против, я поговорил бы о чем-то другом.

— Хорошо.

— Я читал ваше эссе о Редьярде Киплинге. Оно очень хорошее.

Это был обзор книг, причем довольно подробный, недавно помещенный в «Нью-Йоркском книжном обозрении». Я сильно удивился тому, что мистер Навейро вообще его увидел, потому что до сих пор не видел его сам. Правда, в отличие от мистера Навейро я не пользовался услугами воздушной почты и вдобавок был либо в Боливии, либо в Перу, когда вышел этот номер.

Мистер Навейро сказал:

— А знаете, кому покажется интересным ваше мнение о Киплинге? Борхесу.

— Неужели? Я всегда хотел с ним познакомиться.

— Мы его издаем, — сообщил мистер Навейро, — думаю, это легко можно устроить.

Мне пришлось подождать, пока мистер Навейро выполнит свое обещание. Тем временем его менеджер по связям с общественностью отправил ко мне в отель репортера, чтобы тот взял интервью. Это был тщедушный человечек, горевший желанием узнать, что я думаю по поводу Аргентины. Я растерялся, не зная, с чего начать. Кроме языковых проблем с точными определениями для политических неурядиц (например, как должно звучать по-испански «грязная агрессия» или «махровый провинциализм»?), у меня из головы не шло предупреждение: «Не вздумайте их критиковать — они на дух не выносят критики!»

Репортер принял мое затруднение за стеснительность. Он решил, что меня надо подтолкнуть к нужным ответам.

— Аргентина — страна высокой культуры, верно?

— О да, очень высокой.

Он черкнул в своем блокноте.

— И цивилизованная, не так ли?

— Безусловно.

Он застрочил еще активнее.

— Отличные поезда — не хуже, чем в. Англии?

— Совершенно согласен.

— Девушки красивые? — Он умудрился одновременно строчить и лукаво улыбнуться.

— Неотразимые.

— Ну а Буэнос-Айрес, он как…

— Париж, — закончил я.

— Конечно, — подытожил он и завинтил колпачок на ручке. Интервью было закончено.

В тот же день я пошел на вечеринку, где познакомился с человеком, переводившим мои книги для аргентинских читателей. Он вызвал у меня искреннее уважение за то, что нашел источник цитаты, которую я предательски оставил без упоминания об авторе. Это были две строчки из «Перехваченных писем» Томаса Мура. Но, с другой стороны, Роландо Коста Пикацо преподавал в Огайо и Мичигане, а там это никого не удивит. Он тоже сказал, что мне следует познакомиться с Борхесом.

— Вопрос не в том, хочу ли я познакомиться с Борхесом, а в том, хочет ли он познакомиться со мной!

— Он как раз сейчас читает вашу статью о Киплинге. Если она ему понравится, он обязательно вас примет, — заверил Роландо. — А пока вам нужно познакомиться еще с одним человеком, — добавил он, подведя меня к пожилому джентльмену.

Тот с улыбкой пожал мне руку и сказал по-испански:

— Очень рад познакомиться.

— Он перевел на испанский Эзру Паунда, — сообщил Роландо. Я ответил по-английски — в конце концов, это же был переводчик!

— Наверное, это трудно — переводить на испанский Паунда.

Джентльмен улыбнулся. Он ничего не сказал.

— «Песни», — пояснил я. — Они очень сложные, — а про себя подумал: еще бы, ведь это полная галиматья.

— Да, — подтвердил джентльмен. — «Песни».

— И какая вам понравилась больше всех?

Он пожал плечами. Теперь он улыбался, глядя на Роландо, и явно нуждался в помощи. И только тут до меня дошло, что этот джентльмен, рекомендованный мне как столп аргентинской культуры и переводчик, не говорит по-английски. Но зато как это соответствует творчеству Эзры Паунда! Наверняка этот недостаток образования на деле обернулся преимуществом и позволил переводу стать гораздо лучше оригинала!

Позднее, тем же вечером, у меня зазвонил телефон.

— Борхес хочет с вами познакомиться.

— Прекрасно, — ответил я. — Когда?

— Через пятнадцать минут.